Непристойность его появления здесь, его бесстыдная, беззастенчивая наглость обрушились на меня, как удар. Даже в толпе незнакомых людей я залился краскою стыда и едва не бросился бежать. Лучше бы я и вправду убежал! Только случайно он меня не заметил, когда проскакал на чистокровном скакуне, гарцуя и рисуясь, точно оперный тенор, нарумяненный и по обыкновению вызывающе надменный, будто похвалялся своей низостью. На кончике его хлыста красовался белый кружевной платочек, и уже одно это могло взбесить кого угодно. Но когда он поворотил своего жеребца, я увидал, что он по примеру declasse [70] Мобрея украсил хвост коня крестом Почетного легиона. Тут уж я стиснул зубы и решил не отступать.
   — Vive le Roi! Vivent les Bourbons! [71]. A has le sabot corse! [72]
   — кричали они.
   Мобрей привез с собою полную корзину белых кокард и нарукавных повязок, и расфранченные всадники принялись разъезжать среди толпы, стараясь всучить их равнодушным зрителям… Ален протиснулся в кучку людей, среди которых был и я, и, когда он протягивал кому-то белую кокарду, взгляды наши встретились.
   — Благодарю, — сказал я. — Поберегите ее до тех пор, покуда мы не сойдемся вновь на улице Грегуар де Тур!
   Рука его, державшая хлыст с кружевным платочком, дернулась, точно его ужалила змея.
   Прежде чем рука эта вновь опустилась, я нырнул в самую гущу толпы, и она тот же час теснее сомкнулась вокруг него, ничего не поняв, но дыша угрюмой враждебностью.
   — Долой белые кокарды! — закричали сразу несколько голосов.
   — Кто этот грубиян? — услышал я голос Мобрея; он уже протискивался сквозь толпу на помощь приятелю.
   — Черт побери! Это мой младший родич, ему невтерпеж лишиться головы, а я предпочитаю сам выбрать для этого день и час, — отвечал Ален.
   Я понял, что это всего лишь бессильная злоба, и, отойдя на безопасное расстояние, едва не рассмеялся. Однако же встреча наша отбила у меня охоту глазеть на парад; я поворотил назад, вновь перешел мост и направился на улицу дю Фуар, к вдове Жюпиль.
   Улица дю Фуар знавала лучшие времена, ныне же это был просто жалкий закоулок из тех, что все свои отбросы спускают по одной-единственной канаве в Сену, ну, а вдова Жюпиль не отличалась красотою даже в те дни, когда она следовала как маркитантка за сто шестым стрелковым полком еще прежде, чем женила на себе Жюпиля, сержанта того же полка. Но мы с нею свели дружбу, когда я был легко ранен на сторожевом посту у Альгуэдэ, и с той поры я приучился не замечать, что белое вино у нее кислит, ибо помнил, как сладостны были мази и притирания, которыми она смягчала боль моей раны; поэтому, когда при Саламанке сержанта Жюпиля сразила картечь и его Филумена, покинув войска, взяла на себя заботу о винной лавке его матушки на улице Фуар, мое имя она внесла в список будущих покупателей одним из первых. Я чувствовал, что благополучие ее дома в какой-то малой мере зиждется и на мне. «Право же, — думал я, пробираясь по зловонной улочке, — солдату Империи совсем не худо иметь в эти дни в Париже хотя бы такое прибежище».
   Мадам Жюпиль вмиг меня признала, и мы (разумеется, не в прямом смысле слова) кинулись друг другу на шею. В лавке не было ни души, жители всем кварталом отправились смотреть парад. После того как мы (опятьтаки в переносном смысле) пролили слезу о прискорбном непостоянстве французской столицы, я спросил, нет ли для меня писем.
   — Увы, нет, camarade.
   — Ни одного? — воскликнул я, и, верно, лицо у меня сильно вытянулось.
   — Ни единого. — Мадам Жюпиль лукаво взглянула на меня и смягчилась. — Мадемуазель, видать, больно опаслива.
   Я вздохнул с облегчением.
   — Ах вы, коварная женщина! Объясните же!
   — Да вот, дней десять назад приходит ко мне какой-то незнакомый человек и спрашивает, нет ли у меня каких вестей от капрала, который хвалил мое белое вино. А я говорю: «Какие уж известия от иголки в стоге сена? Мое вино все как есть хвалят». (Ах, мадам Жюпиль, мадам Жюпиль!) А он мне и говорит: «Я про того капрала, которого зовут или звали Шандивер». Тут я как закричу: «Как так звали! Да неужто он помер?» — И, честно вам скажу, даже слеза меня прошибла. А он отвечает: «Нет, мол, не помер, и вот вам лучшее тому доказательство, скоро он самолично явится сюда, к вам, и будет спрашивать, нет ли ему писем. Тогда вы должны ему сказать что, ежели он ждет письма от… — Постойте-ка, я записала имя на бумажке и сунула ее в бокал… вот она… — от мисс Флоры Гилкрист, так пускай ждет в Париже, покуда его доброжелатель не сумеет передать ему письмо в собственные руки. А ежели он станет вас про меня расспрашивать, скажите, мол, я приходил от… — Постойте-ка, я и это имя записала… да, вот оно… — от мистера Роумена».
   — Черт побери все эти предосторожности! — вскричал я. — А какой с виду этот человек?
   — Степенный такой мужчина, волосы темные, и обхождение вежливое. Похоже, управляющий либо дворецкий, а то и помощник нотариуса; одет эдак просто, весь в черном.
   — И хорошо он говорил по-французски?
   — Куда уж лучше!
   — А больше он не приходил?
   — Как же, приходил, всего только позавчера и, видать, разогорчился, что вы еще не приезжали. Я спросила, может, он хочет еще что вам передать, а он сперва сказал — нет, а потом говорит: передайте, мол, на севере все идет хорошо, только пускай из Парижа никуда не уезжает, покуда мы с ним не свидимся.
   Вы, верно, догадываетесь, как я клял мистера Роумена за его чрезмерную осторожность. Если на севере все идет хорошо, с какой же стати он не передает мне письмо Флоры? Да и вообще, раз я в Париже, как оно мне может повредить? Я уж готов был махнуть рукою на всякое благоразумие и немедля ринуться в Кале. Однако же распоряжение адвоката было ясно и недвусмысленно, и на то, без сомнения, имелась своя причина, хотя и изъяснялся он, по своему излюбленному обычаю, загадками. Да и посланный его мог воротиться в любой час.
   Вот почему, хоть это было мне сильно не по душе, я почел за благо остановиться у мадам Жюпиль и запастись терпением. Вы, верно, скажете, что не так уж трудно было убить время в Париже в те дни — между тридцать первым марта и пятым апреля тысяча восемьсот четырнадцатого года. Вступление в столицу союзников, неслыханное предательство Мармонта, отречение императора; на улицах повсюду казаки, редакции газет под началом новых редакторов гудят, как ульи, и с утра до ночи сообщают парижанам самые противоречивые сенсации; в каждом кафе новые слухи, на каждом углу драки или скандалы; нескончаемый поток манифестов, плакатов, афиш, карикатур, листовок с оскорбительными стишками… Все это доносилось до меня будто сквозь сон, и долгими часами я бродил по улицам, поглощенный лишь своими чаяниями и недоумениями. Пожалуй, то было не просто себялюбие, скорее глубокое отвращение заставляло меня в те дни чувствовать себя чужим в своей стране. Если этот Париж — действительность, тогда сам я лишь призрак, пришелец из другого мира, тогда и Франция — та Франция, за которую я сражался, а родители мои взошли на эшафот, — тоже только призрак, страна, что никогда и не существовала, а патриотизм наш — лишь тень бесплотной тени. Не судите меня слишком сурово, если за пять дней беспокойных, бесцельных скитаний я перешел мост, ведущий из страны, где у меня не осталось ни родных, ни друзей, а одно лишь бесплодное прошлое, в страну, где, по крайности, одна живая душа нуждалась в моей любви и преданности.
   На шестой день — то было пятое апреля — терпение мое лопнуло. В ресторане за бутылкой «Божоле» и завтраком я наконец решился, прямиком отправился к себе на квартиру, попросил у мадам Жюпиль чернила, перо, бумагу и уселся за стол, чтобы известить мистера Роумена, что к худу ли, к добру ли, но через сутки после получения сего письма я буду у него в Лондоне.
   Не успел я дописать первую фразу, как в дверь постучали, и мадам Жюпиль объявила, что меня желают видеть два господина.
   Сердце мое заколотилось.
   — Пусть войдут, — отвечал я, откладывая в сторону перо. И через мгновение в дверях появился… мой кузен Ален!
   Он был один. Взгляд его скользнул по моему лицу, перешел на письмо, и он понимающе усмехнулся, подошел ближе, положил шляпу на стол подле письма, снял перчатки, подул в них и тоже положил на стол.
   — Кузен, — начал он, — время от времени вы проявляете редкостное проворство, а впрочем, охотиться за вами проще простого.
   Я поднялся.
   — Сколько я понимаю, у вас ко мне неотложное дело, ежели в разгар бурной политической деятельности вы не пожалели трудов, разыскивая меня. Но соблаговолите изъясниться кратко.
   — Никакого труда это не составило, — любезно возразил Ален. — Я с самого начала знал, что вы здесь. По правде сказать, я ожидал вас сюда еще ранее, чем вы прибыли, и посылал своего слугу Поля с известием для вас.
   — С известием?
   — Да, разумеется, — касательно письма от la belle Flora [73]. Вы его получили? Я имею в виду известие.
   — Так это был не…
   — Нет, натурально, то был не мистер Роумен, которому вы… — он вновь кинул взгляд на письмо, — …от которого вы, как я вижу, письменно требуете объяснений. И поскольку вы уже готовы спросить, как мне удалось проследить ваш путь сюда, в эту мерзкую дыру, позвольте вам сообщить, что дважды два четыре и что, когда полиция идет по следу преступника, она не преминет вскрывать его корреспонденцию.
   Я стиснул спинку стула внезапно задрожавшей рукой, но сумел совладать с собою настолько, что голос мой был тверд, когда я ответил:
   — Два слова, мсье виконт, прежде, нежели я доставлю себе удовольствие вышвырнуть вас в окно. Вы на пять дней задержали меня в Париже и добились этого, по вашему собственному признанию, при помощи самой обыкновенной лжи. Превосходно. Быть может, вы будете столь любезны и завершите сие любопытное саморазоблачение, объяснивши мне, для чего вам это понадобилось?
   — С превеликим удовольствием. Пять дней назад мои планы были еще не совсем ясны, недоставало одной мелочи, только и всего. Теперь и эта мелочь у меня в руках.
   Он придвинул себе стул, подсел к столу и вынул из нагрудного кармана сложенный лист бумаги.
   — Возможно, вы еще не знаете, что наш дядюшка — наш горько оплакиваемый дядюшка, если угодно, — вот уже три недели как скончался.
   — Упокой, господи, его душу!
   — С вашего разрешения, я не присоединюсь к этой благочестивой надежде.
   На миг Ален запнулся, потом злоба все же одержала в нем верх, и он оскорбил память дядюшки непристойной бранью, лишний раз обнажив ничтожество своей души. Затем, спохватившись, продолжал:
   — Мне нет нужды напоминать вам некую сцену (на мой вкус, чересчур театральную), которую его поверенный разыграл у его смертного одра; нет нужды также повторять суть его завещания. Но, быть может, вы забыли, что я тогда же честно предупредил Роумена о своих намерениях. Я обещал возбудить дело о незаконном давлении на умирающего и предупредил, что у меня есть тому свидетели. С тех пор у меня их даже прибавилось, но, признаюсь, доказательства мои станут еще весомей после того, как вы любезно подпишете бумагу, которую я имею честь вам предъявить. — И он швырнул мне ее через стол.
   Я взял бумагу и развернул ее. Она гласила:
   «Я, виконт Энн де Керуаль де Сент-Ив, прежде служивший в армии Бонапарта под именем Шандивер и позднее под тем же именем заключенный в качестве военнопленного в Эдинбургский замок, настоящим удостоверяю, что я не был знаком с моим дядюшкой графом де Керуалем де Сент-Ивом, ничего от него не ожидал и не был им признан как племянник до той поры, пока меня не разыскал в Эдинбургском замке мистер Дэниел Роумен, который снабдил меня деньгами, чтобы устроить мой побег из замка, потом тайно меня оттуда похитил ночью и увез в Эмершем. Далее, я никогда в глаза не видал своего дядюшки как до того вечера, так и после; а когда я его видел, он был прикован к постели и, по всей видимости, уже в состоянии крайнего старческого слабоумия. У меня есть основания полагать, что мистер Роумен не полностью ознакомил его с обстоятельствами моего побега и в особенности утаил от него, что я причастен к смерти моего сотоварища по заключению, некоего Гогла, бывшего кавалерийского унтер-офицера двадцать второго стрелкового полка…»
   Полагаю, этого довольно, чтобы дать понятие об этом несравненном документе. То было с начала и до конца сплетение лжи, искаженных фактов и порочащих меня намеков. Я прочитал все до последнего слова и бросил бумагу на стол.
   — Прошу прощения, — сказал я. — Но что, по-вашему, должен я с этим сделать?
   — Подписать, — отвечал Ален.
   Я рассмеялся.
   — Еще раз прошу прощения, но, хоть вы и разряжены под стать, здесь все же не комическая опера.
   — И тем не менее вы это подпишете.
   — Вот докука. — Я уселся в кресло и закинул ногу на подлокотник. — Ну, а ежели я не подпишу? Ведь вы, как я разумею, предлагаете мне какой-то выбор?
   — Без сомнения, — весело отвечал он. — Внизу ждет мой спутник, некто Клозель, а несколько далее по этой улице, у «Золотой головы», — наряд полиции.
   Приятное положение, нечего сказать! Но если вначале Ален еще мог надеяться запугать меня, застав врасплох (я-то отнюдь этого не признаю!), то он быстро испортил дело тем, что отчаянно меня бесил.
   Я смотрел на него в упор, мысль моя лихорадочно работала, и чем дальше я размышлял, тем более уверялся, что в игре его есть какое-то уязвимое место, которое мне и надобно отыскать.
   — Вы напомнили мне, что предупредили тогда мистера Роумена. Конечно, предмет сей слишком гадок, чтобы двум отпрыскам нашего рода его касаться, однако же не угодно ли вам вспомнить, чем пригрозил в ответ мистер Роумен?
   — Он просто пытался взять меня на испуг, молодой человек. И в ту минуту, признаться, он кое-чего достиг. Я и вправду растерялся. Эта гнусная, оскорбительная, ни на чем не основанная угроза на миг меня ошеломила.
   — Так, стало быть, она ни на чем не основана?
   — Вот вам лучшее тому доказательство: Роумен мне угрожал, а я открыто презрел его угрозу, и, однако же, он до сей поры палец о палец не ударил, чтобы привести ее в исполнение.
   — Вы хотите сказать, что дядюшка уничтожил все доказательства?
   — Ничего подобного я сказать не хочу, — горячо возразил Ален. — Таких доказательств попросту никогда и не существовало!
   Я не сводил с него глаз.
   — Ален, — сказал я спокойно, — вы лжец.
   Лицо его под слоем румян и белил густо покраснело. Он грубо выбранился и, запустив два пальца в жилетный карман, вытащил оттуда свисток.
   — Еще одно оскорбление — и я свистну полицию.
   — Ну-ну, продолжим нашу беседу. Так вы говорите, этот ваш Клозель донес на меня?
   Ален кивнул.
   — Да, дешевы сейчас в Париже солдаты Империи.
   — Столь дешевы, что публика будет только рада, если все Шандиверы перебьют всех Гогла и угодят за это под расстрел или на виселицу — не помню уж, что вам полагается по закону, да и публике, как я подозреваю, это все равно.
   — И все же, — сказал я задумчиво, — такие дела делаются не вдруг. Наверно, сначала будет какой-то суд, допрос свидетелей и прочее. Может случиться даже, что меня оправдают.
   — Я предвидел и такой маловероятный случай и решил им пренебречь. Откровенно говоря, трудно себе представить, чтобы английские присяжные отдали поместья графа де Керуаля де Сент-Ива беглому арестанту, бывшему солдату Бонапарта, которого судили за убийство товарища и оправдали только за недостатком улик.
   — Позвольте мне приоткрыть окно, — сказал я. -
   Нет, уберите свисток. Я не собираюсь выкинуть вас в окно — по крайности, еще не сейчас — и удирать тоже не стану. Попросту, когда вы здесь, мне не хватает свежего воздуха. Итак, мсье, вы уверяете, что у вас на руках козырной туз. Что ж, ходите с него. Прежде чем порвать эту дурацкую бумажонку, я хочу взглянуть на вашего сообщника.
   Я шагнул к двери и крикнул вниз:
   — Мадам Жюпиль, будьте добры, попросите моего второго посетителя подняться сюда!
   Потом подошел опять к окну и стал смотреть на зловонную канаву, по которой стекали в Сену отходы какой-то красильни. И тут на лестнице послышались шаги.
   — Прошу извинить за вторжение, мсье…
   — Как?! — Я оборотился на этот голос так стремительно, точно в спину мне выпалили картечью. — Мистер Роумен!
   Ибо в дверях стоял вовсе не Клозель, а именно этот достойный джентльмен. И поныне я не знаю, кто из нас более изумился — я или Ален, хотя изумление наше, конечно же, было совершенно разного свойства.
   — Мсье виконт недавно устроил некую подмену, — продолжал Роумен, подходя ко мне. — Я взял на себя смелость сделать то же самое, и мсье Клозель сейчас выслушивает внизу кое-какие доводы моего доверенного секретаря мистера Даджена. Пожалуй, я могу вам обещать, — он хмыкнул, — что Клозель найдет их вполне убедительными. По вашим лицам, джентльмены, я вижу, что мое появление кажется вам едва ли не чудом. А ведь мсье — виконт уж, во всяком случае, должен был бы догадаться, что ничего не может быть проще и естественнее. Я дал вам слово, сэр, что буду за вами следить. Не нужно быть ясновидцем, чтобы предусмотреть, что, когда мы узнаем про ваши переговоры об обмене заключенного Клозеля, мы станем приглядывать и за ним. Мы последовали за ним в Дувр и, хоть, к сожалению, не попали на тот же корабль, но добрались до Парижа как раз вовремя, чтобы увидеть, как вы оба нынче утром выходили из вашей квартиры… Ну, а зная, куда вы направляетесь, мы и на улицу Фуар тоже поспели как раз вовремя, чтобы увидеть, как вы расставляете свои силы. Но я, кажется, слишком забегаю вперед. Мистер Энн, мне поручено передать вам письмо. Когда вы его прочтете, мы с разрешения мистера Алена еще немного побеседуем.
   Он подал мне письмо, отошел к камину и засунул в нос внушительную понюшку табаку, Ален же злобно уставился на него, точно бульдог, готовый вцепиться ему в горло.
   Я распечатал письмо, наклонился и поднял выпавший из него еще какой-то листок.
   "Любезный мой Энн, когда я получила твое письмо и впервые вздохнула с облегчением, я тут же села и написала на радостях ответ, которого никогда не покажу тебе. Я даже удивляюсь на себя, неужто я такое написала. Но потом я отнесла его мистеру Робби, и он попросил показать ему твое письмо и, когда увидел обертку, тот же час объявил, что письмо кто-то вскрывал раньше и, если я напишу тебе, что мы для тебя делаем, — это окажется только на руку твоим врагам. А кое-что мы уже сделали, и имей в виду, этим письмом (чисто деловым!) я хочу сказать тебе, что не вся заслуга тут принадлежит мистеру Робби и твоему мистеру Роумену (судя по описанию мистера Робби, это, кажется, довольно нудный старикашка, хоть он, без сомнения, желает тебе добра). Но во вторник после твоего отъезда у меня был разговор с майором Шевениксом и, когда я сказала ему, что мне его очень жаль, но надеяться ему не на что, он заговорил совсем по-другому, и я поневоле стала уважать его еще больше: он сказал, что хочет единственно моего счастья и докажет это. Он сказал, что все обвинения против тебя может разбирать один только военный суд, — и он уверен — у него есть на то веские причины, — что ты вынужден был драться на дуэли, значит, это было дело чести, а совсем не то, что они там говорят, и он готов не только сам дать об этом письменные показания под присягой, но и этого Клозеля отлично знает и заставит рассказать все начистоту. И майор все это исполнил на другой же день и заставил Клозеля тоже подписать показания, и у мистера Робби есть копия этого признания, и он ее посылает вместе с моим письмом в Лондон мистеру Роумену, и поэтому теперь Роули (что за милый мальчик!) пришел ко мне и ждет в кухне, покуда я закончу эти торопливые строки. Он также говорит, что майор Шевеникс едва-едва успел все это сделать, потому что покровители Клозеля исхлопотали для него обмен на военнопленного англичанина и он уезжает обратно во Францию. А теперь я спешу кончить, и остаюсь твой преданный друг
   Флора.
   Р. S. Тетушка здорова. Рональд ждет офицерского патента.
   Ты просил меня написать это, и я повинуюсь: «Я люблю тебя, Энн». Выпавшая из письма записка была написана крупным неровным почерком.
   Она гласила:
   «Дорогой мистер Энн, глубокоуважаемый сэр. Надеюсь, вы в добром здравии, как и я, и все хорошо, и мисс Флора, должно, пишет вам, подлюга Клозель сознался. Еще сообщаю Вам: мисс Макр, жива-здорова, одна беда: на уме у ней все церковь да Библия, но как она вдова, уж я-то ее судить не стану. Мисс Флора говорит — она положит мою записку в свое письмо, и есть еще кой-что, только это страшный секрет, и больше я ничего не скажу, сэр, и остаюсь, с почтением ваш Дж. Роули».
   Я прочел оба письма, положил их в нагрудный карман, потом шагнул к столу и с серьезным видом подал Алену его бумагу, затем поворотился к мистеру Роумену, и тот с треском захлопнул свою табакерку.
   — Теперь, я полагаю, остается лишь обсудить условия, которые — исключительно по нашему великодушию или, скажем, для поддержания чести рода — мы можем предложить вашему… мистеру Алену, — сказал поверенный.
   — А я полагаю, вы забываете о Клозеле, — огрызнулся мой кузен.
   — Ваша правда, я совсем забыл о Клозеле. — Мистер Роумен вышел на лестницу и крикнул вниз: — Даджен!
   Появился мистер Даджен и отвесил столь холодный и чопорный поклон, словно желал меня уверить, будто это вовсе и не он вальсировал со мною в лунном свете.
   — А где же этот Клозель?
   — Право, затрудняюсь вам ответить, сэр, ибо не знаю, в каком конце улицы находится винный погребок «Золотая голова». Но полагаю, что в том, ибо сточная канава ведет в противоположную сторону. Именно в том направлении минуты две назад исчез и мистер Клозель.
   Ален вскочил и поднес к губам свисток.
   — Положите ваш свисток, — посоветовал мистер Роумен. — Мошенник вас просто надул. Можно лишь надеяться, — добавил он с кислой усмешкой, — что вы заплатили ему не наличными, а только распиской.
   Но, припертый к стене, Ален все не сдавался.
   — Видно, от вас ускользнуло одно пустячное обстоятельство, почтенный адвокат, или вы храбрее, чем я думал. Англичане сейчас у парижан не в чести, да и квартал этот не отличается деликатностью. Стоит разок свистнуть, крикнуть: «Английские шпионы!» — и двое англичан…
   — Скорее трое, — прервал его мистер Роумен и подошел к двери.
   — Мистер Берчел Фенн, не соблаговолите ли подняться к нам?
   И на этом позвольте мне остановиться. Есть на свете вещи, по крайности, так я полагаю, столь презренные и жалкие, что они недостойны описания; таково было и падение Алена. Возможно также, что истинно британское чувство справедливости, присущее мистеру Роумену, на этот раз ему изменило, если он позволил себе прибегнуть к такому беспощадному оружию. Про Фенна скажу только, что этот сладкоречивый негодяй вступил в комнату так гордо и самоуверенно, точно давно уже намеревался исполнить свой долг перед обществом и лишь неблагоприятные обстоятельства помешали ему сделать это ранее. Он раболепствовал перед мистером Роуменом, потому что у того в руках оказалась вся цепь его преступлений. Он даже с каким-то подобострастным пылом спешил выдать своего собрата-изменника. Я убежден, что, ежели бы ему как следует пригрозили, он предал бы и родную мать. У здоровяка Даджепа рот дергался, как у бультерьера при виде землеройки. Ален очутился между молотом и наковальней, у него не осталось никакой надежды на спасение. И, уже не в первый раз, я невольно едва не посочувствовал своему кузену: свирепость, с какою на него обрушились его противники, была мне отвратительна. По-видимому, мистер Роумен впервые напал на след Алена именно через Фенна, и этот закоренелый негодяй утаил тогда некоторые сведения и готов был продать их теперь «любому джентльмену, который предаст забвению мое прошлое, ибо меня совратили с пути истинного». И вот, видя, что Ален окончательно разбит и унижен, я вмешался в разговор, выставил за дверь Берчела Фенна и вернул беседу в спокойное, деловое русло. Кончилось тем, что Ален отказался от всех своих притязаний и принял от меня шесть тысяч франков ежегодного содержания. Мистер Роумен поставил условием, чтобы нога Алена никогда более не ступала на английскую землю, но мне это показалось излишней предосторожностью: я знал, что, ежели он высадится в Дувре, и суток не пройдет, как его арестуют за долги.
   — Отлично поработали, — с удовлетворением заметил поверенный, когда мм вышли на улицу.
   Я промолчал.
   — А теперь, мистер Энн, ежели вы окажете мне честь отобедать со мною, скажем, у Тортони, мы заглянем по пути в мой — отель «Четыре времени года», что за префектурой, и закажем коляску четверней.


ГЛАВА XXXVI

Я ЕДУ ЗА ФЛОРОЙ


   И вот я лечу на север на крыльях любви, отягощенный лишь присутствием мистера Роумена. Впрочем, этот достойный муж взобрался в коляску с видом отнюдь не столь постным, как обычно. Он — и это вполне простительно — откровенно торжествовал победу. В сумерках я различал, что он то и дело улыбается про себя или же, набрав полную грудь воздуха, воинственно отдувается. А как только мы миновали заставу Сен-Дени, он заговорил, я уж тут-то в полной мере раскрылось красноречие нашего семейного стряпчего. Он откинулся на спинку сиденья с видом человека, который по меньшей мере способствовал воцарению мира в Европе да еще вдобавок отлично пообедал. Одним взмахом зубочистки он в пух и прах разбивал вражеские бастионы, ехидно разглагольствовал об отречении императора, об измене герцога Рагузы, о будущем Бурбонов и характере мсье Талейрана, подтверждал свои умозаключения случаями и примерами, может быть, не слишком достоверными, зато весьма пикантными.