Итак, я воротился на Джордж-стрит, чтобы проверить, все ли еще Молескиновый жилет караулит банк. На тротуаре его не оказалось. Тут я приметил почти напротив банка отворенную дверь дома и за дверью лестницу — вот отличный наблюдательный пункт! Я пересек улицу, с деловым видом вошел в подъезд — и столкнулся нос к носу с Молескиновым жилетом. Я остановился и вежливо извинился перед ним, он отвечал тем же, выговор у него был, безусловно, английский, так что если у меня и были какие-то сомнения, то теперь они рассеялись без следа. Мне оставалось одно: подняться на верхний этаж, позвонить у какой-то двери и осведомиться, здесь ли живет мистер Вавасур; получив ответ, что о таковом здесь и не слыхивали (это меня не слишком удивило), я спустился по лестнице и, учтиво поклонясь сыщику, снова вышел на улицу.
   Теперь волей-неволей надобно было испробовать последний путь — бал в Благородном собрании. Робби от меня отказался. За банком следят, и Роули нельзя даже близко подпустить к Джордж-стрит. Значит, остается только дождаться завтрашнего вечера и явиться на бал, а там будь что будет. Но, честно говоря, решение это мне стоило немалой внутренней борьбы: впервые за все время мужество мне едва не изменило. Нет, решимость моя ничуть не поколебалась, мне не пришлось себя уговаривать, как это было, когда я бежал из Замка; просто мужество более меня не поддерживало, словно остановились часы или перестало биться сердце. Разумеется, я пойду на бал, разумеется, мне нынче же с утра надобно заняться своим туалетом. Все это было решено. Но почти все здешние лавки располагались за рекой, в так называемом Старом городе, и я с изумлением убедился, что попросту не в силах перейти Северный мост! Точно предо мною разверзлась бездна или морская пучина. Ноги наотрез отказывались нести меня в сторону Замка!
   Я говорил себе, что это всего лишь преглупое суеверие; я заключил сам с собою пари — и выиграл его: я все-таки пошел на Принцесс-стрит, где неизменно прогуливается лучшее общество Эдинбурга, прошелся по ней, остановился и постоял один, на виду у всех, поглядел поверх садовой решетки на старые, замшелые стены крепости, где начались все мои мытарства. Я заломил шляпу, подбоченился и, словно бы нимало не опасаясь быть узнанным, дерзко прохаживался по панели. Убедившись, что все это мне вполне удается, я ощутил прилив бодрящей веселости, даже некоторый cranerie [61], и это подняло меня в собственных глазах. И все же на одно я так и не сумел подвигнуть ни дух свой, ни тело: я не смог перейти по мосту и вступить в Старый город. Мне казалось, что уж там-то меня сей же час арестуют и придется мне шагать прямиком в сумрачную тюремную камеру, а оттуда прямиком в безжалостные объятия палача и пеньковой веревки. И, однако же, я не в силах был идти вовсе не от осознанного страха пред тем, что меня там ждет. Я просто не мог. Конь мой заартачился — и ни с места!
   Да, мужество покинуло меня. Нечего сказать, приятное открытие для того, над кем нависла столь грозная опасность, кто ведет столь отчаянную игру и знает, что выиграть ее можно лишь с помощью постоянной удачи и безудержной смелости! Струна была натянута слишком туго и слишком долго, и мужество мое не выдержало. Мною овладел тот страх, что зовется паникой: я видывал такое у солдат, когда среди ночи внезапно нагрянет враг; я поворотился спиною к Принцесс-стрит и едва ли не бегом пустился наутек, точно за мной гнались все дьяволы преисподней. Смутно припоминаю, что на площади Сент-Эндрю кто-то меня окликнул. Даже не оглянувшись, я, как одержимый, помчался дальше. Почти тотчас на плечо мое опустилась тяжелая рука, и я едва не лишился чувств. На мгновение в глазах у меня потемнело, а когда я очнулся, предо мною стоял веселый сумасброд! Страшно подумать, каков я был в ту минуту: верно, побледнел как полотно, весь дрожал, точно осиновый лист, и, пытаясь что-то сказать, беззвучно шевелил помертвевшими губами. И это солдат Наполеона и джентльмен, который намерен завтра вечером танцевать на бале в Благородном собрании! Я описываю свой позор так подробно потому, что во всей моей жизни то был единственный случай, когда я совершенно потерял власть над собою, а для офицеров это может послужить хорошим уроком.
   Никому на свете я не позволю назвать меня трусом, не раз доказывал я свою храбрость так, Как может доказать далеко не всякий. И, однако же, я
   — потомок одного из благороднейших родов Франции, с младых ногтей приученный к опасностям, — минут десять, а то и двадцать являл собою столь отвратительное зрелище на улицах Нового города.
   Едва сумев перевести дух, я тот же час попросил сумасброда извинить меня. Дело в том, сказал я, что в последнее время, а особливо сегодня, я что-то до крайности подвержен волнению; малейшая неожиданность совершенно выводит меня из равновесия.
   Он слушал, казалось, с искренним участием.
   — Да, здоровье ваше, видно, из рук вон плохо, — заметил он. — Ну и я хорош — надо ж было эдак подурацки вас напугать! Покорнейше прошу извинить! А на вас и вправду глядеть страшно. Вам надобно посоветоваться с доктором. Дорогой сэр, даю вам самолучший рецепт: клин клином вышибать! Стаканчик джина пойдет вам на пользу. Или вот что: час еще ранний, но что за беда! Заглянемте к Дамреку, перехватим по бараньей отбивной и разопьем бутылочку — идет?
   Я наотрез отказался: терпеть не могу эти роскошные отели! Но затем, напомнив мне, что в этот день заседает Крэмондская академия, он предложил прогуляться с ним за город (всего-то пять миль) и отобедать в обществе юных оболтусов вроде него самого. И тут я согласился. Надо же как-то дождаться завтрашнего вечера, а обед с «академиками» поможет мне скоротать нескончаемые тягостные часы до бала, подумал я. Да, лучше всего, пожалуй, скрыться за городом, к тому же прогулка превосходно успокаивает нервы. Но тут я вспомнил беднягу Роули, который дома старательно прикидывается больным под неусыпным надзором нашей грозной и теперь-то уж, конечно, что-то заподозрившей хозяйки, и спросил веселого сумасброда, нельзя ли мне взять с собою слугу.
   — Бедняга совсем с тоски погибает в одиночестве, — пояснил я.
   — Великодушный человек добр даже к своему ослу, — нравоучительно заметил мой новый приятель. — Сделайте милость, возьмите его, отчего же нет?
   Слуга-сиротка нес за ним
   Последнюю отраду — арфу.
   — Покуда мы будем трапезничать, этот сиротка, разумеется, получит на кухне кусок холодного мяса.
   Итак, окончательно оправясь после моего постыдного приступа слабости (правда, перейти Северный мост я все равно не согласился бы ни за какие блага мира), я заказал себе в лавке на Лит-стрит, где мне постарались угодить, вечерний костюм, извлек Роули из его заключения и в начале третьего часа ждал вместе с ним в условленном месте, на углу Дьюк-стрит и Йорк-плейс. Академию представляли одиннадцать человек, включая нас, аэронавта Байфилда и верзилу Форбса, уже знакомого мне по тому воскресному утру, когда он весь был закапан свечным салом в трактире «Привал охотников». Меня представили всем прочим, и мы тронулись в путь через Ньюхейвен и далее по берегу моря; вначале мы шли живописными проселочными дорогами, потом — мимо бухточек поистине волшебной красоты и, наконец, добрались до цели — до крохотной деревушки Крэмондна-Элмонде, приютившейся на берегу крохотной речушки, под сенью лесов, и глядящей на широкую песчаную отмель, на море и маленький островок вдали. Все это было крохотное, прямо игрушечное, но полно своеобразной прелести. Воздух ясного февральского дня был бодрящий, но не холодный. Всю дорогу мои спутники резвились, дурачились и острили, и у меня точно гора с плеч свалилась, я повеселел, шутил и дурачился вместе со всеми.
   Я обратил внимание на Байфилда не потому, что он меня заинтересовал: просто я слышал о нем раньше и видел его афиши. Это был смуглый, темноволосый человек, желчный и на редкость молчаливый; держался он холодно и сухо, но чувствовалось, что его снедает неугасимый внутренний жар. Он оказался столь любезен, что почти не отходил от меня и при всем своем немногословии одного меня удостаивал разговором, за что я в тот час нимало не чувствовал к нему признательности. Знай я тогда, какую роль суждено ему вскорости сыграть в моей судьбе, я бы отнесся к нему повнимательней.
   В Крэмонде в каком-то убогом трактире для нас была уже приготовлена комната, и мы уселись за стол.
   — Здесь нет места чревоугодию и лакомству, — предупредил мой веселый сумасброд, который, кстати, звался Далмахой. — Вам не подадут ни черепахового супа, ни соловьиных язычков. Да будет вам известно, сэр, девиз Крэмондской академии: «Ешь попроще, а пей побольше».
   Профессор богословия прочитал застольную молитву на какой-то изуверской латыни, и я не понял ни слова, уловил только, что молитва была рифмованная, и догадался, что она, должно быть, не столь благочестива, сколь остроумна. Затем «академики» принялись за грубую, но обильную еду: тут была вяленая пикша с горчицей, баранья голова, телячья требуха, заправленная овсяной мукою, луком и перцем, и прочие истинно шотландские деликатесы. Все это запивалось крепчайшим черным пивом, а как только со стола были убраны остатки еды, вмиг появились стаканы, кипящая вода, сахар и виски и началось приготовление пунша. Я с наслаждением уплетал одно блюдо за другим, не отказывался и от напитков и по мере сил и умения состязался с прочими в остроумии и в шутках, которыми обильно сдобрен был обед. Как ни дерзко это покажется с моей стороны, я даже отважился пересказать этим шотландцам излюбленную историю Сима о собаке его друга Туиди и, видно, так мастерски подражал говору гуртовщиков (на их взгляд, редкий подвиг для южанина!), что они незамедлительно избрали меня в «Совет шотландцев», и с этой минуты я стал полноправным членом Крэмондской академии. Вскорости я уже развлекал их песней; а еще через малое время — впрочем, может, и не такое уж малое — мне пришло в голову, что, пожалуй, выпил я предостаточно и пора незаметно удалиться. Сделать это было нетрудно, ибо никого не интересовало, чем я занят и куда иду; все от души веселились, и оттого всем было не до подозрений.
   Я преспокойно вышел из комнаты, гудевшей хмельными голосами этих ученых мужей, и вздохнул с облегчением. Весь день и вечер я провел приятнейшим образом и остался цел и невредим. Увы! Я заглянул в кухню — и обомлел. Эта глупая обезьяна, мой слуга, вдребезги пьяный, стоял, пошатываясь, на кухонном столе, и трелями своего флажолета услаждал слух всех трактирных служанок и кучки деревенских жителей.
   Я вмиг стащил его со стола, нахлобучил ему на голову шляпу, сунул флажолет ему в карман и поволок за собою в город. Руки и ноги у него были как ватные, он ничего не соображал; приходилось вести его и поддерживать, ибо он шатался из стороны в сторону, и поминутно снова ставить на ноги, когда он и вовсе валился наземь. Поначалу он распевал во все горло либо ни с того ни с сего разражался дурацким хохотом. Но постепенно бурное веселье сменилось беспричинной грустью; минутами он принимался жалобно хныкать, а то вдруг останавливался посреди дороги, твердо объявляя: «Нет, нет, нет!» — и тут же падал навзничь или же непослушным языком торжественно взывал ко мне: «М-млорд!» — и для разнообразия валился ничком. Боюсь, у меня не всегда хватало терпения обходиться с дурнем кротко, но, право же, это было невыносимо. Мы продвигались вперед черепашьим шагом и едва успели отойти примерно на милю от Крэмонда, как позади послышались крики: «Академический совет» в полном составе спешил за нами вдогонку.
   Кое-кто из них еще сохранил человеческий облик, но и остальные по сравнению с Роули казались благочестивыми трезвенниками, однако же настроены все были до крайности игриво, шумно резвились, и чем ближе к городу, тем очевиднее становилась для меня опасность. Они горланили песни, бегали наперегонки, фехтовали своими тростями и зонтиками; казалось, пора бы устать и угомониться, но не тут-то было: с каждой пройденной милей их веселость становилась все бесшабашней. Хмель засел в них прочно и надолго, как огонь в торфянике, хотя, справедливости ради, надобно признать, что дело тут было не только в опьянении: попросту они были молоды и в отличном расположении духа, вечер удался, ночь стояла прекрасная, под ногами отличная дорога, и весь мир и вся жизнь впереди!
   Не прошло и часу с тех пор, как я довольно бесцеремонно их покинул; не мог же я сделать это во второй раз, да притом мне так надоело возиться с Роули, что я обрадовался подмоге. Но, когда впереди на горе засияли огни Эдинбурга, мне стало весьма не по себе, а когда мы вступили на освещенные улицы, я положительно встревожился. Спутники мои заговаривали с каждым встречным и поперечным, а многих даже окликали по имени. Наконец, Форбс остановил какого-то солидного господина.
   — Сэр, — сказал он. — От имени советуса Крэмондской академии я присваиваю вам ученое звание доктора прав. — И с этими словами нахлобучил шляпу ему на нос. Вообразите, каково было злосчастному Сент-Иву бродить по городу, где его разыскивала и полиция и заклятый враг — кузен, в компании этих разгулявшихся лоботрясов! Правда, пока еще мы продолжали свой путь беспрепятственно, хотя и поднимали на улицах шум, способный разбудить и мертвого, но вот наконец, кажется, на Эберкромби-плейс — во всяком случае, за садовыми оградами выстроились полумесяцем весьма респектабельные дома — мы с Байфилдом остановились как вкопанные: мы с ним вдвоем тащили Роули и изрядно поотстали, и вдруг наши проказники принялись срывать звонки и дощечки с именами владельцев!
   — Ну, знаете, это уже слишком! — сказал Байфилд. — Черт возьми, я все-таки человек почтенный, на виду у широкой публики. Я не могу позволить себе попасть в полицию.
   — Совершенно то же самое должен сказать о себе, — отозвался я.
   — Вот что, давайте сбежим от них, — предложил Байфилд.
   Мы поворотили назад и вновь стали спускаться под гору.
   И как раз вовремя: послышались громкие тревожные голоса, зазвонил колокол, там и сям застучали колотушки ночных сторожей; было очевидно, что Крэмондская академия вот-вот вступит в стычку с полицией города Эдинбурга! Мы с Байфилдом, увлекая полубесчувственного Роули, торопливо удалялись от места происшествия и остановились лишь через несколько кварталов, там, куда шум и гам уже почти не доносились.
   — Ну-с, кажется, пронесло, сэр! — сказал Байфилд. — Видали вы когда-нибудь этаких дикарей?
   — Поделом нам, мистер Байфилд, — отвечал я. -
   Напрасно мы связались с этой оравой.
   — Совершенно справедливо, сэр, вполне с вами согласен. Возмутительно! А ведь на пятницу объявлен мой полет! — вскричал он. — Вот был бы скандал! Воздухоплаватель Байфилд в полицейском участке! Ай-яяй! Ну, как, сэр, теперь вы доберетесь до дому с этим негодником один, без меня? Разрешите вручить вам мою визитную карточку. Я остановился в отеле Уокера и Пула и буду рад, ежели вы меня навестите.
   — С превеликим удовольствием, сэр, — не слишком искренне отвечал я, и, когда глядел вслед удаляющемуся аэронавту, у меня и в мыслях не было продолжать это знакомство.
   Мне предстояло еще одно испытание. Я втащил мой бесчувственный груз на крыльцо, и дверь мне отворила миссис Макрэнкин в белоснежном высоком ночном чепце и с лицом чернее тучи. Со свечой в руках она проводила нас в гостиную и, когда я усадил Роули в кресло, сурово сделала мне книксен. Нет, положительно, от этой женщины пахло порохом! Голос ее дрожал от еле сдерживаемых чувств.
   — Прошу вас съехать с квартиры, мистер Дьюси, — сказала она. — В домах порядочных людей…
   Но тут самообладание, видно, совсем изменило ей, и она удалилась, не прибавив более ни слова.
   Я оглядел комнату, осоловелого Роули, который тупо таращил на меня мутные глаза, погасший камин: мне вспомнились все нелепые происшествия этого нескончаемого, долгого дня, и я горько, невесело рассмеялся… [62].


ГЛАВА XXXI

ЧТО ПРОИЗОШЛО В ЧЕТВЕРГ

БАЛ В БЛАГОРОДНОМ СОБРАНИИ


   Проснулся я, едва забрезжила заря холодного утра, и уже не нашел в себе сил рассмеяться хотя бы и невеселым смехом. Накануне я ужинал с советниками Крэмондской академии, это я помнил твердо. А сегодня четверг, будет бал в Благородном собрании. Но, судя по пригласительному билету, он начнется только в восемь, и надобно как-то убить еще целых двенадцать мучительных часов. Эта мысль и заставила меня без промедления вскочить с постели и позвонить, чтобы Роули принес воды для бритья.
   Однако же Роули, видно, не спешил явиться на зов. Я снова дернул шнур звонка. Ответом был стон: в дверях стоял или, точнее, покачивался, мой верный телохранитель, помятый, нечесаный, без воротничка, лицо страдальческое, словом, и стыдно, и тошно, и голова болит. Руки у него тряслись так, что горячая вода лилась из кувшина прямо ему на ноги. Я было разразился грозной речью, но вид у него был до того несчастный, что пришлось умолкнуть. Виноват-то, в сущности, был я сам, а паренек вел себя прямо как герой: ведь он сумел преодолеть тошноту и пришел на мой звонок.
   — Хорош! — сказал я.
   — Прошу вас, мистер Энн, ругайте меня, ругайте крепче, я кругом виноват. Но чтоб я когда-нибудь еще… да чтоб мне посинеть и почернеть, если я…
   — Что ж, сейчас ты такой зеленый, что, пожалуй, уж лучше посинеть, — возразил я.
   — Ввек больше не буду, мистер Энн.
   — Конечно, Роули, конечно. Один раз такое может со всяким случиться, а дальше как бы легкомыслие не перешло в распущенность.
   — Да, сэр.
   — Вчера с тобой пришлось изрядно повозиться. Мне еще предстоит разговор с миссис Макрэнкин.
   — Что до нее, мистер Энн, — сказал мой слуга, пытаясь подмигнуть налитым кровью глазом, — она уже принесла мне поджаренного хлеба и полный чайник чаю. Если позволите так выразиться, сэр, старуха только лает, но не кусает, то бишь она ничего, сэр, добрая.
   — Этого-то я и опасался, — отвечал я.
   Одно было несомненно: доверить ему в то утро бритву и собственный подбородок я не мог. Поэтому я велел ему снова лечь в постель и не вставать, пока я не разрешу, а сам тщательно занялся своим туалетом. Несмотря на все заверения Роули, предстоящий разговор с миссис Макрэнкин отнюдь меня не радовал.
   Да, столь мало он меня радовал, что, когда она вошла в комнату с «Меркурием» в руках, я принялся усердно ковырять в камине кочергою, а когда принесла завтрак, я не менее усердно читал этот самый «Меркурий». Миссис Макрэнкин грохнула поднос на стол, уперла руки в боки и с вызывающим видом остановилась у моего стула.
   — Что скажете, миссис Макрэнкин? — начал я, оторвавшись от газеты и обратив к ней притворно-невинный взор.
   — Ах, что я скажу? Гм!
   Я поднял с подноса салфетку и увидел большую кривую рогульку из теста
   — явный намек на мое криводушие.
   — Роули вел себя вчера преглупо, — неодобрительно заметил я.
   — С кем поведешься, от того и наберешься. — Миссис Макрэнкин указала на крендель. — Больше вы ничего не получите, мистер… Дьюси, коли вас и вправду так зовут.
   — Сударыня, — и я поднял рогульку двумя пальцами, — примите ее обратно вместе с моими извинениями. — Я положил рогульку на поднос и вновь прикрыл ее салфеткой. — Вы хотите, чтобы мы уехали из вашего дома, это ясно. Что ж, подождите всего лишь день, дайте Роули прийти в себя, и завтра вы от нас избавитесь. — И я потянулся за шляпой.
   — Куда это вы идете?
   — Искать другую квартиру.
   — Но я же не сказала… И вам не стыдно, молодой человек? А я-то всю ночь глаз не сомкнула! — она рухнула в кресло. — Нет, мистер Дьюси, вы не должны так поступать. Подумайте об этом невинном ягненке.
   — Об этом поросенке, хотите вы сказать.
   — Он еще совсем дитя, рано ему помирать, — всхлипнула моя хозяйка.
   — В общем, я с вами согласен, но никто и не требует его смерти. Скажите лучше, что он слишком молод, чтобы стать для меня свидетелем обвинения. — Я отошел от двери. — Вы, видно, добрая женщина, миссис Макрэнкин. И, конечно, вам любопытно узнать, что происходит. Поэтому прошу вас, успокойтесь и выслушайте меня.
   Я вновь уселся на свое место, наклонился к ней через стол и поведал ей свою историю, ничего не утаив и не преувеличив. Когда я рассказывал о своей дуэли с Гогла, у нее перехватило дыхание, а когда описывал, как спускался со скалы, она, кажется, совсем перестала дышать. Об Алене она сказала: "Видала я таких! ", — а о Флоре дважды повторила: «Хоть бы поглядеть на нее разочек!» Все остальное она выслушала в молчании, а когда я кончил, встала и так же молча пошла к двери. На пороге она оборотилась.
   — Больно все это чудно. Коли покойный мистер Макрэнкин поднес бы мне этакую историю, я бы ему прямо в глаза сказала: враки, мол.
   Через две минуты наверху загремел ее голос — от его раскатов дрожали стены. Петарда наконец взорвалась, и палка ударила по беспомощному Роули.
   Чем же мне занять часы бездействия? Я уселся и прочитал «Меркурия» от корки до корки. "Беглый французский солдат Шандивер, которого разыскивают в связи со зверским убийством, происшедшим недавно в Замке, все еще не пойман… ", и далее повторялось то, что было уже напечатано во вторник. «Не пойман!» Я отложил газету и принялся разглядывать книги миссис Макрэнкин. Тут были «Физическая и астрономическая теология» Дерхэма, «Библейская доктрина первородного греха» некоего Тейлора, доктора богословия, «Арифметические таблицы готовых расчетов, или верный спутник коммерсанта» и «Путь в преисподнюю с двенадцатью гравюрами на меди».
   Чтобы хоть немного рассеяться, я стал шагать взад и вперед по комнате, повторяя про себя те памятные латинские изречения, о которых мсье Кюламбер много лет назад говорил мне: «Сын мой, настанет день, когда слова эти вновь вспомнятся тебе и ты найдешь в них если не красоту, то утешение». Добрый человек! Я шагал по ковру в такт строкам из Горация: «Virtus recludens immeritis mori Caelum… raro antecedentem scelestum deseruit pede Poena claudo» [63].
   Я остановился у окна. Это могло бы показаться неблагоразумным, но снаружи по стеклам струился холодный дождь, а теплый воздух в комнате затуманил их изнутри. «Pede Poena claudo», — выводил я пальцем по стеклу.
   Вдруг зазвонил колокольчик у входной двери, и я в испуге отпрянул к камину. Потянулись нескончаемые минуты, и наконец в комнату вошла миссис Макрэнкин — от портного принесли фрак. Я удалился в спальню и разложил все на постели; фрак был оливково-зеленый, с золочеными пуговицами и отделкой муарового шелка, панталоны тоже оливково-зеленые, жилет белый и расшит голубыми и зелеными незабудками. Я разглядывал все это до полудня, а там настала пора обедать.
   Часы трапезы дважды благословенны: для узников и для людей, страдающих отсутствием аппетита; они вехи в сером, однообразном течении времени. Я сидел над бараньей отбивной и пинтой крепкого портера так долго, что миссис Макрэнкин успела уже дважды с каменным лицом войти в столовую, чтобы убрать со стола; наконец она нарушила свое противоестественное молчание и осведомилась, не собираюсь ли я просидеть за столом до самой ночи.
   Настали сумерки, и она вновь явилась — принесла чай. В шесть часов я удалился в спальню одеваться.
   Теперь вообразите: я выхожу оттуда, фрак сидит на мне отлично, панталоны подчеркивают стройность ног; благородная простота моей осанки (весьма подобающая отпрыску опального рода) чуть скрашена франтовским жабо и вновь подчеркнута белоснежным жилетом, усыпанным незабудками (знак постоянства) и застегнутым на кораллово-розовые пуговицы (знак надежды). Оглядев себя, я остался совершенно доволен и отправился в резиденцию новоявленного Рыцаря печального образа — мистера Роули. Он был уже не такой зеленый, но все такой же несчастный, а у постели его сидела миссис Макрэнкин и начиняла его подобающими случаю поучениями из Книги притч Соломоновых.
   При виде меня Роули оживился.
   — Вот это да, мистер Энн, вот это наряд так наряд, всем щеголям на зависть!
   Миссис Макрэнкин захлопнула книгу и окинула меня сурово-одобрительным взглядом.
   — А вы еще недурно выглядите, прямо скажу.
   — Да, кажется, сидит неплохо.
   Я самодовольно повернулся, чтобы они могли как следует меня разглядеть.
   — Я, говорю, по вас незаметно, что вы вчера перехватили. Не то, что, бывало, мой. Макрэнкин.
   — Поговорим о деле, сударыня. Прежде всего рассчитаемся за наше жилье и пансион.
   — Этим я занимаюсь по субботам.
   — Пусть так. Возьмите сколько следует из этих денег. — Я протянул ей двадцать пять гиней; теперь у меня оставалось всего пять гиней и крона.
   — Остального хватит на содержание Роули и его расходы. Надеюсь, он вскоре сможет взять из банка деньги, которые лежат там на его имя, он об этом знает.
   — Но ведь вы вернетесь, мистер Энн? — вскричал мой слуга.
   — Кто знает, дружок. Нет, нет, спокойствие! — поспешно прибавил я, видя, что он готов тут же вскочить с постели и кинуться за мной. — В Эдинбурге ты мне всего нужнее. От тебя требуется только выждать и в подходящую минуту незаметно отыскать мистера Робби с Касл-стрит или мисс Флору Гилкрист из «Лебяжьего гнезда». От одного из них или от обоих ты узнаешь, что тебе делать дальше. Вот их адреса.
   — Если мальчик нужен вам только для этого, — сказала миссис Макрэнкин, — он тут проест, а тем паче пропьет больше того, что сам стоит. — Роули поморщился. — Уж лучше я возьму его к себе.