В Ньюкасле, первом городе на моем пути, я завершил приготовления к избранной мною роли: прежде чем идти в гостиницу, купил заплечный мешок и пару кожаных гетр. С пледом я не расставался, ибо он был дорог моему сердцу. К тому же он был теплый: завернувшись в него, удобно спать, если вновь случится ночевать под открытым небом, да еще оказалось, что человеку с благородной осанкой он весьма к лицу. В таком виде я уже вполне мог сойти за беспечного странника. В гостинице, правда, удивились, что я выбрал для путешествия столь неподходящее время года, но я сослался на то, что меня задержали дела, и, улыбаясь, объявил себя завзятым оригиналом. Да проваляться мне на этом месте, говорил я, если не всякое время года мне по плечу. Я не сахарный, не неженка и не испугаюсь, ежели постель окажется дурно проветренной или же, напротив, меня посыплет снежком. И я стукнул кулаком по столу и потребовал еще бутылку вина, как то и приличествовало шумливому, душа нараспашку, молодому джентльмену, за какого я себя выдавал. Такова была моя линия (если можно так выразиться)
   — много говорить да немного сказать. За столиком в гостинице я мог разглагольствовать о провинции, по которой шел, о том, хороши ли дороги, о делах моих собутыльников, наконец, о событиях в мире ив государстве — передо мною открывалось широкое поле для всяческих рассуждении и при этом полная возможность ничего не сообщать о себе самом. Меньше всего я походил на человека скрытного; я наслаждался компанией как никто и к тому же еще рассказал какую-то длиннейшую небывальщину про свою несуществующую тетушку, после чего уже и самые недоверчивые не могли усомниться в моем простодушии.
   — Как! — воскликнули бы они. — Чтобы этот молодой осел что-то скрывал! Да он совсем заговорил меня, без конца болтал про свою тетушку, прямо все уши прожужжал. Ему только дай случай, и уж он выложит вам всю свою родословную от самого Адама и все свои богатства до последнего шиллинга.
   Один почтенный, солидный постоялец так был растроган моей неопытностью, что одарил меня парочкой добрых советов. Он сказал, что я, в сущности, совсем еще юнец — в ту пору у меня была крайне обманчивая наружность, и больше двадцати одного года мне не давали, а это при сложившихся обстоятельствах было весьма драгоценно, — что общество в гостиницах весьма разношерстное, и лучше бы мне вести себя поосмотрительней, ну и так далее, все в том же духе. На это я отвечал ему, что сам никому не желаю зла и, провалиться мне на этом месте, не жду худого и от других.
   — А вы, видно, из того, прах их побери, опасливого племени, которое я с пеленок терпеть не мог, — говорил я далее. — Вы из тех, которые себе на уме. Весь мир так и делится, почтеннейший: на тех, которые себе да уме, и на простаков! Ну так вот, я — простак.
   — Боюсь, что вас быстро обдерут как липку, — заметил он.
   Я предложил ему побиться об заклад, но он только качал головою и живо от меня отошел.
   С особенным восторгом разглагольствовал я о политике и о войне. Никто не клял французов беспощадней меня, никто с такой горечью не отзывался об американцах. И когда прибыла направлявшаяся на север почтовая карета, украшенная остролистом, и кучер и страж, уже осипшие, возвестили и нам о победе, я так разошелся, что выставил всей честной компании чашу пунша, который сам смешал и разлил щедрой рукою, и даже разразился небольшим, но прочувствованным тостом:
   — За нашу блестящую победу на Нивеле! Да благословит бог лорда Веллингтона! И да будет его оружие победоносным на веки веков! — И еще прибавил: — Горемыка Султ! [16] Пусть зададут ему еще разок перцу тем же манером!
   Навряд ли когда-нибудь еще красноречие награждалось столь бурными рукоплесканиями, навряд ли кто-нибудь пользовался большим признанием, нежели я в этот час. Ну и ночку же мы провели, уж можете мне поверить! Кое-кто, поддерживая друг друга, с помощью коридорных добрался до своих номеров, остальных сон свалил тут же, на поле славы; и на другое утро, когда мы сели завтракать, взорам нашим предстала редкостная коллекция красных глаз и трясущихся рук. При дневном свете патриотизм уже не горел таким ярким пламенем. Да не обвинят меня в равнодушии к неудачам Франции! Одному богу известно, какая меня снедала ярость. Как жаждал я в разгар пьяного веселья накинуться на это стадо свиней и столкнуть их лбами! Но не забывайте, в каком я очутился положении; не забывайте также, что беспечность, столь присущая всякому галлу, составляет сущность моей натуры и, как дерзкого мальчишку, увлекает меня подчас на поступки самые необдуманные. Возможно, что временами я даю этому проказливому духу завести меня дальше, нежели дозволяют приличия, и однажды я, как и следовало ожидать, был за это наказан.
   Случилось это в епископальном граде Дургаме. Мы сели обедать большой компанией, ее составляли по преимуществу добропорядочные, уже сильно хлебнувшие спиртного английские тори известного склада, которые обычно столь полны энтузиазма, что уже не в силах выразить его словами. Я с самого начала вел и направлял беседу и, когда речь зашла о французах на Пиренейском полуострове, сообщил (сославшись на своего кузена-прапорщика) подлинные подробности некоторых каннибальских оргий в Галиции, в которых принимал участие ни много ни мало сам генерал Кафарелли. Я никогда не жаловал сего командующего, ибо однажды он отправил меня под арест за нарушение субординации; и вполне возможно, что мое безжалостное описание было сдобрено щепоткой мести. Подробности я с той поры позабыл, но, надо полагать, они были весьма красочны. Конечно же, я не упустил случая подурачить этих олухов; и, конечно же, уверенный в своей безопасности (а уверенность мне придавал вид этих тупых физиономий с разинутыми от изумления ртами), я зашел слишком далеко. Как на грех, за столом среди прочих оказался некий молчаливый человечек, которого мне не удалось провести. И не оттого, что он обладал чувством юмора, — нет, чувства этого он был начисто лишен. И не оттого, что человечек отличался особливой смекалкой, — его и смышленым-то не назовешь. Расположение ко мне — вот ведь что, подумать только! — обратило его в ясновидца.
   Едва мы отобедали, я вышел на улицу с намерением прогуляться по городу и посмотреть на собор; человечек же сей молча шел за мною по пятам. Несколько отойдя от гостиницы, в плохо освещенном месте, я почувствовал, что кто-то тронул меня за локоть, круто обернулся и увидел, что он стоит рядом и смотрит на меня взволнованными, сияющими глазами.
   — Прошу прощенья, сэр, — начал он, — но эта ваша история была презабавна. Хи-хи! Препикантная историйка! Поверьте, сэр, я вас вполне понял! Я вас, можно сказать, учуял! Право же, сэр, ежели бы нам с вами побеседовать по душам, у нас бы нашлось много общего. Вот в двух шагах «Колокольчик», очень подходящее местечко. Там подают отличный эль, сэр. Не удостоите ли вы меня чести выпить со мной кружечку?
   Человечек сей изъяснялся столь таинственно и двусмысленно, что, признаюсь, меня разобрало любопытство. Уже в ту минуту кляня себя за неосторожность, я все же не отказался от его предложения, и в скором времени мы сидели друг против друга и потягивали пиво, подогретое с пряностями. Незнакомец понизил голос до едва слышного шепота.
   — За великого человека, сэр, — шепнул он. — Полагаю, вы меня поняли? Нет? — Он подался вперед, так что мы соприкоснулись носами, и пояснил: — За императора!
   Я был в чрезвычайном смущении и, несмотря на его невинную наружность, не на шутку встревожился. Для шпиона он был, по моему разумению, чересчур бесхитростен и, уж конечно, чересчур смел. Но если он честный человек, то, как видно, до крайности неблагоразумен, и тогда беглецу уж никак не годится его поощрять! Поэтому я выбрал среднюю линию: ничего не ответил на его тост и выпил пиво, не выказывая никакого восторга.
   Он же продолжал безмерно превозносить Наполеона, причем таких похвал мне и во Франции не доводилось слышать, разве что из уст господ, которым за это полагалась особая плата.
   — А этот Кафарелли, он тоже отличный малый, ведь правда? — вновь заговорил человечек. — Сам я не очень о нем наслышан. Не знаю никаких подробностей, сэр, ровным счетом никаких! Беспристрастные сообщения нам здесь приходится добывать с величайшим трудом.
   — Подобные жалобы я слышал и в других странах, — не удержавшись, заметил я. — Но что касается Кафарелли, сэр, он не хромой и не слепой, у него обе ноги целы и нос на месте, как у нас с вами. И мне до него так же мало дела, как вам до покойного мистера Персиваля! [17]
   Он впился в меня горящими глазами.
   — Вы меня не проведете! — вскричал он. — Вы служили под его началом. Вы француз! Наконец-то мне довелось пожать руку одному из сынов благородной нации, что первой провозгласила славные принципы свободы и братства. Тес!.. Нет, все в порядке. Мне показалось, ктото стоит за дверью. В этой жалкой, порабощенной стране мы собственную душу, и ту не осмеливаемся назвать своею. Всюду шпионы и палачи, сэр, шпионы и палачи! И все-таки свеча горит. Добрые дрожжи делают свое дело, сэр… Делают свое дело в подполье. Даже и в нашем городе есть несколько храбрецов, они собираются всякую среду. Непременно обождите денек-другой и присоединитесь к нам. Мы собираемся не здесь. В другом месте, где не так людно. Там, однако, подают превосходный эль, превосходный, в меру крепкий эль. Вы окажетесь среди друзей, среди братьев. Вы услышите, какие там высказываются отважные чувства! — воскликнул он, распрямляя свою узкую грудь. — Монархия, христианство! Вольное братство Дургама и Тайнсайда смеется над всеми этими уловками напыщенной старины!
   Экая незадача для человека, которому всего важнее не привлекать к себе внимания! Вольное братство было вовсе не по мне. Доблестные чувства сейчас лишь обременили бы меня, и я попытался несколько охладить пыл моего собеседника.
   — Вы, кажется, забыли, сэр, что мой император поставил религию на службу государству, — заметил я.
   — Ах, сэр, но это же просто политика! — воскликнул он. — Вы не понимаете Наполеона. Я проследил весь его путь. Я могу объяснить всю его политику от первого до последнего шага. Взять, к примеру, хотя бы Пиренеи
   — вы так занимательно о них рассказывали, — ежели вы зайдете со мной к другу, у которого есть карта Испании, то, смею надеяться, за полчаса я проясню вам весь ход тамошней войны.
   Это было невыносимо. Я понял, что из двух крайностей предпочитаю британских тори; условясь встретиться завтра, я сослался на внезапную головную боль, воротился в гостиницу, уложил свой заплечный мешок и часов около девяти вечера сбежал от этого ненавистного мне соседства. Было холодно, звездно, ясно, дорога сухая, чуть прихвачена морозцем. Но при всем том у меня не было ни малейшего желания шагать по ней долго, и в одиннадцатом часу, углядев по правую руку освещенные окна какого-то трактира, я решил остановиться там на ночлег.
   Это шло наперекор моему правилу — останавливаться лишь в самых дорогих гостиницах, — и неудачи, которая меня здесь постигла, оказалось вполне довольно, чтобы впредь я стал разборчивее" В зале собралась большая компания, клубился табачный дым, в камине весело трещал огонь. У самого камина стоял незанятый стул, и место это показалось мне завидным
   — оттого ли, что здесь было тепло, оттого ли, что я обрадовался обществу, — и я уже готов был усесться, но тут ближайший ко мне незнакомец рукою преградил мне путь.
   — Прощенья просим, — сказал он, — но это место британского солдата. Слова его поддержали и пояснили сразу несколько голосов. Речь шла об
   одном из героев армии Веллингтона, раненном в битве у Роландова холма. Он был правой рукой Колборна. Коротко говоря, оказалось, что этот славный вояка служил чуть ли не во всех корпусах и под командой чуть ли не всех генералов, сколько их было на Пиренейском полуострове. Я, разумеется, принес свои извинения. Я ведь о том не знал. Провалиться мне на этом месте, конечно, солдат имеет право на все, что только есть лучшего в Англии. И, выразив таким образом свои чувства, принятые громкими рукоплесканиями, я примостился на краешке лавки и в надежде на развлечение стал ждать самого героя. Он оказался, разумеется, рядовым. Я говорю «разумеется», ибо ни один офицер не мог бы завоевать столь всеобщее признание. Его ранило перед сражением у Сан-Себастьяна, и он все еще носил руку на перевязи. Но что было для него много хуже — каждый из присутствующих уже успел поднести ему стаканчик. Когда, встреченный восторженными кликами своих поклонников, — он, спотыкаясь, ввалился в зал, его честная физиономия пылала, словно в лихорадке, а глаза совсем остекленели и даже малость косили.
   Спустя две минуты я уже снова шагал по темному большаку. Чтобы объяснить столь внезапное бегство, мне придется обременить читателя воспоминаниями о моей службе в армии.
   Однажды ночью в Кастилии я лежал в пикете. Враг был совсем рядом; мы получили обычные в таких случаях приказания: не курить, не зажигать огня, не разговаривать. Обе армии затаились, как мыши. И тут я увидел, что английский часовой напротив меня подает мне сигнал, поднимая над головой мушкет. Я отвечал таким же сигналом, и мы оба поползли к высохшему руслу реки, которое разделяло неприятельские армии. Парень хотел вина; у нас его был изрядный запас, а у неприятеля ни капли. Англичанин дал мне денег, а я, как было заведено, оставил ему в залог свой мушкет и пополз к маркитанту. Вернулся я с мехом вина, а парня моего и след простыл. Черт дернул какого-то беспокойного английского офицера отвести аванпосты подальше. Положение у меня было аховое: жди теперь насмешек, а там и кары. Наши офицеры, как я понимаю, смотрели сквозь пальцы на подобный обмен любезностями, но, уж конечно, они не посмотрят сквозь пальцы на столь тяжкий проступок, или, вернее сказать, на такое обидное невезение. И вот, вообразите, как я ползал впотьмах по кастильским полям, нагруженный ненужным мне мехом вина, не представляя, где же искать мой мушкет и зная лишь, что он в руках какого-то солдата из армии лорда Веллингтона. Однако то ли мой англичанин оказался на редкость честным малым, то ли уж очень ему хотелось выпить, но, так или иначе, он в конце концов ухитрился дать мне знать, где его теперь найти. Так вот, раненый герой из дургамского трактира и оказался тем самым английским часовым, и будь он не так пьян или не поспеши я оттуда убраться, на том бы и закончилось раньше времени путешествие мсье де Сент-Ива.
   Должно быть, случай этот меня отрезвил; более того, он разбудил во мне дух непокорства, и, презрев холод, тьму, страх перед разбойниками и грабителями, я решил не останавливаться до самого утра. Это счастливое решение позволило мне увидеть один из тех словно бы незначительных обычаев, которые сразу же раскрывают нечто важное в духе страны и выносят ей приговор. Около полуночи я заметил далеко впереди свет множества факелов; несколько времени спустя я уже слышал скрип колес и медленную поступь множества ног, а вскорости и сам присоединился к задним рядам убогой, молчаливой и мрачной процессии, какую можно увидеть разве что в дурном сне. Не менее сотни людей с горящими факелами молчаливо брели по дороге; посреди толпы двигалась повозка, а в ней, на покатом помосте, мертвое тело — герой сего мрачного торжества, тот, на чье погребение мы направлялись в столь необычный час. То был с виду самый обыкновенный простолюдин, лет шестидесяти, худо одетый, горло у него было перерезано и ворот рубахи распахнут, словно для того, чтобы рана была видней. Синие штаны и коричневые носки завершали, если позволено так выразиться о мертвеце, его наряд. Он был похож на чудовищную восковую фигуру. В мятущемся свете факелов он словно бы гримасничал, корчил нам рожи, хмурился, и минутами казалось, вотвот заговорит. Повозка с этим жалким и скорбным грузом, окруженная молчаливой свитой и пылающими факелами, скрипя, двигалась по большаку, и я следовал за нею в удивлении, которое скоро сменилось ужасом. Достигнув перекрестка, процессия остановилась, и, когда факельщики выстроились вдоль живой изгороди, мне открылась могила, вырытая при дороге, и куча негашеной извести, наваленная в канаве. Повозку подали к самому краю, тело грубо и непочтительно скинули с помоста в могилу. Заостренный кол служил ему до сих пор подушкой. Теперь кол вытащили, несколько добровольцев установили его на место и какой-то малый забил его прямо в грудь мертвеца тяжелым деревянным молотом (стук этот и доныне преследует меня по ночам). Яму засыпали негашеной известью, и свидетели, словно бы освободившись от гнетущей тяжести, вдруг все разом стали приглушенно переговариваться.
   Сорочка моя прилипла к телу, сердце замирало, и язык не сразу мне повиновался.
   — Прошу прощения, — трудно переводя дыхание, обратился я к одному из стоявших поблизости. — Что тут происходит? В чем он провинился? Разве такое позволено?
   — Видали! Да откуда ты взялся? — отвечал тот.
   — Я путешественник, сэр, — объяснил я, — и никосда не бывал в здешних краях. Я сбился с дороги, увидал ваши факелы и случайно стал свидетелем этой… этой невероятной сцены. Кто таков был покойник?
   — Самоубийца, — услыхал я в ответ. — Да чего там, дурной он был человек, наш Джонни Грин.
   Оказалось, то был негодяй, который совершил не одно варварское убийство, а когда наконец понял, что его вот-вот изобличат, наложил на себя руки. И этот ночной кошмар на перекрестке — обычное по законам Англии наказание за поступок, который римляне почитали добродетелью! С той поры всякий раз, когда какой-нибудь англичанин начинает болтать о цивилизованности своей нации (а они, надо сказать, весьма часто этим грешат), я слышу мерные удары деревянного молота, вижу толпу факельщиков вокруг могилы, втайне улыбаюсь, сознавая свое превосходство, и для успокоения отпиваю глоток коньяку.
   Должно быть, в конце следующего перехода, ибо помню, что спать лег с петухами, я попал в хорошую старомодную гостиницу, которыми славится Англия, и был препоручен заботам поистине премиленькой горничной. Пока она прислуживала мне за столом да грела постель громаднейшей медной грелкой, едва ли не объемистей ее самой, мы очень приятно с нею поболтали; она была столь же бойка на язык, как и миловидна, и, когда я шутил с нею, не оставалась в долгу. Уж не знаю, что тому причиной (разве что ее дерзкие глазки), но только я сделал ее своей наперсницей, поведал ей, что питаю нежные чувства к молодой девице, которая живет в Шотландии, и красотка пыталась подбодрить меня сочувственными речами, уснащая их, впрочем, цветами грубоватого деревенского остроумия. Пока я почивал, у гостиницы остановилась почтовая "карета, державшая путь с севера на юг; кто-то из пассажиров позабыл на столе экземпляр «Эдинбургского вестника», и на другое утро моя красотка горничная подала мне эту газету вместе с завтраком, присовокупив, что тут есть кое-какие известия от моей возлюбленной. Я жадно схватил газету, надеясь прочесть что-либо о нашем побеге, но был разочарован и уже собрался ее отложить, как вдруг взор мой упал на заметку, которая прямо касалась меня. Фэй попал в больницу в очень тяжелом состоянии, и были выданы ордера на арест Сима и Кэндлиша. Оба они в свое время обошлись со мною как верные друзья, и в этой постигшей их беде я должен показать себя по меньшей мере столь же верным другом. Допустим, визит мой к дядюшке увенчается успехом, и у меня вновь появятся деньги. В этом случае я немедленно возвращаюсь в Эдинбург, вручаю обоих попечению хорошего адвоката и ожидаю дальнейших событий. Так легко и просто я в мыслях разрешил задачу, которая на поверку оказалась весьма трудной. Кэндлиш и Сим были в своем роде очень славные люди, и я искренне верю, что, даже не будь у меня на уме ничего другого, я все равно не пожалел бы усилий, чтобы выручить их из беды. Но, сказать по правде, все мои помыслы были заняты кое-чем иным, и, узнав об их несчастье, я чуть ли не обрадовался. Нет худа без добра, и, уж конечно, я радовался любому обстоятельству, которое могло вновь привести меня в Эдинбург, к Флоре. С этой минуты я стал тешить себя воображаемыми сценами и разговорами, в которых мне неизменно удавалось привести в замешательство тетушку, обворожить Рональда и, то блистая остроумием, то на чувствительный лад, объявить о своей любви и получить заверения во взаимности. Благодаря этим воображаемым объяснениям решимость моя час от часу крепла, и под конец в душе моей воздвиглась такая гора упорства, что разрушить ее могло разве только землетрясение.
   — Верно, — сказал я горничной, — здесь и вправду вести от моей возлюбленной, да еще какие добрые вести!
   Весь этот день я шел навстречу злому зимнему ветру, кутаясь в заветный плед, и он согревал меня, точно ее объятия.


ГЛАВА XII

Я СЛЕДУЮ ЗА КРЫТОЙ ПОВОЗКОЙ ПОЧТИ ДО МЕСТА НАЗНАЧЕНИЯ


   Наконец, нигде подолгу не задерживаясь, я подошел довольно близко к Уэйкфилду, и тут в памяти моей всплыло имя Берчела Фенна. То был, как читатель, вероятно, помнит, человек, переправлявший через границу беглых французских пленных. Как он это делал? Не вывесил же на дверях табличку «Переправляю беглых, обращаться сюда»? Сколько он брал за услуги? Или, быть может, он трудился безвозмездно, из милосердия? Ничего этого я не знал, и любопытство мое возбуждено было до крайности. Благодаря деньгам мистера Роумена и тому, что я свободно владел языком, до сей минуты все у меня шло как по маслу и без помощи мистера Фенна, но я все равно не успокоился бы, пока не подобрал бы ключа ко всем этим тайнам, ведь мне, как на грех, не было известно о сем загадочном джентльмене ничего, кроме его имени. Я не знал рода его занятий — лишь то, что он Пособник Беглецов; не знал, где он живет — в городе или в деревне; не знал, беден он или богат; не знал и того, каким образом завоевать его доверие. Было бы слишком неосторожно шагать по большой дороге и спрашивать каждого встречного-поперечного про человека, о котором сведения мои столь скудны, и уж вовсе глупо постучаться к нему и столкнуться нос к носу с полицией! Однако же разгадать эту головоломку было очень соблазнительно, и я свернул с прямого пути и направился к Уэйкфилду; я шел, навострив уши, в надежде случайно услыхать нужное мне имя, а в остальном положился на свою счастливую звезду. Ежели богиня Удача (как ни Говорите, особа женского пола) окажется ко мне милостива и наведет меня на след этого человека, свеча за мной не пропадет; ежели нет — я без труда сумею утешиться. Итак, я решил попытать счастья, но почти не надеялся на успех, и, право же, просто чудо, что все окончилось благополучно, и, верно, не всякому святому удаются такие чудеса, как счастливчику Сент-Иву!
   Я провел ночь в хорошей гостинице в Уэйкфилде, позавтракал при свечах вместе с пассажирами дилижанса, направлявшегося на север, и вышел в путь до крайности недовольный самим собой и всем светом. День еще только занимался; воздух был сырой, холодный, солнце стояло совсем низко и скоро должно было скрыться за широким пологом туч, что наплывали с северо-запада и затянули чуть не полнеба. Вот уже прозрачными прутьями начал хлестать дождь; вот уже все вокруг наполнилось шумом воды, стекающей в канавы и рвы, и я понял, что сегодня мне суждено промокнуть до нитки, а в мокром платье я выгляжу ничуть не элегантнее вымокшей кошки. При последнем проблеске тонувшего в тучах солнца я углядел впереди на повороте дороги крытую повозку престранного вида, которую еле тащили изнуренные клячи. Пешеходу любопытно все, что может отвлечь его от невзгод ненастного дня, так что я прибавил шагу и вскоре поравнялся с диковинным экипажем.
   Чем ближе я подходил, тем больше дивился. В таких повозках, как я слышал, разъезжают набойщики ситца: она была двухколесная, впереди сиденье для кучера; внутрь фургона вела дверь, и там хватило бы места для весьма солидного груза ткани или же, в случае крайней нужды, для четырех и даже пяти человек. Но, право, если так должны были странствовать люди, я мог их только пожалеть! Им пришлось бы сидеть в темноте — там не было ничего похожего на окно, и всю дорогу внутренности их, должно быть, взбалтывало, что твою микстуру, — повозка о двух колесах была не только неказиста, но и до неприличия страдала килевой качкой. Коротко говоря, если с первого взгляда у меня и мелькнула мысль, что в повозке этой могут передвигаться люди, я тот же час от нее отмахнулся; но мне по-прежнему было любопытно, что же в ней за груз и откуда она следует. Колеса и лошади забрызганы были грязью всех цветов и оттенков, словно долго тащились по многим и разнообразным дорогам. Возница то и дело взмахивал кнутом, но все понапрасну. Казалось, странный экипаж этот давно уже не останавливался, быть может, ехал даже всю ночь, и сейчас, поутру, в начале девятого часа, возницу, видно, тревожило, что он опаздывает. Я посмотрел на дышло, чтобы узнать имя владельца повозки, и вздрогнул. Беспечному баловню судьбы вновь улыбнулось счастье: на дышле выведено было «Берчел Фенн»!