Отечестве...
Сталинская практика геноцида не уступала гитлеровской. Даже по размаху.
По подсчетам историков, общее количество выселенных нацменьшинств, неугодных
Сталину, превышало пять миллионов человек! Большая часть высланных погибла,
Не доверяя потомкам так же, как и современникам, Сталин сам трактовал
свою историю, по крайней мере краткий курс ее, облыжно назвав ее "Кратким
курсом истории партии", поставил самому себе исполинские памятники на
каналах и в парках и, "великий провидец", сам, своею собственной рукой,
начертал себе приговор революционного трибунала:
"В СССР активные антисемиты караются расстрелом... "
И чтобы приговор был окончательным и обжалованию истории не подлежал,
Сталин на этот раз -- возможно, подсознательно -- свое
погромно-шовинистическое нашествие на СССР воплотил даже в.... камне.
Как известно, в сталинские годы в Москве не было памятников Марксу,
Энгельсу, даже Ленину. Однако был воздвигнут памятник Юрию Долгорукому,
удельному князю XII в., и для сооружения этого памятника на Советской
площади, напротив здания Моссовета, был разрушен воздвигнутый по предложению
Ленина "Обелиск Свободы".
Сколько же людей раздавлено медными копытами княжеского коня, ставшего
символом сталинской государственности?.. Сколько миллионов советских людей?!
Самые кровавые элодеи земли - герцог Альба и Филипп II - уничтожили в своей
ортодоксальной свирепости менее 50 тысяч еретиков. Вся священная инквизиция
во Франции за сто лет - примерно 200 тысяч... В царской России с 1825 года и
по 1904 год были приговорены к смертной казни 42 человека. Даже Александр
III за тринадцать лет царствования заключил в тюрьмы всего пять тысяч
"смутьянов".
А Сталин? *.. Точно учтены только члены Коммунистической партии. Членов
Компартии было уничтожено миллион двести тысяч человек. В тюрьмах и ссылках
погибли три четверти всех старых большевиков: от рабочих, бравших Зимний
дворец, до бойцов, сражавшихся в Испании.
А сколько всего невинных людей не вернулось в свои семьи?
Считают историки количество жертв, даже подсчитать точно не могут. Или
-- не решаются?..
... В 1949 году мы с Полиной не могли уже не видеть: стреляли в нас.
Мы были энтузиастами эпохи, несли на демонстрации знамена или воздушные
шарики, что поручили, и горланили во всю силу молодых легких: "Сталин и Мао
слушают нас... "
Москва заговорила о том, что в конце года приедет Мао; мы втайне
надеялись: может быть, он скажет Сталину, как компрометируют советские идеи
доморощенные черносотенцы. Скажет или нет?
А газетная пальба все усиливалась. Стреляли залповым огнем, как в
царской армии, где взводные, не надеясь на рядовых, командовали осипшими
голосами:
"Взво-од, заряжай!.. Целься!.. Эй, ты, харя, куда целишься? Ниже
бери!.. Пли!!! "
Кто командует провокационной стрельбой?.. Кто этот прокравшийся к
высокому креслу провокатор? Кто?!..
Это было для нас и, беру на себя смелость сказать, для нашего поколения
(исключения почти что неизвестны) тайной великой, за семью печатями. Ложь
обрушилась на молодежь как горный обвал. и на много лет погребла под
собой...
Мы твердо знали лишь одно: главный враг погромщиков - человеческая
память - а значит, прежде всего, русская история, и мы инстинктивно тянулись
к читальным залам.
Как-то Полина посетовала на то, что вот уже больше года она не может
получить в Ленинской библиотеке газету "Русское знамя"...
А, говорят, она очень поучительна...
Естественно, при первом посещении "Ленинки" я выписал подшивки
"Русского знамени" за пять лет, - правда, для этого мне пришлось доставить
официальную бумагу, в которой убедительно доказывалось, что "Русское знамя"
для моих занятий подобно колесной мази.
На ленточном транспортере прибыли девственно пыльные фолианты в
картонных переплетах с рыжевато-желтыми ветхими газетами. Я принялся
листать, чихая от бумажной пыли на весь зал.
Оказалось, "Русское знамя" - это официальный орган черносотенного
"Союза русского народа". Газета русских погромщиков.
Ну что ж? Как говорится, приятно познакомиться!..
Я достал чистый лист бумаги и принялся делать выписки из первоисточника
по всем правилам научного реферирования -- для Полины.
Основополагающий вопрос в первоисточнике повторялся много раз: "Может
ли истинный христианин быть социалистом? " Ответ:
"Быть христианином и вместе с тем социалистом невозможно, как нельзя в
одно и то же время служить Богу и сатане".
Полнота аргументации меня изумила.
Чаадаев в своих философских письмах указывал на отсутствие глубины
мышления как на национальный порок. История всех народов и государств
свидетельствует, что этот порок отнюдь не только национальный.
В черносотенном "Русском знамени" этот порок доведен до блистательного
совершенства. В газете нет и попыток мыслить, рассуждать, доказывать; вовсе
нет, хоть шаром покати!..
"Русское знамя" - газета-вопленница. Газета-матерщинница. Но зато как
она матерится, как вопит, с каким подвывом, особенно когда речь идет о
конкурентах.
"Жидовские самовары! " ~ не пейте чай из жидовских самоваров...
появляются камни в желудке, рвота и т. д....
"Да что же это такое! " -- евреев допустили до сахароварения.
"Вон жидов из армии! " - подумать только, иудеям разрешили быть военными
капельмейстерами, "Проснись, жид идет! " "Спасите от жидов! "
И уж вовсе пропадают охотнорядцы. Аршинные заголовки: "Мне страшно! "
"Берегись! "
"Подкоп под устои" (где-то конечно же по наущению жидов попытались
уменьшить рабочий день до восьми часов).
И чтоб уж вовсе не было никакого сомнения: "Всему миру известна
зловредность жида... " "Всему миру известна!.. " Чего же доказывать? Ломиться
в открытые двери. Потому, естественно, доводы разума, логики, даже
расследования царского суда ничего не могут поколебать.
"Бейлис оправдан -- жидовство обвинено".
А вот другие, увы, тоже знакомые мотивы, вынесенные в газетные "шапки":
"О псевдонимах".
"Об интеллигенции".
Естественно, она -- враг No 1. После жидов, которые даже хуже
интеллигенции.
"Интеллигенция никогда не была выразительницей народных чаяний... " "Она
выражала или, вернее, отражала заветные думы различных Шлемок, Ицек,
Чхеидзе, Сараидзе, Начихайло и других инородцев по духу. От всего, что
дорого русскому народу, она стояла слишком далеко". "Рахитичная московская
интеллигенция". О студентах, разумеется, только так: "Из мрака "студенческой
жизни" -- постоянная рубрика...
"Политиканствующие шайки из интеллигенции" - это о забастовщиках.
Ну и газета! Когда вышел ее последний номер? Оказалось, за день до
Февральской революции 1917 года.
Еще Керенский ее прихлопнул... Начинаешь понимать Марину Цветаеву,
которая мученически страдала при виде газет.

Уж лучше на погост,
Чем в гнойный лазарет
Чесателей корост,
Читателей газет!..

Из номера в номер на самом видном месте чернели аршинные заголовки -
призывы, непоколебимые в своем фантастическом упорстве, яростные, как
"пли! ".
"Недопустимы жиды в области педагогической деятельности! "
"Недопустима служба жидов по судебному ведомству! "
"Не могут быть терпимы в России жиды-врачи, жиды-фармацевты и
жиды-аптекари". "Жиды-отравители! "
"Не могут быть терпимы в русских низших, средних и высших учебных
заведениях жиды - учащие и учащиеся... "
"Недопустимы жиды - издатели газет, жиды-редакторы и вообще - жидовское
участие в русской печати... "
В конце концов, руки мои от общения с "Русским знаменем" стали
графитно-черными; я их потом целый вечер отмывал.
Собрал тяжелые, пахнущие газетным прахом подшивки и отправился сдавать.
Стоя в очереди к библиотекарю, заметил своего товарища, фронтовика,
инвалида, окончившего университет раньше меня.
Он подошел ко мне. Лицо его было мокрым и растерянным. Глаза блуждали.
Он сказал мне почему-то шепотом, что его только что выгнали из
Радиокомитета. И не только его. Всех редакторов-евреев. Даже беременную
женщину. Даже тех, кто работал в Радиокомитете всю жизнь.
"Знаешь, по единому списку. Без мотивировок. Просто выкинули на улицу,
и все".
У меня вывалились из рук подшивки. Стукнулись об пол. И из них выпали
листочки; ранее я считал их закладками и не обращал на них внимания. А
сейчас, подняв, осмотрел рассеянно. Это были разорванные пополам официальные
бланки Ленинской библиотеки. На каждом из них, на оборотной стороне, строгое
распоряжение: "Не выдавать, отвечать, что в работе".
Не помню уж, как вернул газеты, как выбрел на улицу. Заметил, что
флотскую ушанку держу в руках, лишь когда голова окоченела.
Я оказался почему-то в Александровском саду, возле кирпичных стен
Кремля.
"Значит, все они, и Молотов, и Каганович, и Маленков, и Щербаков... Они
ведают, что творят?! Ведают, что вступили на преступную тропу?! Потому
строжайший приказ: "Не выдавать". Потому подшивки всегда "в работе", чтоб и
следов их не сыскали. Что они делают с Россией, негодяи? Что делают? И...
как им удается обманывать... весь свет?! "
Я замедлил шаги возле наглухо запертых, таинственно-темных ворот Кремля
в состоянии, в котором бросаются с голыми руками на танк, стреляются или...
пытаются прорваться к Сталину с челобитной...
Вдруг отделились от фонаря и, приблизясь ко мне, остановились
неподалеку две фигуры в одинаковых шляпах, их длинные тени колыхались и
задевали меня.
Я стоял, сжав оледенелые на морозе кулаки. Вздрогнул оттого, что кто-то
коснулся моей руки. встревоженный добрый голо
- Господи! Да куда же ты запропастился! В "Ленинку" прибежала - нет. Жду
тебя, жду.
Полина. Платок сбился на плечи. - ... Я жду тебя, жду!




    Глава девятая



Свадьбу справляли в "Татьянин день" - давний студенческий праздник.
Полина сняла к тому времени крохотную комнатку на улице Энгельса, на первом
этаже, с густо зарешеченными окнами, уютную камеру-одиночку, по общему
мнению; мы свезли сюда в одном чемодане и узле все наше имущество.
У Полинкиных друзей это была единственная квартира без родителей, почти
"холостая квартира", и сюда вот уже несколько раз набивались едва ль не все
аспиранты кафедры академика Зелинского. В мороз приоткрывались окна, иначе
нечем было дышать, и отбивалась традиционная "аспирантская чечетка", радость
мальчишкам со всей улицы, которые прилеплялись белыми носами к нашим окнам.
Иногда кто-нибудь приносил химически чистый спирт, по глотку на брата;
однажды его выпили под шутливый и торжественный тост: "Бей жидов и
почтальонов! "
Я попался на удочку, спросил с удивлением: "А за что почтальонов?
Раздался дружный хохот: оказывается, за nocледние годы ни один человек
еще не спросил: "А за что жидов? "
Свадьбу решили справить по-семейному. Без этой оголтелой аспирантской
чечетки. Пришла моя старенькая мама с фаршированной рыбой и Гуля, -
закадычная Полинкина подруга -- океанолог, умница, черт в юбке.
Мама ушла от своего мужа, моего отца, четверть века назад; Гуля -
только что и на сносях. Гордо хлопнула дверью. У обеих свадьба обернулась
слезами горючими.
Мама настороженно, почти испуганно поглядывала на хлопотавшую у стола
Полинку. Гуля так же тревожно - на меня. Как-то сложится?
Мама уже дважды спрашивала меня шепотом: правда ли, что Полина ~
еврейка? Может быть, прикидывается?
- Ты бы взглянул на паспорт. А?
Я захохотал, потом возмутился:
- А если она - эскимоска? Латышка? Украинка? Это что, хуже?!
- Нет-нет, я ничего! - соглашалась мама, тыча вилкой мимо рыбы.
Дождавшись, когда Полинка с Гулей отправились на коммунальную кухню в
конце коридора, она объяснила, краснея, что она вовсе не какая-нибудь
отсталая кретинка, но она не хотела б дожить до того дня, когда Полина
крикнет в трудную минуту: "Пошел вон, жидовская морда!.. "
- ... Нет-нет! Я ничего! Пожалуйста! Женись хоть на эскимоске. На
самоедке. Дуракам закон не писан. Вот уж не думала - один сын, и тот дурак.
Вечер прошел по-семейному.
На другой день народ повалил без всякого приглашения, и каждый обещал
меня убить, если я буду отрывать Полинку от коллектива.
"Презренный филолог! " -- иначе новоявленного мужа Полинки не называли:
в конце концов меня вытолкали на кухню готовить хрен. Натирая коренья и
обливаясь слезами, я услышал вдали нарастающий деревянный гул: вступала в
дело "аспирантская чечетка"...
Существует выражение "язык - что бритва". У Гули язык -- рота
автоматчиков.
Но в то утро она превзошла самое себя. Нервно постучав в окно, крикнула
в форточку на бегу:
- Включайте радио! Свадебный подарок от государства!
Я включил трансляцию, и комнатку наполнил до краев металлический
набатный, уличающий голос диктора:
- "Группа последышей... ", "выписывая убогие каракули"... "Цедя сквозь
зубы"... "с издевательской подковыркой"... "развязно орудует"... "старается
принизить"... "отравить... тлетворным духом"... "гнусно хихикает"...
-- Новый суд начался? -- тихо спросил я Гулю, когда она вбежала к нам.
-- Что ты! - отозвалась побледневшая Гуля. У ее отца, крупнейшего в
стране специалиста по семитским языкам, только что, после очередной
"дискуссии" о языке, был инфаркт. - Какой суд?!.. Это просто... утонченный
литературный диспут. О театре. -- И она протянула мне газету со статьей "Об
одной антипатриотической группе театральных критиков".
А набат все звенел. По всей Руси звенел в эту минуту набат, звенел об
еврейской опасности.
-- ... обанкротившиеся Юзовские, Гурвичи... Борщаговские... окопались...
охаивали...
-- Свадебный подарок, -- напряженным шепотом сказала Полинка, прошлепав
босыми ногами по комнате, выдернула штепсель трансляции, воскликнула
обнадеженно и со слезами в голосе: -- ТоварищиНо хоть это-то Сталин
прочитает?!.. Не может не прочитать!..
Каждое утро мы кидались к "Правде". Круги ширились. Вот уж отозвалось в
Ленинграде, Киеве, Одессе... В одном только Харькове, оказывается,
"орудовали Г. Гельфанд, В. Морской, Л. Юхвид, некий А. Грин, М. Гриншпун, И.
Пустынский, М. Штейн, Адельгейм и т. д... ".
Почти каждый раз перечень новоявленных аспидов завершался
знаменательным " и т. д. ", которое разъяснялось тут же: "... орудовали с
соучастниками... ", "отравляли зловонием... ".
"Средневековье умело ругаться", - вспоминал я академика Гудзия...
"Отравляли зловонием" - это уже почти на уровне "элохищного львичища"...
И снова -- почти с каждого газетного листа... "и т. д. "... "и т. п. "...
Ищите, да обрящете!.. На нашем факультете участились "китайские церемонии" -
дотошные беседы иа бюро, где спрашивали очень вежливо и с сокровенными
интонациями: "Где проводите время? ". "С кем? ", "О чем говорите? "... Они
именно так и назывались студентами - "китайские церемонии", хотя,
естественно, тогда в них не вкладывалась вся трагическая глубина смысла,
обнаружившаяся позднее.
В коммунальной квартире нашего обветшалого лома обходилось без
церемоний. Соседка, несчастная, вечно голодная женщина, потерявшая на войне
мужа и сына, прикладывала ухо к нашим дверям. А когда я случайно застал ее
за этим древним, как мир, занятием и пристыдил, призналась, плача навзрыд,
что это ее участковый принудил.
Мы успокоили ее, как могли, накормили жидким студенческим супом, и она
поведала нам шепотом, всхлипывая и озираясь на дверь, что мы участковому
подозрительны... То гостей у них собиралась, говорит, целая синагога. А
теперь запираются, шепчутся. От кого запираются? О чем шепчутся?.. Ты,
сказал он, ответственная съемщица. Глядеть в оба. А не то загремишь знаешь
куда?!.. И разъяснил ей, уходя:
- Евреев колошматят чем ни попадя, должны же они что-нибудь
предпринимать? Люди небось, не железо...
... Мы действительно искали с Полиной уединения. Действительно
запирались. И даже шептались.
Мы повернулись спиной к участковым. К "литературному" кликушеству. К
антисемитской отраве, которой, казалось, пропитались газетные листы. Мы
хотели сына.
Впрочем, я бы ничего не имел и против дочери. Но Полина хотела сына.
Только сына.
Говорят, что жизнь продолжается и под топором. Человек живет надеждой,
пока от удара не хрястнет шея.
И хотя, как показало время, завершился лишь первый акт кровавой
трагедии, продуманной до деталей великим постановщиком, еще два-три года
оставалось до запланированной варфоломеевской ночи, когда участковый, правда
на другой улице, занесет нас в свои тайные проскрипционные списки
гугенотов", а уж все пьянчуги и уголовники нашей старенькой заброшенной
улицы Энгельса почуяли себя боевым авангардом...
В нашу форточку то и дело влетали, крошась о решетку, снежки и комья
грязи, и чей-либо пьяный голос хрипел: "Эй, Моцарт, собирай чемоданы. Колыма
по вас плачет'.. " (Почему Моцарт попал в евреи, так и осталось неясным. )
А в бюро обмена и на "квартирном толчке" Москвы, где мы искали комнату
побольше, нам отвечали порой с нескрываемой усмешкой: - Расширяться, значит,
хотите. Ну-ну!..
Однако мы с Полиной все равно были счастливы на своем привычно - лобном
месте, хотя время от времени я возвращался туда с окровавленной губой или
синяком под глазом после очередной творческой дискуссии с дворовыми или
трамвайными антисемитами, которых невзлюбил.
Разве молодожены в купе поезда менее счастливы - за минуту до крушения,
о котором и думать не думают, хотя б они и знали, что дорога опасна?
Нас было двое, и я видел огромные иконописные Полинкины глаза и был
счастлив тем, что они сияли.
Будильник своим жестяным утренним звоном отмерял конец сказки, но
сказка не кончалась, она звучала в глубоком сердечном голосе Полины, которой
я звонил в лабораторию после каждой лекции.
И я радовался тому, что глаза ее не переставали быть счастливыми даже
тогда, когда в нашем зарешеченном окне вдруг появлялась на мгновение
румяная, озабоченная физиономия участкового, которому, видно, не терпелось
узнать, чем же мы все-таки занимаемся? Не листовки ли печатаем? А то ведь
пропадешь с этими евреями. Ни за понюшку табаку пропадешь...
Увы, лобное место -- это все же лобное место. Удар пришелся сильный,
наотмашь. И совсем с другой стороны. Откуда и не ждали.
... Видно, все дало себя знать. И непрекращавшаяся травля, и голодные
годы; Полина слегла, со дня на день слабея. Румянца будто и не бывало.
Анализ крови оказался такой, что врач сам примчался с ним посреди ночи.
Гемоглобин - 38.
И тут началось кровотечение. Я кинулся к брошенным в ночи
ларькам-сатураторам за льдом, бежал с тающим льдом, не зная, застану ли
Полину в живых.
Кровь в запаянных стеклянных ампулах из Института переливания крови
держал в трамвайной давке над головой, и какой-то паренек оттирал от меня
толчею, которая вминала меня в стенку трамвая.
К каждой ампуле была приклеена бумажка с фамилией донора. Фамилии были
русские, татарские, украинские.
-- Кадровики должны от тебя отстать, -- весело сказал Алик-гениалик,
приехавший проведать больную Полину, -- поскольку в тебя влита кровь всех
союзных республик.
Полина засмеялась и притихла, помрачнела.
Почти год возили Полину по известным и неизвестным диагностам,
аллопатам, гомеопатам, к которым записывались на полгода вперед. Профессора
аллопаты крестили гомеопатов прохвостами, гомеопаты бранили профессоров
тупицами.
А Полина ходила, держась за стенки. Кровь переливали без надежды, от
отчаяния.
Горькая больничная тропа вывела нас наконец к Зинаиде Захаровне
Певзнер, рядовому палатному крачу одной из клиник на Пироговке, похожей
скорее на толстую добрую бабушку из "Детства" Горького, чем на лучшего
диагноста Москвы, поднявшей почти из могилы сотни женщин.
Певзнер поставила диагноз, который яростно отрицали и главный врач
клиники, и знаменитые профессора-консультанты; он оказался точным.
Но это произошло лишь после седьмого переливания крови.
Да и попали мы к Певзнер случайно. Полину ни за что не брали в клинику,
и я потребовал от дежурного врача расписку, что Полина доживет до утра.
Расписку, естественно, не дали, положили истекавшую кровью больную в
коридоре. Здесь на нее и наткнулась Зинаида Захаровна Певзнер...
- Можно ли обойтись без операции? - спросила ее поздней Полина, которую
за прозрачный лик и огромные горящие глаза Зинаида Захаровна прозвала
Полинкой-великомученицей...
-- Жить можно, -- печально ответила Зинаида Захаровна. - Рожать нельзя.
Я ждал звонка об исходе операции к полудню. Мне позвонили утром:
- Быстрее приезжайте!
В клинике навстречу мне вывалился похожий на мясника хирург в халате с
рукавами, закатанными до локтей, и, потрясая могучими волосатыми руками,
потребовал, чтобы я немедленно забирал свою жену и убирался с ней к чертовой
бабушке!
- ... К чертовой бабушке! - снова вскричал он и бросился назад в
операционную.
Я отыскал Полину в полутемном конце коридора, она сидела в сиротливом
больничном халате, горбясь и держась за живот, словно ее ударили в солнечное
сплетение. Рыдала беззвучно.
Оказывается, когда ее уложили на операционный стол и были завершены все
приготовления, сделаны все обезболивающие уколы, она спросила у хирурга,
взявшего в свои волосатые руки скальпель, сможет ли она после операции быть
матерью.
-- Это было бы в медицине сенсацией, -- сказал он, усмехнувшись. - Что?
Пластическая операция? Кто вам сказал о таких операциях? Это шарлатанство!
Есть один такой шарлатан в Институте Склифософского. Я - хирург, а не
шарлатан. И потом... бездетным не так уж плохо на земле.
Полина рывком, болтнув босыми ногами, поднялась со стола и,
сопровождаемая оторопелыми взглядами и криком сестер, ушла из операционной.
Я обнял ее за плечи, острые лопатки торчали под тоненьким убогим
халатом. Привез домой.
В эти дни у нас побывал, наверное, весь химфак. В советах недостатка не
было. В конце концов выяснилось, что слухи справедливы. В Институте скорой
помощи имени Склифосовского действительно есть кудесник-профессор
Александров, который артистически делает пластические операции; удаляя
опухоли, он подтягивает рассеченные ткани, "штопает" их, и тогда, говорят,
еще не все потеряно...
Даже неопределенного "говорят" было для нас достаточно.
Я предстал перед невысоким сухощавым нервным человеком, которому ни
секунды не стоялось на месте. Халат его был забрызган кровью; на чуть
отстраненных от тела руках надето почему-то
две пары прозрачных хирургических перчаток, отчего кисти рук казались
неуклюжими. Позднее узнал: от наркоза, от йода, которым непрерывно
смазывались руки хирурга, Александрова мучила экзема, на что он, впрочем,
никогда не жаловался, только оперировать приходилось в двух парах перчаток.
Он наклонил ко мне высоколобую бритую, влажную от пота голову и
скомандовал: - Что у вас? Кратко!.. Ваша жена сказала, что ляжет ко мне?
- перебил он мое лопотанье. - У меня и так много врагов. Дети вы малые...
- Значит, пластика возможна, профессор? - спросил я в страхе, еще не
вполне веря этому.
- Возможна?! -- удивился Александров. - Я сделал четыреста пластических
операций. Меня не признают только... -- Он перечислил имена, наверное, самых
известных хирургов Москвы. -- По их мнению, коего они не скрывают даже от
студентов, я шарлатан и мздоимец. - Усмехнулся нервно, запалая щека
дернулась. - Не будь я православным, наверняка бы уже пустили слух, что я
распял Христа. Впрочем, нет, отравил Его! Это современнее. -- Он всплеснул
руками, которые все еще казалось мне такими неуклюжими. - О двадцатый век! В
коммунизм вошли... стройными колоннами! -- Он быстро пошел к дверям,
остановился на пороге: - Гарантировать успех не могу. Операционное поле
покажет. Привозите... если не боитесь. Только устраивайте жену сами. Через
приемный покой. А то скажут, что это я положил. За взятку. Да-с...
Большая половина отделения, которым руководил профессор Александров, в
ремонте. Железные койки теснились в красном уголке, в коридорах. В красном
уголке больных тридцать, не меньше.
Гул от восклицаний таков, что и у здорового голова заболит.
Прислушался. Все о том же. О врачах - отравителях.
- Сумасшедшие деньги им платят, а они еще травят... -- ораторствовала
какая-то худющая тетка, опершись о железную спинку кровати, как о трибуну. -
Я так считаю, надоть жидов стрелять. Без суда и следствия...
Дебелая дама со строгим, почти интеллигентным лицом выплеснула на пол
лекарство, поданное сестрой. Сказала напористо и враждебно:
- Мне доставят из кремлевки.
- Это еще хуже, - урезонила ее соседка, - В кремлевке - там самое гнездо
и есть.
Рядом с Полиной лежала женщина с бескровным покойницким лицом. Инженер.
Она знала, что операция не помогла, что она умрет еще до весны; и только она
вдруг возвысила голос; наверное, она кричала, но голос ее едва шелестел, и
все притихли, прислушиваясь:
- Если вы позволяете втемяшить себе в голову, что вас травят,.. зачем
вы пришли сюда... Уходите вон, болваны!.. И это... в год моей смерти.
Когда же я жила? В каком веке?
В каждом медицинском учреждении искали своего отравителя. И -- уличали.
Неизменно...
Впрочем, нет, одно исключение знаю, и оно столь примечательно, что о
нем стоит рассказать.
В химической лаборатории, связанной с медициной, жертвой наметили
престарелого Арона Михайловича, инженера-химика, создателя нового
медицинского препарата. Полина просила в свое время, чтобы препарат
испыталии на ней. Так я познакомился с изобретателем -- тихим сухоньким
человеком с застенчивой улыбкой.
Химик да создатель нового препарата! Чем не отравитель!
На профсоюзное собрание, которое должно было разоблачить отравителя,