стены Новодевичьего монастыря, кем был для меня и моих товарищей Степан.
Он был ведущим; таким, как флаг-штурман Скнарев, таким, как летчик
Сыромятников, которые сгорели над Баренцевым.
Все море было тогда черным от дыма, который тянулся за обреченной
машиной, и, хотя Сыро-мятникову и Скнареву оставалось жить минуты, командир
вел юнцов в атаку на фашистский конвой, как отец переводит малышей через
опасную улицу:
- Не отставай!.. А ну, ножками-ножками... Давай!
Когда торпеда была сброшена и Скнарев, которого, видно, обжег на крутом
вираже черный огонь, выругался в отчаянии, Сыромятников произнес хрипло и
наставительно, налегая, подобно своему земляку и учителю Валерию Чкалову,
по-волжски на "о":
- Спокойно, Саша, спокойно! Спо... И - все! Взрыв разметал самолет с
красными звездами на крыльях.
А молодые летчики вернулись. Невредимыми...
Таким, как мои командиры, пожалуй, был лишь Степан Злобин.
Есть у каждого святые места. Своя Мекка.
Когда становится невмоготу, я прихожу на могилу Степана. Она у самого
края Новодевичьего, где ветер сильнее и где грохочут над головой колеса
тяжелых товарных составов; покоя нет даже здесь... Рядом с крутым,
необузданным, как сама стихия, обломком скалы на могиле Степана -- его
товарищВсеволод Иванов, под огромным. сглаженным разве что древним ледником
валуном. Могучий Всеволод, пустивший некогда впереди себя "Бронепоезд 14-69"
и потому, может быть, под охраной "Бронепоезда" сохранивший себя как
писатель.
Подле - гранитный колосс с надписью Nasim (Назым) и с незримой
заповедью нам, оставшимся на земле, - развеять мрак.
За ним -- озаренная словно бы внутренней усмешкой, круглая, как земной
шар, гудзиевская голова. Из серого, твердой породы камня -- камень такой
крепости идет на причалы.
Неискоренимый индивидуалист Илья Эренбург и тут чуть поодаль.
Лжи о нем наворочено со всех сторон -- лопатой не разгребешь.
Сколько смелости, нет, подлинного героизма "смертника" Сыромятникоза
потребовалось ему, чтобы одному, одному изо всех, демонстративно выйти в
1953 году из конференц-зала в "Правде", где по приказу Сталина собрали
"государственных евреев" - одобрять выселение еврейского народа...
Когда-нибудь я расскажу об этом подробно.
... Степан. Всеволод. Илья Эренбург. Гудзий. Если бы при жизни сходились
так коротко, как после смерти!..
Если бы все вместе, плечо к плечу, отбрасывали, хоть пинками, ползучих
тварей, которые шли в рост, достигали "степеней известных" порой лишь за то,
что кусали их или всего лишь шипели на них.
Вместе с бесстрашным Степаном я похоронил надежду на то, что на
доморощенных российских черносотенцев подымет меч на глазах у всех кто-либо
из старых и любимых всеми писателей. Русский мз русских...
Отыщись он, я привез бы ему самосвал документов. Притащил бы ему их -
хоть босой по стеклу. Даже ценой гибели своей.
Горько писать об этом -- такой не отыскался...
Меж тем близилось открытое общемосковское - в кои-то веки! - собрание
советских писателей; и чем меньше оставалось до него дней, тем яснее
становилось, что оно пройдет мимо, может быть, самого главного, что так
тревожит людей, не потерявших стыда.
Конечно, клокочущее перевыборное собрание - не место, где можно
спокойно развернуть аргументацию; прервут, заорут хриплыми голосами бывшие
хрущевские "автоматчики", которые ныне лихорадочно ищут, к кому бы пойти
внаймы, "прислониться", как они говорят.
Но хотя бы просто врезать в зубы этой черносотенной мафии, уверенной:
все дозволено! - и вытащить, пусть одного из этих гадов, за ушко - да на
солнышко. Чтоб хоть иногда озирались да вспоминали, что за окном -- не
гитлеровский рейх...
Утром я тщательно побрился, надел накрахмаленную праздничную сорочку
и... сказал о своем решении Полинке. Ее серые глаза округлились. В них
мелькнуло что-то от той краснощекой деревенской девчушки, которая лишь вчера
приехала в Москву и готова поверить в кристальную доброту мира, стоит только
нам пойти навстречу ему. А припухлые маленькие губы поджались как всегда,
когда ей становилось страшно за сына...
Она положила свою обветренную, обожженную реактивами руку химика на мое
плечо, и мы так стояли недвижимо, щекой к щеке. Это был, пожалуй, самый
длинный и молчаливый монолог в ее жизни:
"Ты не забыл, конечно. Любку Мухину? Она стала убийцей, а ведь росли
вместе. Лазали по деревьям, играли в лапту. Она казалась своей.
А чиновных собак из министерства? Отборной породы... Эти стреляли
бесшумно, с улыбкой, ведь убийство из бесшумного пистолета - не убийство.
Кто слыхал? Свидетели есть?
Те, кто будут слушать тебя... на многих из них тоже -- печать времени.
Достучишься ты до них?..
Ты помнишь, как уличили в предательстве университетского профессора
Эльсберга, специалиста по Щедрину и Достоевскому?
Он гневно протестовал, палач, отправлявший в застенки невиновных: "Вы
меня осуждаете по нынешним моральным нормам! Это неморально... "
А издателя Николая Лесючевского? Который был "экспертом" по делу поэта
Бориса Корнилова, и поэта расстреляли, а потом Лесючевский оправдывался
точь-в-точь как прощелыга Генрих в пьесе Шварца:
"Но позвольте! Если глубоко рассмотреть, то лично я ни в чем не
виноват. Меня так учили... "
И никто ведь не бросил ему в лицо. Kак Ланцелот Генриху: "Всех учили,
но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая! "
Наивные вопросы задавали герои Достоевского: может ли человек на пути к
светлому будущему переступить через кровь хотя бы одного младенца?..
Достучишься ты до них, специалистов по Достоевскому?
Когда мы познакомились с тобой в университете, слово "гуманизм"
употреблялось чаще всего с эпитетом "ложный". И звучало как брань. Как
обвинение.
Понятия нравственности, доброты, совести брались в кавычки. В конце
концов даже слова "общежитейская честность" закавычили, как будто может быть
честный перед народом человек, который лжет жене, детям, соседям...
Сейчас кавычки убрали.
Но -- не профессора Эльсберга, матерого предателя, который по-прежнему
учит писателей нравственности.
Не издателя Лесючевского, который вершит судьбами многих советских
писателей.
А Василий Смирнов, напротив, поднялся повыше. Чтоб его было отовсюду
видно... Незаменимы, видно, кадры... гуманистов.
До кого же ты достучишься, горячая голова?
А твои маститые "прогрессисты"? Твоя надежда? С устойчивой репутацией
людей со стерильными руками. Это же те, кто открещивались от тебя своими
стерильными руками, как от черта. И закрывали своими стерильными ручками
глаза на наши беды. На расстрелы. На шельмования... На высокоидейные
кампании, низменность мотивов которых потрясет потомков.
Они давно-давно убедили себя, что молчат не из трусости и своекорыстия,
а потому что... смешон голос вопиющего в пустыне. Глупо биться головой о
стенку. И прочее и тому подобное...
Им хорошо, удобно сидится литературным Наполеонам, на пьедесталах из...
самоуважения. Некоторые и так в страхе за свои подержанные, в трещинах,
пьедесталы, а ты вдруг еще потрясешь...
Уж тем, что осмелишься сказать (за них сказать! ), потрясешь!
Поколеблешь покой их. Как же они тебя возненавидят!
На кого ж ты надеешься? На таких, как ты? Попавших в облаву... На тех,
кого никогда не подпустят к трибуне? На честных горемык, скрипящих зубами
под подушкой? Чтоб соседи не услыхали... "
Тревога сгущалась в Полинкиных глазах. Поблекшие щеки порозовели.
И я понял, она именно это хотела мне сказать, трезвый и осмотрительный
человек, взглянувший на мир с высоты Ингулецкого карьера.
Но - не сказала...
Губы ее вздрогнули, и она заметила задумчиво, с улыбкой, что всегда,
когда она, Полинка, была на краю гибели, находился потрясающе хороший,
человек, который приходил на помощь. Не вывелись же хорошие люди.
- Конечно! -- не преминул весело подтвердить я: так не терпелось уйти
от мрачных предчувствий. - Логическим завершением в цепи твоих хороших людей
являюсь я... - Но мои слова были встречены таким нервным и саркастическим
смешком, что более не настаивал.
Полина дотронулась до моего локтя, и мы присели, как перед дорогой...
Ночь она пролежала с открытыми глазами, а перед уходом на работу
сказала: - Сходи к Гудзию. Плох он. Гудзий был действительно очень плох:
лежал серовато-белый, высохший, изможденные руки поверх одеяла. Узнав о моей
затее, поглядел на меня так, словно врачи не его, а меня приговорили к
смерти. Он хотел что-то заметить, но ему трудно было говорить, и он показал
жестом на книжную полку, где обычно стояли древнерусские летописи.
Летописей не видно: полки заставлены теперь картинами на исторические
сюжеты. Не в силах читать, неугомонный старик" лежа, разглядывал картины...
Я достал из-за картины, на которой бились фрегаты, пыльный фолиант.
Гудзий вяло полистал пожелтевшие страницы и, сказав: "Это запомни! " - ткнул
пальцем в строки:
"Боярин был прав, и обидчиков наказали. А боярина убили позже и за
другую вину"

Меня как ударило чем. Умирает самый крупный знаток Киевской Руси,
академик. Благороднейший человек. Любимец студенчества. С чем уходит он?..
Вечером, как на грех, заглянула в гости старушка переводчица. Она знала
меня с войны, на которой славилась храбростью.
Она заламывала тонкие руки и требовала от Полины, чтобы та заперла
своего мужа дома. Его схватят, едва он отойдет от трибуны.
Приняв валидол, цитировала на память Щедрина: - Не вор, не убийца, а
вольнодумец есть злодей настоящий и нераскаянный...
Ограбь лучше банк, - требовала она дребезжащим голосом. - Организуй
бордель. Недоплати партвзносы... Все простят... Но швырнуть им в морды, что
социализм и юдофобство несовместимы? Забьют до смерти! Да они это и без тебя
знают.... Черт с тобой, гордец, пропадай, но пожалей Полинку, сына! Им еще
жить...
Господи, что сделало ты, время, с хорошими, с прекрасными людьми.
"Дырявые души, безрукие души, раздавленные души... "
Полина проводила меня до метро. Ткнулась теплыми губами в щеку. А губы
поджаты... Шепнула весело, мол, это, конечно, шутка:
- Не трусь!..
В Союзе писателей с минуты на минуту ждали самого высокого гостя,
который только мог прибыть, -- секретаря ЦК КПСС товарища Демичева. Несколько
сутулых и тучных, в вечерних костюмах, писателей стояли полукругом у входных
дверей, подобно колонии пингвинов, с удивлением взиравшей на
первооткрывателей Антарктиды. Вытянутые по швам руки встречавших, которыми
те быстро отмахивались от просителей и знакомых, не понимавших важности
момента, вздрагивали, как черные недоразвитые крылышки.
Бог весть почему нервничали встречавшие. Порядок перевыборного собрания
был расписан с жесткостью праздничного парада. Список ораторов составлен
неделю назад и "провентилирован".
И вообще уж давно-давно известно, кому из писателей можно дать слово и
даже, пока они говорят, уши заткнуть: все будет в норме! А кого нельзя к
трибуне подпускать и на пушечный выстрел. Однако встречавшие нервничали...
Парторг Московского горкома в Союзе писателей Виктор Тельпугов, узкоплечий,
застенчиво-тихий писатель-природовед, "певец весны", как называли его
друзья, занес меня в свой блокнот четвертым и даже листик показал, где был
набросан список ораторов, - не веришь? Вот, четвертый...
Но вот уже и четвертый оратор выступил, и шестой. Я понял: ко мне
применяется все та же тактика "бесстыжих скачек" или "не торопись,
милейший", когда председательствующий ведет себя как плутоватый жокей. Такие
жокеи ловко манипулируют поводьями: какому коню вырваться вперед, а какому -
с круга долой.
Так много лет подряд, я не раз это видел, отбрасывали с "круга долой"
разгневанных Степана Злобина и Константина Паустовского. Конечно, лестно
попасть в хорошую компанию... Но все же... Сейчас объявят нового оратора, а
потом скажут: следующим выступает секретарь ЦК КПСС товарищ Демичев- И -
все! Тактика отработанная.
С круга долой...
Пришлось идти напрорыв. Если один писатель здесь ничего не значит,
может быть, посчитаются с волей тысячи двухсот. Минут десять в зале стоял
вокзальный грохот. Одни кричали: "Пускай! " -- другие: "Нечего! " Вырывался
лишь пронзительный, на самых верхних нотах, голос главного редактора
писательского издательства Карповой, которая подбежала к высокой сцене, где
сидел Демичев, и кричала у ног Демичева, что это безобразие -- требовать
слова, когда писатели пришли слушать речь секретаря ЦК КПСС товарища
Демичева.
Здорово испугалась, сердечная!
Голосовали в шуме. И первые слова мои тонули в шуме, а потом ничего,
успокоился народ. Благо писателей было в тот раз больше, чем тревожно
озиравшихся по сторонам литчиновников.
Первую половину речи я написал заранее. Если кто-либо попытается сбить,
начнет улюлюкать, хулиганить, продолжу с той самой запятой, на которой
остановился. Вторую часть -- ни к чему было записывать. Там уже меня не
остановишь...
Я позволю привести официальную стенограмму своего выступления на
открытом партийном собрании писателей города Москвы, созванном 27 октября
1965 года. И назвать документом No 1. Ибо это, увы, не конец повествования.
А лишь начало конца...
Пусть читатель судит обо всем сам. Итак, документ No 1. "На всех
собраниях, на которых я присутствовал в этом зале, руководители обычно
начинали и кончали свой доклад словами: "Писатели не знают жизни". Это
лейтмотив многих руководящих выступлений. В этой связи мне всегда
вспоминаются слова мудрого, ныне покойного писателя, который, выйдя после
очередного заседания, сказал, обращаясь к самому себе: "Изучайте, изучайте
жизнь! Господи, если б можно было хотя бы половину пережитого забыть! "
Мне кажется, словесная формула "незнания жизни" вызвана к жизни прежде
всего тем, что писатели ставили и ставят самые острые, самые беспокоящие
инертных руководителей вопросы современности... что они вплотную подходят к
так называемым "запретным темам", "нежелательным" темам, а это, с точки
зрения чиновников, действительно вопиющее незнание жизни...
Запретные темы у нас -- нечто вроде задних комнат. В них царит мерзость
запустения, и в них не пускают гостей. Но писатели -- не гости.
Итак, о двух запретных темах.
Первая, много лет "закрытая" тема... Тема воспитания общественного
государственного мышления рядового человека. Это прямой и честный вопрос,
как привлечь массы к управлению производством, привлечь молчальников,
которые сидят в выборных органах "вместо мебели". И тех, кто вообще чурается
всяких общественных забот. Как перейти от политической формулы к
непосредственным шагам...
В поездках по стране непрерывно сталкиваешься с широко
распространенными фактами общественной пассивности рабочего человека. То и
дело слышишь: "Говори не говори -- один черт", "Наше дело десятое",
"Начальство - оно газеты читает, радио слушает - пусть оно и заботится".
Равнодушие к общественным делам толкает к пьянству. 92% зарплаты уходит на
водку в леспромхозе, где я побывал. А домино! Люди буквально сжигают свое
свободное время, "убивая" время за домино. Да и футбол имеет свое значение.
Англичане говорят: "Когда смотрят футбол -- не думают о политике... "
Но самое главное, что пожилые рабочие приучают к водке массу молодежи,
которую не приобщают к общественной жизни очень плохо, формально работающие
комсомольские организации. Когда я был на Братской ГЭС и видел, как пьяные
ребята, носясь по таежным дорогам на мотоциклах, как цирковые акробаты,
срывались с обрыва, я спросил, почему их не привлекают к общественной
работе? Мне ответили, что в клубе 300 мест, а строителей 30 тысяч. Крайне
важная задача - практически привлечь рабочих к управлению, перейти от
словесных формул к практическим шагам. Этому, по сути, посвящена и вся моя
работа. Все мои статьи и книги. Но именно потому, что они посвящены
идеологическим проблемам, я мытарюсь с ним и, "пробиваю" их -- от двух до
двенадцати лет.
Статью "Как воспитывается бездумье" окрестили в некоторых редакциях
антипартийной, затем она, после двухлетних мытарств, была опубликована в
журнале "Партийная жизнь".
Роман "Ленинский проспект", который пресса после выхода в свет назвала
актуальным и партийным, начал свое хождение по редакциям с того, что автора
отдали под суд за то, что он написал клеветнический, антипартийный роман.
И так каждая книга, каждая статья. Пока нет постановления ЦК по
какой-нибудь проблеме, для редакторов нет самой проблемы.
Занимаясь идеологическими вопросами, я живу с ощущением некрасовского
крестьянина, который стоит у парадного подъезда и ждет, когда разрешат
подать челобитную.
В чем дело? Во многом - в кадрах редакторов-перестраховщиков, которые
травмированы сталинскими временами, травмированы тем, что за каждую ошибку
голову снимают; поэтому, естественно, лучше не напечатать, чем напечатать,
тем более что материала в избытке; издательств у нас мало.
Многие редакторы не замечают болезненных явлений нашей жизни, пока те
не разрастутся в государственную опасность и не будут осуждены
постановлениями ЦК. Такие редакторы обрекают и очерки и романы на
иллюстративность, жвачку, на повторение того, что уже сказано.
Я считаю, что редакторы-перестраховщики не субъективно, а объективно --
главная антипартийная сила в наших идеологических учреждениях
(Аплодисменты. Возгласы с мест: "Правильно'")
... ибо они отбрасывают все самое смелое, самое актуальное. Все эти
материалы лежат годами. Книги моих товарищей выходят после 8 - 10-12 лет
ожидания.. *
(С места: "И в издательствах такие сидят, в частности в Воениздате! ")
(Смех в зале. )
Нужны люди смелые, которые бы не боялись ставить острые и больные
вопросы, чтобы не загонять наши болезни внутрь, а изживать их. Нужны
редакторы идейные, иначе у нас не будет хороших результатов.
Я недавно взял верстки нескольких книг, вышедших за последнее время, о
которых пресса единодушно сказала доброе слово -- это книги моих товарищей, -
и проследил: что же перед самым выпуском книги вычеркивается, выбрасывается
из нее? Я ужаснулся, потому что эти изъятия и вычерки имеют антисъездовскую
направленность. То, что поддерживает антисталинские идеи XX и ХХ11 съездов
партии, то, что говорит о них прямо и непосредственно, подвергается изъятию.
Проблема смелых и идейных редакторов для организации литературного
дела, по-видимому, проблема номер один.
Я хочу спросить: товарищ Демичев, почему всю эту массу писателей,
которая сидит здесь, в зале, отбрасывают от решений важнейшей проблемы
подбора редакторских кадров?! Сейчас подбирается редактор "Литературной
газеты". А почему бы не спросить всех сидящих здесь как относится масса
писателей к тому или иному кандидату...
(Аплодисменты. Возгласы с мест: "Правильно! ")
... Почему писатели отстранены от этого важнейшего для них вопроса?
Почему их не спросят: пользуется ли данный кандидат авторите том или нет? А
получается так, что попал тот или иной человек на номенклатурный эскалатор,
и его переводят с этажа на этаж.
Укреплять партийную демократию, боеспособность организации так
укреплять. Если нас собрали для того, чтобы мы посидели, выслушали речи и
потом разошлись, - никакого укрепления наших сил, нашей боеспособности не
будет.
Большая масса редакторов, которых я лично знаю, - люди честные. Они
бьются за те книги, которые им нравятся, но они принижены, обезличены
сейчас, как никогда, цензурой, получившей беспрецедентные,
антиконституционные права.
Цензуру называют ныне "особым совещанием" в литературе, и по праву.
Дело Главлита -- охранять военную и государственную тайну, а не руководить
литературным процессом, не вмешиваться в литературную ткань произведения...
(Аплодисменты. Возгласы с мест: "Верно... Правильно... ")
Это вмешательство достигло ныне геркулесовых столпов глупости.
Любопытно, когда цензура получила право творить произвол. Тогда, когда
готовилось празднование великого хрущевского десятилетия. Нужна была ложь -
и была разогнана Московская партийная писательская организация-- по
домоуправлениям и другим учреждениям, чтобы мытам изучали жизнь.
(Аплодисменты. )
И - цензура получила право танцевать на писательских душах.
Сказав "а", надо сказать и "б". Время великого потопа прошло, пусть
цензура вернется в свои исконные берега и редактор станет редактором. Как
говорится, редактору редакторово, Главлиту -- Главлитово.
Мы преодолели культ личности. Пора кончать и с культом
некомпетентности. (Аплодисменты. )"
... Пока аплодировали, кричали что-то одобрительно, я оглянулся: за
спиной словно крутилась все время патефонная пластинка, у которой заело
иголку; она мешала мне, твердя одно и то же, негромко, назойливо: - ... Я бы
так не сказал!..
За спиной сидел, оказывается, один из самых подвижных и нервных
секретарей Союза писателей СССР Александр Чаковский.
Он подался узкими плечами вперед, губы его непрерывно шевелились:
-- Я бы так не сказал!.. Я бы так не сказал!..
Чего это он? Сбить меня хотел, по своей охотничьей привычке - на лету?
Как крякву. Одернуть вовремя: мол, опомнись? Или просто повторял нервно и
машинально, не замечая, что говорит вслух?
Я обернулся к президиуму, где взмокший, залоснившийся Виктор Тельпугов
показывал мне и собранию ручные часы: мол, регламент, оборачиваясь к
руководителям Союза писателей Федину и Симонову, сидевшим рядом, и
одновременно косясь на Демичева...
Я задержал взгляд на Константине Симонове. На Константине Федине.
"Достучусь до них или нет?.. Осталось в них что-либо живое? "
В желтоватых, цвета пламени, глазах Константина Симонова горел
неистребимый интерес ученого, разглядевшего в микроскоп особь, которая ведет
себя как-то не по описанию.
Светлейшие глаза Константина Федина, высохшего, сгорбленного, казалось,
оледенели. В них застыл ужас...
- П-пожалуйста, -- наконец выдавил из себя Виктор Тельпугов,
утихомиривая собрание и нервно поводя плечами.
- ... Вторая "закрытая тема". Если по первой теме выходили все же
статьи, романы, то вторая тема закрыта напрочь.
... Как-то шли по Осетии с группой альпинистов и туристов. В одном из
селений подошел к нам старик и сказал: мы приглашаем вас на свадьбу. Вся
деревня будет гулять; а ты, показал он на меня, не приходи. И вот я остался
сторожить вещи группы. Сижу, читаю книжку и вдруг вижу: улица селения в
пыли, словно конница Буденного мчится, меня хватают и тащат. Жених и невеста
кричат: "Извини, дорогой! " Меня притаскивают на свадьбу, наливают осетинскую
водку - арак в огромный рог и вливают в меня. Я спрашиваю моего друга, что
произошло. Почему они меня раньше не пригласили, а сейчас потчуют как самого
дорогого гостя? Оказывается, мой друг спросил несколько ранее старика, и тот
объяснил гордо: "Мы грузинов не приглашаем! " Мой друг сказал, что я не
грузин. Тогда старик закричал, что только что кровно оскорбил человека и он,
этот человек, будет мстить. И вот вся свадьба, чтобы не было мести,
сорвалась и - за мной... На другой день старик приходил узнать, простил ли я
ему то, что он принял меня за грузина...
Когда кончился маршрут, мы спустились в Тбилиси. Вечером вышли гулять.
Подходят два подвыпивших гражданина и что-то говорят по-грузински. Я не
понимаю. Тогда один размахивается и бьет меня в ухо. Я падаю. Кто-то в
подъезде гостиницы кричит; "Наших бьют". Альпинисты выскакивают из
гостиницы, и начинается потасовка.
И вот мы в милиции. Идет разговор по-грузински. И вдруг бивший меня
кидается к моему паспорту, лежащему на столе, изучает его и идет ко мне,
говоря: "Извини меня, мы думали, что ты армяшка, из Еревана. Идем, будем
гулять". Я едва от них отбился.
В нашей группе альпинистов половина была из Прибалтики. Они прекрасные
спортсмены. После того как все это произошло, мы сблизились. Но когда они о
чем-то говорили и мы подходили -- они замолкали, а когда я спросил, в чем
дело, мне ответили: "Ты же русский".
Когда я приехал в Москву, узнал, что меня не утвердили в должности
члена редколлегии литературного журнала, потому что я еврей...
Так в мою жизнь входила тема борьбы с шовинизмом. Я пытался заняться
ею. Но пришел к убеждению, что у нас нет действенной борьбы против
великодержавного шовинизма. Более того, существует непонятное потакание
великорусскому шовинизму. Например, обратимся к такой личности, как Василий
Смирнов.
Как вода - сырая, как снег - белый, так Василий Смирнов -
великодержавный шовинист. Василий Смирнов, пожалуй, единственный шовинист,
который не скрывает своих взглядов. Он до того себя скомпрометировал, что
его даже вынуждены были вывести из Секретариата. Но через полгода он был
назначен главным редактором журнала "Дружба народов".
(Смех. )
Товарищи, мы же знаем, что не он один исповедует такие взгляды. У нас в
Союзе писателей есть черная... нет, не сотня, вероятно, но -- черная
десятка, и безнаказанность ее поразительна. Безнаказанность выпустивших
погромное произведение Ивана Шевцова "Тля". Безнаказанность некоторых
украинских деятелей... Я был в Киеве и просто поразился тому, как там
распоясались. Быстрей, быстрей домой, подумал я, к своим родным погромщикам!
Полная безнаказанность, повторяю, выпустивших такое произведение, как
"Тля", и безнаказанность, к примеру, не выпустивших талантливое произведение
И. Константиновского "Срок давности". Это антифашистское произведение было
названо в отделе прозы издательства "Советский писатель" националистическим.