Страница:
Саша слушал, покусывая ногти, затем резко поднялся, застегнул молнию на
куртке, давая понять, что визит окончен. Сказал с иронической издевкой:
- Ну что ж, клеймите, изобличайте! Вместе с Золя. Им нужен такой
человек. Во имя будущего. А я живу во имя настоящего. Ибо после газовых
печейнот будущего. Есть только пепел. Золя отравилиугарным газом. И никто не
был виноват... С вами покончат иначе. Вот и вся разница...
Я вскочил на ноги, намереваясь на прощанье изругать его, как мальчишку,
который отчаялся
раньше, чем сделал первый шаг. Самого себя предал, сопляк! "Надежды
нет! Путей нет! " Я сказал жестко: - Значит, все?! Конец?! "Мне на плечи
кидается век-волкодав... "
Он поднял глаза, и мне показалось, что я увидел в них какое-то
движение, возможность. доверия, разговора. Он спросил почему-то удивленно:
- Вы любите Мандельштама?..
-- Да. А вы?
Он засветился весь, стал похож на мальчугана, который удрал от взрослых
на лесную опушку, закружилсяна солнце. Продекламировал весело, разведя
руками:
Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова?
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.
Мало в нем было линейного.
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица,
Или, верней, эта яма --
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама.
Мы оба засмеялись. И почувствовали, - что наконец сблизились. Нашли
общий язык. Теперь важно не потерять его...
Мы наперебой декламировали Мандельштама. Но, отметил я про себя, разное
декламировали. Я басил:
Пора вам знать: я тоже современник --
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, -
Ручаюсь вам, себе свернете шею!
Он тихо читал, глядя на свои прорабские ботинки:
Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.
Я перестал его перебивать, и то, что он читал, и его односложные
замечания сказали мне о нем больше, чем все другое...
-- Многое ли он требовал от жизни, Мандельштам?.. Не больше, чем я...
Немного теплого куриного помета
И бестолкового овечьего тепла;
Я все отдам за жизнь - мне так нужна забота-
И спичка серная меня б согреть могла.
... Тихонько гладить шерсть и ворошить солому,
Как яблоня зимой, в рогоже голодать,
Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому
И шарить в пустоте, и терпеливо ждать...
Саша помолчал, взглянул на меня.
-- Мандельштам не был так зол, как я. Предсмертные стихи его -- это же
- просьбы, мольбы. Да он был готов все стерпеть, святой человек... -- Саша
закрыл глаза, прочитал: Сохрани мою речь навсегда
за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный
деготь труда...
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я - непризнанный брат, отщепенец в народной семье -- Обещаю построить
такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье... Он махнул рукой, на
глаза навернулись слезы.
... Долго молчал, отвернувшись; а когда снова взглянул на меня, глаза
его были сухи и горестны.
- А чем все кончилось?.. -- шепотом спросил он. - Пи-сате-ли... В
еврейской истории были такие ученые - просвещенцы. Уповавшие на благородных
правителей. Жили мечтой. Стихами-- надеждами. Речами - иллюзиями. Кричали:
"Не хотим!.. " А тут кричи не кричи, достают из голенища сапожный ножик...
И все!.. "... Воронеж - ворон - нож... "
А ведь Мандельштам был для русской поэзии, может быть, больше, чем
Левитан для русской живописи... И что?.. - Он сжал руку в кулак, шершавый
прорабский кулак. - Анна Ахматова, помните, писала о воронежских ночах
Мандельштама: "А в комнате опального поэта дежурят страх и Муза в свой
черед... " - И ударив кулаком по колену: - А теперь где его книги? Что
изменилось? Убили великого поэта, а потом живут в страхе перед ним всю
жизнь. Уж почти все забыли об этом, а сами-то они помнят... Саша поднялся,
видно, на этот раз уж окончательно. Спешил на работу. -- Хотите знать мое
мнение? Никогда еще за все время существования России евреи не были так
угнетены, как сейчас. Никогда! Даже при Александре III. Раньше можно было от
отчаяния креститься. Сейчас - дудки. То есть - пожалуйста, но отецПаисий
паспортами не ведает... Как в стихотворении "Еврей-священник... ". "Там царь
преследовал за веру, а здесь биологически - за кровь... " Учет жесткий, как в
гестапо. Отдельно евреи. Отдельно-- неевреи...
Между прочим, система новых паспортов с их пунктами очень помогла
гитлеровцам отсортировать евреев. Знаете это? Она способствовала тому, что
евреи погибли все. Кого не выдали соседи, того выдавали паспорта.
Но... креститься, бог c ним! Я неверующий. Танцевал-то у синагоги
фрейлехс только, чтобы позлить чинуш... Нельзя ассимилироваться!
- Но вы уже ассимилировались! -- вырвалось у меня... - Вы живете в
русской культуре. Пушкин, Блок, Мандельштам. Здесь ваше сердце
- Нельзя ассимилироваться! - жестко повторял он. - Я могу бредить
Блоком, Пушкиным. Могу даже знаться с Лениным и свято поверить, что выход в
ассимиляции. А меня палкой по ногам: "Жид! Жид! " Чтоб далеко не протопал...
по шляху ассимиляции... Какой уж раз меня отбрасывают как чужеродное тело.
Создают несовместимость тканей... При царе хоть была процентная норма. Евреи
точно знали, сколько человек примут. А теперь мы полностью отданы на
произвол местных антисемитов. Злобных тварей, которые как хотят, так и
молотят. Не согласны?.. Ах, в этом согласны.
Наконец, нельзя иметь своей культуры... Нет, нельзя. Не возражайте. Те
крохи, то книжное убожество, которое время от времени желтеет, говорят,
вверх ногами, в наших киосках, это не культура. Она никого не объединяет.
Даже театра создать не решаются. Даже памятника в Бабьем Яру! Как бы
памятник не объединил случайно уцелевших. Плачущих.
И - венец полицейского творенья. Апофеоз. Всех под замок. Уехать, уйти
от поруганья - ни-ни... А я хочу уехать! - вскричал он, воздев руки, как в
молитве. - Зачем меня держат? Чтобы продолжать издевательства? Чтоб не было
им конца?
- Вы просили разрешения на выезд?
- Нет! Хлопотали два моих товарища. Их тут же вышвырнули с работы. А на
моих плечах мама. Больной, несчастный человек, без средств к
существованию... Себя бы я обрек на голод, но маму?!
И вот... вопреки всем конвенциям, вопреки здравому смыслу, сиди,
связанный, не смей плюнуть в лицо тому, кто тебя истязает. Мышеловка!
Но все равно. Найду выход. Я буду либо ходить по земле, либо лежать в
земле. Ползать по земле я не буду.
Он помолчал, резко повел плечами, словно ему заламывали руки, а он
вырывался.
- Извините, что я так-прямо... Но от ваших речей, пусть благородных,
пусть искренних, вред.
Оживляете надежды. "Ленин сказал... " Да плевать им на то, что Ленин
сказал. С высоты Спасской башни. Вы что, сами этого не видите?! Что? Не всем
плевать?.. Да вы, простите, вреднее самого заскорузлого раввина-ортодокса,
который заклинает ждать Мессию. И не двигаться... Вы заклинаете ждать не
Мессию. Равноправия. Ждать сколько тысяч лет?! Когда спасение - вот оно...
Три часа полета, и тебе никто никогда не скажет "жидовская морда". Не
крикнет: "Убирайся в свой Израиль! "Ты уже, слава богу, убрался... Впрочем,
может быть, иы правы, когда-то будет судебный процесс эпохи, и на нем будут
судить тех, кто превратил идеи интернационализма в писсуар, в который
мочатся политические деятели, философы, писатели, газетчики, все, кому не
лень...
На этом процессе станут по всей справедливости судить Сталина, Хрущева.
И всех прочих горкиных - егоркиных... Или... как их там? Егорычевых?..
Но когда это будет?! XX век - так сложилось - век национализма. В огне
-- весь мир. Азия... даже смотреть страшно... вся кровью залита. Африка в
корчах. Всякие чомбе рвут друг у друга власть, продаются ради этого кому
угодно... Арабы стремятся заполнить Африку антисемитской литературой, чтобы
натравить на евреев еще и черных. Россия тут, кстати, ни при чем?..
Немцев уважают. Считаются с ними. Когда они -- нация... А когда они --
немцы Поволжья?.. Национальное меньшинство... Пинком на баржу да вниз по
матушке по Волге...
Украинцам вольготно. Бандеровцами их не попрекают, и справедливо.
Нация!.. Нация - не какие-то отщепенцы.
А калмыки? Чеченцы? Ингуши? Обрусевшие греки и турки? Крымские татары?
Курды? Национальные меньшинства... Потому, пожалуйста, в вагон. И -- адью!..
Мне смертельно надоело быть меньшим братом, у которого нос как раз на
уровне чужих локтей. Кто ни двинет локтем, у меня нос в крови. Я хочу быть
национальным большинством. Всего только! В век национализма - я хочу быть
национальным большинством.
Он сунул мне руку, жесткую руку рабочего, и ушел быстро, не
оглядываясь...
Я долго сидел один, недвижимый, в густеющем сумраке вечера, угнетенный
этой встречей.
Пришла Полина; чуть приоткрыв дверь, удивилась тому, что накурено,
застучала на кухне дверцами шкафов. Почему не вошла, как обычно, не
рассказала о своих опытах над митурином? Меня, занятого своими мыслями, это,
увы, не насторожило. Не обеспокоило.
Я не шелохнулся. Всю жизнь я писал о молодежи. Думал о молодежи... И
вот жизнь столкнула лицом к лицу с молодежью, которая в страшной беде. В
отчаянии... Что смогу сделать? Смогу ли кого спасти? Хотя бы Сашу?
А ведь болезнь зашла далеко... Как у печеночника бывает во рту
горьковатый привкус, как у язвенника, случается, металлический, как у
сердечника вдруг отдает в лопатку, так и у человека, которого усиленно
"заталкивают" в нацмены, оскорбляют как нацмена, порой лишают куска хлеба
как нацмена, появляются свои симптомы, свой болезненный "глаз" на
окружающих.
- Не татарин? Не украинец? Не еврей? Не узбек? Но из наших?
Был у нашего поколения такой взгляд? Хоть когда-либо?..
Я учился на самой окраине Москвы, где только что возвели
"Шарикоподшипник". Моими школьными товарищами были дети станочниц и
уборщиков -- вдохновленная учебой голытьба, -- да мы просто не знали, кто
какой национальности!.. Лишь после войны, когда мне рассказывали о
трагической судьбе одноклассников, я с удивлением узнавал, что один из них
был, оказывается, наполовину немцем, другой -- поляком. Пожалуй, только о
сумрачном Мише Ермишеве никто не забывал, что он не русский: у него были
бицепсы борца и кавказский темперамент; как что -- Мишка мог темпераментно
съездить по скуле...
И ныне, когда я пишу эту книгу и мне надо сообщить для полноты картины,
например, что - такой-то русский, а такой-то армянин или еврей, я каждый раз
делаю усилие над собой, специально вспоминаю, кто по национальности мой друг
или недруг: в нашей жизни водоразделом могли служить человеческие качества,
политические взгляды, позиция в том или ином деле, что угодно, только не
национальность.
И так по сей день, даже после всего, что стряслось в нашей жизни; война
с гитлеризмом, и... довоенное ребячье братство выработали стойкий иммунитет;
мы глотнули в юности воздуха равноправия и тем крепки...
А оказывается, может быть иначе. Совсем иначе. Что делают с еврейской
молодежью?! С тем же Сашей Вайнером!
Да почему, в самом деле, еврейской? А какой еще? Какой, если не
еврейской?
Еврейско-русской? Промежуточной? Межеумочной? Ни в городе Богдан, ни в
селе Селифан?
Западные ученые, исследуя подобные вопросы, ввели в свой обиход термин
"маргинальная личность" (marginal man). Личность на грани различных
национальных культур.
У маргиналов свои сложности. Свои причины, свои предрассудки; вместе с
тем знание не только лишь одной национальной культуры, как легко понять, не
обедняет человека, а обогащает.
Тут другой случай. Саша никакая не маргинальная личность.
Большевистские призывы к ассимиляции в его семье, казалось бы,
осуществились. И давно.
То были споры дедов и прадедов. Ленина и бундовцев. Бунда и
Жаботинского. А. Луначарского и Xаима-Нахмана Бялика. А не Саши.
Саша не говорит по-еврейски. И о еврейской культуре он слышал главным
образом лишь то, что ее стирали с лица земли.
Он -- человек русской культуры. Влюбленный в русскую культуру; более
того, знающий ее наверняка лучше наших литературных русопятов, как правило,
невежд...
Он, как и я, скорее всего, еврей не по национальности.
Он, как и я, еврей по социальному положению.
Пока что...
Какие же удары надо принять на себя, сколько незримых кровоподтеков
приобрести, в какую ярость прийти, чтобы повернуться лицом к незнакомому
языку, незнакомой культуре, далекому и раскаленному небу... "Зов крови", -
говорят в таких случаях националисты. Да, крови, если принять поправку
гениального Юлиана Тувима: не той крови, которая течет в жилах, а той, что
течет из жил...
Загонять молодежь, у которой родной язык - русский, русскую из русских
по традициям, образованию, культуре, по духу самому, загонять в "бездуховное
гетто (бездуховное, ибо другого духовноrо мира, кроме русского, у
большинства из них пока нет), гнать туда растлевающей души процентной нормой
в вузах, введенной Александром III, ограничениями по службе, тычками в
печати, жестокими сталинского почерка расправами, бездушием, насмешкой,
просто пренебрежением, загонять ее, как клейменый скот, в племенные загоны -
это не ошибка, не чиновничья тупость или чиновничье рвение -- это расизм.
Расизм не перестает быть расизмом и в красной облатке...
Впрочем, если еще есть на Руси молодежь, говорящая и думающая на идиш,
хотя я почти не встречал такой, если она есть, то по какому праву ее держат
под прицелом в Советской стране, где вот уже полвека прокламируется культура
"национальная по форме и социалистическая по содержанию"?
По какому праву и ее официально, отметкой в паспорте, загонять в
племенные загоны?
Да разве -- в загоны? Над загонами есть небо. Есть дали. А тут...
Такого действительно никогда не было. Никогда!
Сашу Вайнера и его товарищей, фигурально выражаясь, загнали в угол, как
восставших матросов на броненосце "Потемкин", хотя ребята и не восставали
вовсе, они только хотят жить, как люди, -- загнали в угол и, также как и
матросов, накрыли брезентом, чтоб не видели неба, перспектив роста,
будущего...
У царей и гитлеров здесь обычно следовало: "Пли! "
А сейчас "Пли! " сказать не решаются (а как же марксизм-ленинизм, а
международное рабочее движение? ), так и держат под темным и душным брезентом
дискриминации и унижения, пока люди не задохнутся, не начнут от удушья
бредить - кто бегством, кто петлей.
А кто и плюнет на все. На идеи, на людей. Попросит пощады. Один раз
живешь...
Тогда край брезента, пожалуй, приоткроют, покажут народу. Вот они
какие. Эти Мойши Моисеевичи и Янкели Ароновичи. Обязательно так и напишут.
Как никто и никогда их не зовет. Даже жены. Даже престарелые родители,
окликающие своих детей на русский лад -- Мишами и Яшами. Пропишут точно, как
в метрике. Чтоб не было сомнения, о ком речь. А как же!
А одновременно (общественность обеспокоена! ) растут, как грибы,
негласные, облеченные доверием высокие комиссии, которые озабоченно
прикладывают к брезенту уши: под брезентом, видите ли, иные зубрят чужой
язык иврит, а в праздникСимхестойра у синагог танцуют фрейлехс, хотя
девяносто девять из ста не знают ни что такое Симхестойра, ни что такое
фрейлехс... Почему танцуют? А?
Озабочены власти. Ну просто так озабочены...
Одновременно происходит и другое, до чего властям, естественно, нет
дела.
По меткому выражению социолога Дороти Фишер, американское общество
ставит юношу-негра в психологической лаборатории в положение животного, у
которого хотят вызвать невроз: его воспитывают в духе верности непререкаемым
национальным идеалам и не дают возможности жить согласно им.
Мы удивляемся психическим травмам и ранним инфарктам у наших знакомых с
незримой желтойзвездой на груди; врачи покачивают головами, обнаруживая у
них катастрофическую, не по возрасту, изношенность нервной системы и
сосудов.
А ученые, исследующие опустошающее воздействие расизма на людей, уж
давно ничему не удивляются. Они знают, что нередко категорический отказ
приобщить к равноправию, откровенный расистский мордобой плантатора
переносятся человеком легче, чем половинчатое, полупрезрительное приобщение.
Оскорбительное существование на положении гражданина второго сорта,
предостерегают ученые всех континентов, вызывает у человека постоянное
внутреннее беспокойство, порой чувство оторванност и от людей,
отчужденности, тупика. "В своих крайних формах, - убеждает нас, в частности,
крупнейший социолог Стоунквист, -- это ведет к душевному расстройству и
самоубийству". Но кто в высоких комиссиях слыхал про Стоуиквиста и других
серьезных социологов? Да и нужно ли их знать? Не евреи ли они?
Да и когда это было, чтоб, постреливая в людей, думали об их здоровье?
Это было бы противоестественным...
Озабочены власти. Совсем иным озабочены. Морщат лбы члены комиссий.
Хотя, казалось, чего проще: той же державной рукой, которой был
наброшен некогда на юность - именем Сталина - позорный брезент и тем самым
постепенно выжигалось на душах тавро пятого пункта, тавро второсортности,
этой же самой державной рукой сорвать и отбросить прочь затмивший горизонты,
вызывающий удушье брезент расизма.
И расправить свои высокие государственные лбы...
Нет, пузырится, "дышит" расистский, имени Сталина - Хрущева - Брежнева
брезент над "последними среди равных", как с горьким юмором называют себя
молодые обладатели пятого пункта.
И высокие комиссии по-прежнему толкутся подле, прикладывают снова и
снова к брезенту уши, исследуют, как устранить следствие, не устраняя
причин... Ибо следствия болезненны, а причины -- какие тут могут быть
сомнения! -- здоровые...
И года не прошло -- мне позвонили: покончил жизнь самоубийствой Саша
Вайнер. Чтоб не не пугать домашних, он ушел в парк культуры и там повесился
на суку березы. Когда я приехал в морг, труп был накрыт простыней, виднелись
только грубые, на толстой подошве ботинки -- ботинки геолога, строителя,
землепроходца.
Товарищи Саши показали мне тетрадку, в которой были торопливо записаны
стихи, -- чьи-не знают, взял откуда-то Саша... Поэта Чичибабина, говорите?
Русский, а его-то за что допекли? "Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась...
О, матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу... "
Саша, бредивший отъездом, в Израиль, был доведен до такого состояния,
что даже старенькой и любимой маме своей оставил записку, в которой
советовал, если ей будет невмоготу, последовать за ним...
Товарищи Саши решили не показывать матери этот документ ужасающего,
беспредельного отчаяния сына, но прокурор, разбиравший дело о самоубийстве,
отдал ей. Закон есть закон.
Вовсе не через год, а тотчас, едва за Сашей закрылась дверь нашей
квартиры, прозвенел телефон. Механически звучный, как колокол, голос
объявил, что завтра, в десять ноль-ноль, меня ждет партийный следователь. Я
с силой бросил трубку на рычажки. Озабочены власти. Так озабочены...
Глава восьмая.
Все эти годы я жил в тревоге за Полину. Не случайно же ее пропустил
часовой с автоматом в недра неведомого военного института в погромном
пятьдесят первом, когда до этого ееотгоняли с бранью от бачка, в котором
варилась вакса.
Геббельс называл годы, когда евреев в Германии еще не уничтожали, а
лишь бойкотировали, годами "холодного погрома"
На улице бушевал тогда "холодный погром, " вот-вот должен был начаться,
снова начаться, "горячий", а Полину взяли -- и куда?
Я места себе не находил, узнав, что достаточно проработать за дверями
этого института немногим более пяти лет - и пенсию станут выплачивать на
десять лет раньше.
Трудовому человеку ничего не дают даром. На десять лет сокращается
время до пенсии. А на сколько сокращается жизнь?
У меня появилось почти физическое ощущение, что я проводил Полину в
какой-то "холодный" Освенцим, где уничтожают не мгновенно действующим
"циклоном-Б", а другими ядами, которые убивают постепенно.
- Ты можешь предложить иную работу? - деловито спросила Полина, когда я
высказал свои опасения.
- Лучше мы будем голодать! - взроптал я.
Ответом меня не удостоили.
Однажды я нашел на Полинином столе перевод статьи из швейцарского
химического журнала. В статье приводились данные о новом полученном за
границей веществе, четверти стакана которого достаточно, чтобы отравить
целый океан.
За статьей приходил какой-то желтый, с впалыми щеками, полковник. Он
сказал мне, чтоб я берег жену; она сейчас представляет для обороны страны
ценность, возможно, большую, чем несколько танковых армий.
- Спасибо, несколько ошарашенно ответил я. - Наконец у меня будет
стимул...
Проводив его, я долго стоял у двери, охваченный горестными мыслями.
Возможно, именно в те самые годы, когда наши газеты вопили о евреях
отравителях, Полина вместе со своими товарищами спасала Родину от подлинных
глобальных отравителей, готовивших химическую войну.
Спасала, невзирая на ежедневную дозу дополнительной отравы,
выплескиваемую в лицо "Правдой", "Известиями" и другими газетами, которые
она, бегло проглядев и сморщив свой маленький нос, как от вони, стелила в
клетки подопытным морским свинкам, так любившим свежую прессу.
Мир, этот ослепленный Полифем, добивал Полину, как добил уже ее родных.
Так врачи-психиатры, случается, лечат безумцев, которые бьют и кусают своих
избавителей.
Она спасала отравленный ложью, спятивший мир, не щадя себя.
Мне позвонили, чтоб я приехал за женой. Немедля!.. Нет-нет, жива, но...
Я долго ждал у подъезда, где стоял часовой с автоматом. Часовой,
деревенский парнишка, узнав, кто я, взглянул на меня сочувственно. И даже
устав нарушил, вступил со мной в разговор, чтоб легче было ждать.
Полину вывели под руки. Лицо ее было раздуто, как шар, и покрыто у глаз
и висков какой-то мелкой и черной, точно угольной, пылью. Она походила на
горняка, которого откопали после обвала в шахте и подняли на поверхность.
Чего больше всего страшился, произошло. Жестокое отравление. К счастью,
сигнал тревоги бы дан немедля. Санитарная служба провела блестящую операцию
по всем правилам спасения на войне.
Прошло время, и Полина выкарабкалась из беды А мелкую пыль мы с сыном
постепенно вышелушивали с ее поблекших щек и смывали каким-то раствором. Это
была наша семейная воскресная операция; к ней допускались лишь те, к кому
Полина была расположена больше всего. Мы добивались этой чести.
Наконец щеки ее стали сияюще-атласными, как "в день свадьбы. И даже
чуть розовыми. Мы потащили ее по такому случаю в ресторан "Прага", хотя она,
по неискоренимой деревенской привычке, ресторанов не любила, готовила и
пекла пироги и пышные "наполеоны" сама, по домашним рецептам, хранившимся
как мамино завещание. Ей говорили, есть рецепты и лучше, но она делала по
маминым. Только по маминым.
Из военной химии, естественно, ушла. Слава тебе, господи'
Она получала теперь вещества с поэтичным названием "мочевина". Искала
гербицид, убивающий сорняки на хлопковых полях. Тут все было открыто для
непосвященного взора, и даже я, напрягшись, понял, что же она делает.
Я и до этого знал, что Полина человек, наукой пришибленный. Неизменно и
желчно твердил ей это, когда она по вечерам, вместо того чтобы идти в театр
или в гости, садилась за рабочий стол. Однако пока моя жена была от меня на
девять десятых засекреченной, я и представить себе не мог степени этой
пришибленности. И вдруг открылось!
В первую же неделю работы с благоухающими мочевинами Полина выделила в
чистом виде гербицид под названием "метурин", который выпалывал сорняки не
только на хлопковых, но и на картофельных полях, оставаясь для человека
совершенно безвредным.
Почта, что ни год, стала приносить Полине глянцевитые, торжественные,
как царские грамоты, авторские свидетельства Комитета по делам изобретений и
открытий, с государственными сургучными печатями и цветными шелковыми
ленточками.
Все южные республики наши, многие страны запросили метурин. Для
испытания. Международная компания "ЦИБА-ГЕЙГЕ" прислала положительный отзыв.
Узбекистан слал письмо за письмом. Для него эффективный и безвредный для
людей препарат был делом жизни и смерти. Как известно, узбеки пьют воду из
арыков. Что на полях, то и в желудках.
Однако метурин, как все новорожденное, еще лежал в люльке; он не был
включен в высокие планы и согласован. За него никого не премировали, никого
не увольняли, никого не мордовали. Министерства отбивались от изготовления
опытных партий с отвагою былинных богатырей.
Прибыль? Кому нужна прибыль не запланированнаяУзбеки? Передайте им
привет!
Дело откладывалось на годы... Тогда Полина надела свои резиновые ботики
и отправилась в осеннюю распутицу за город, на Щелковский химзавод, и там,
договорившись с руководителем завода и с энтузиастами- рабочими, стала
получать опытную партию метурина.
Она повезла свои инструменты, два пустых ведра и большую кухонную
кастрюлю, чтобы переливать и сливать растворы, и в электричке колхозницы
допытывались, что девка возит и почем продает.
Она ездила в Щелково со своими друзьями и помощниками полгода. Три часа
на дорогу в набитой до отказа электричке. Затем восемь часов работы, то и
дело в противогазе, так как один из компонентов метурина поначалу
слезоточив. Битва с чиновниками, жаждущими провала, -- словом, все, о чем
куртке, давая понять, что визит окончен. Сказал с иронической издевкой:
- Ну что ж, клеймите, изобличайте! Вместе с Золя. Им нужен такой
человек. Во имя будущего. А я живу во имя настоящего. Ибо после газовых
печейнот будущего. Есть только пепел. Золя отравилиугарным газом. И никто не
был виноват... С вами покончат иначе. Вот и вся разница...
Я вскочил на ноги, намереваясь на прощанье изругать его, как мальчишку,
который отчаялся
раньше, чем сделал первый шаг. Самого себя предал, сопляк! "Надежды
нет! Путей нет! " Я сказал жестко: - Значит, все?! Конец?! "Мне на плечи
кидается век-волкодав... "
Он поднял глаза, и мне показалось, что я увидел в них какое-то
движение, возможность. доверия, разговора. Он спросил почему-то удивленно:
- Вы любите Мандельштама?..
-- Да. А вы?
Он засветился весь, стал похож на мальчугана, который удрал от взрослых
на лесную опушку, закружилсяна солнце. Продекламировал весело, разведя
руками:
Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова?
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.
Мало в нем было линейного.
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица,
Или, верней, эта яма --
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама.
Мы оба засмеялись. И почувствовали, - что наконец сблизились. Нашли
общий язык. Теперь важно не потерять его...
Мы наперебой декламировали Мандельштама. Но, отметил я про себя, разное
декламировали. Я басил:
Пора вам знать: я тоже современник --
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, -
Ручаюсь вам, себе свернете шею!
Он тихо читал, глядя на свои прорабские ботинки:
Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.
Я перестал его перебивать, и то, что он читал, и его односложные
замечания сказали мне о нем больше, чем все другое...
-- Многое ли он требовал от жизни, Мандельштам?.. Не больше, чем я...
Немного теплого куриного помета
И бестолкового овечьего тепла;
Я все отдам за жизнь - мне так нужна забота-
И спичка серная меня б согреть могла.
... Тихонько гладить шерсть и ворошить солому,
Как яблоня зимой, в рогоже голодать,
Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому
И шарить в пустоте, и терпеливо ждать...
Саша помолчал, взглянул на меня.
-- Мандельштам не был так зол, как я. Предсмертные стихи его -- это же
- просьбы, мольбы. Да он был готов все стерпеть, святой человек... -- Саша
закрыл глаза, прочитал: Сохрани мою речь навсегда
за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный
деготь труда...
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я - непризнанный брат, отщепенец в народной семье -- Обещаю построить
такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье... Он махнул рукой, на
глаза навернулись слезы.
... Долго молчал, отвернувшись; а когда снова взглянул на меня, глаза
его были сухи и горестны.
- А чем все кончилось?.. -- шепотом спросил он. - Пи-сате-ли... В
еврейской истории были такие ученые - просвещенцы. Уповавшие на благородных
правителей. Жили мечтой. Стихами-- надеждами. Речами - иллюзиями. Кричали:
"Не хотим!.. " А тут кричи не кричи, достают из голенища сапожный ножик...
И все!.. "... Воронеж - ворон - нож... "
А ведь Мандельштам был для русской поэзии, может быть, больше, чем
Левитан для русской живописи... И что?.. - Он сжал руку в кулак, шершавый
прорабский кулак. - Анна Ахматова, помните, писала о воронежских ночах
Мандельштама: "А в комнате опального поэта дежурят страх и Муза в свой
черед... " - И ударив кулаком по колену: - А теперь где его книги? Что
изменилось? Убили великого поэта, а потом живут в страхе перед ним всю
жизнь. Уж почти все забыли об этом, а сами-то они помнят... Саша поднялся,
видно, на этот раз уж окончательно. Спешил на работу. -- Хотите знать мое
мнение? Никогда еще за все время существования России евреи не были так
угнетены, как сейчас. Никогда! Даже при Александре III. Раньше можно было от
отчаяния креститься. Сейчас - дудки. То есть - пожалуйста, но отецПаисий
паспортами не ведает... Как в стихотворении "Еврей-священник... ". "Там царь
преследовал за веру, а здесь биологически - за кровь... " Учет жесткий, как в
гестапо. Отдельно евреи. Отдельно-- неевреи...
Между прочим, система новых паспортов с их пунктами очень помогла
гитлеровцам отсортировать евреев. Знаете это? Она способствовала тому, что
евреи погибли все. Кого не выдали соседи, того выдавали паспорта.
Но... креститься, бог c ним! Я неверующий. Танцевал-то у синагоги
фрейлехс только, чтобы позлить чинуш... Нельзя ассимилироваться!
- Но вы уже ассимилировались! -- вырвалось у меня... - Вы живете в
русской культуре. Пушкин, Блок, Мандельштам. Здесь ваше сердце
- Нельзя ассимилироваться! - жестко повторял он. - Я могу бредить
Блоком, Пушкиным. Могу даже знаться с Лениным и свято поверить, что выход в
ассимиляции. А меня палкой по ногам: "Жид! Жид! " Чтоб далеко не протопал...
по шляху ассимиляции... Какой уж раз меня отбрасывают как чужеродное тело.
Создают несовместимость тканей... При царе хоть была процентная норма. Евреи
точно знали, сколько человек примут. А теперь мы полностью отданы на
произвол местных антисемитов. Злобных тварей, которые как хотят, так и
молотят. Не согласны?.. Ах, в этом согласны.
Наконец, нельзя иметь своей культуры... Нет, нельзя. Не возражайте. Те
крохи, то книжное убожество, которое время от времени желтеет, говорят,
вверх ногами, в наших киосках, это не культура. Она никого не объединяет.
Даже театра создать не решаются. Даже памятника в Бабьем Яру! Как бы
памятник не объединил случайно уцелевших. Плачущих.
И - венец полицейского творенья. Апофеоз. Всех под замок. Уехать, уйти
от поруганья - ни-ни... А я хочу уехать! - вскричал он, воздев руки, как в
молитве. - Зачем меня держат? Чтобы продолжать издевательства? Чтоб не было
им конца?
- Вы просили разрешения на выезд?
- Нет! Хлопотали два моих товарища. Их тут же вышвырнули с работы. А на
моих плечах мама. Больной, несчастный человек, без средств к
существованию... Себя бы я обрек на голод, но маму?!
И вот... вопреки всем конвенциям, вопреки здравому смыслу, сиди,
связанный, не смей плюнуть в лицо тому, кто тебя истязает. Мышеловка!
Но все равно. Найду выход. Я буду либо ходить по земле, либо лежать в
земле. Ползать по земле я не буду.
Он помолчал, резко повел плечами, словно ему заламывали руки, а он
вырывался.
- Извините, что я так-прямо... Но от ваших речей, пусть благородных,
пусть искренних, вред.
Оживляете надежды. "Ленин сказал... " Да плевать им на то, что Ленин
сказал. С высоты Спасской башни. Вы что, сами этого не видите?! Что? Не всем
плевать?.. Да вы, простите, вреднее самого заскорузлого раввина-ортодокса,
который заклинает ждать Мессию. И не двигаться... Вы заклинаете ждать не
Мессию. Равноправия. Ждать сколько тысяч лет?! Когда спасение - вот оно...
Три часа полета, и тебе никто никогда не скажет "жидовская морда". Не
крикнет: "Убирайся в свой Израиль! "Ты уже, слава богу, убрался... Впрочем,
может быть, иы правы, когда-то будет судебный процесс эпохи, и на нем будут
судить тех, кто превратил идеи интернационализма в писсуар, в который
мочатся политические деятели, философы, писатели, газетчики, все, кому не
лень...
На этом процессе станут по всей справедливости судить Сталина, Хрущева.
И всех прочих горкиных - егоркиных... Или... как их там? Егорычевых?..
Но когда это будет?! XX век - так сложилось - век национализма. В огне
-- весь мир. Азия... даже смотреть страшно... вся кровью залита. Африка в
корчах. Всякие чомбе рвут друг у друга власть, продаются ради этого кому
угодно... Арабы стремятся заполнить Африку антисемитской литературой, чтобы
натравить на евреев еще и черных. Россия тут, кстати, ни при чем?..
Немцев уважают. Считаются с ними. Когда они -- нация... А когда они --
немцы Поволжья?.. Национальное меньшинство... Пинком на баржу да вниз по
матушке по Волге...
Украинцам вольготно. Бандеровцами их не попрекают, и справедливо.
Нация!.. Нация - не какие-то отщепенцы.
А калмыки? Чеченцы? Ингуши? Обрусевшие греки и турки? Крымские татары?
Курды? Национальные меньшинства... Потому, пожалуйста, в вагон. И -- адью!..
Мне смертельно надоело быть меньшим братом, у которого нос как раз на
уровне чужих локтей. Кто ни двинет локтем, у меня нос в крови. Я хочу быть
национальным большинством. Всего только! В век национализма - я хочу быть
национальным большинством.
Он сунул мне руку, жесткую руку рабочего, и ушел быстро, не
оглядываясь...
Я долго сидел один, недвижимый, в густеющем сумраке вечера, угнетенный
этой встречей.
Пришла Полина; чуть приоткрыв дверь, удивилась тому, что накурено,
застучала на кухне дверцами шкафов. Почему не вошла, как обычно, не
рассказала о своих опытах над митурином? Меня, занятого своими мыслями, это,
увы, не насторожило. Не обеспокоило.
Я не шелохнулся. Всю жизнь я писал о молодежи. Думал о молодежи... И
вот жизнь столкнула лицом к лицу с молодежью, которая в страшной беде. В
отчаянии... Что смогу сделать? Смогу ли кого спасти? Хотя бы Сашу?
А ведь болезнь зашла далеко... Как у печеночника бывает во рту
горьковатый привкус, как у язвенника, случается, металлический, как у
сердечника вдруг отдает в лопатку, так и у человека, которого усиленно
"заталкивают" в нацмены, оскорбляют как нацмена, порой лишают куска хлеба
как нацмена, появляются свои симптомы, свой болезненный "глаз" на
окружающих.
- Не татарин? Не украинец? Не еврей? Не узбек? Но из наших?
Был у нашего поколения такой взгляд? Хоть когда-либо?..
Я учился на самой окраине Москвы, где только что возвели
"Шарикоподшипник". Моими школьными товарищами были дети станочниц и
уборщиков -- вдохновленная учебой голытьба, -- да мы просто не знали, кто
какой национальности!.. Лишь после войны, когда мне рассказывали о
трагической судьбе одноклассников, я с удивлением узнавал, что один из них
был, оказывается, наполовину немцем, другой -- поляком. Пожалуй, только о
сумрачном Мише Ермишеве никто не забывал, что он не русский: у него были
бицепсы борца и кавказский темперамент; как что -- Мишка мог темпераментно
съездить по скуле...
И ныне, когда я пишу эту книгу и мне надо сообщить для полноты картины,
например, что - такой-то русский, а такой-то армянин или еврей, я каждый раз
делаю усилие над собой, специально вспоминаю, кто по национальности мой друг
или недруг: в нашей жизни водоразделом могли служить человеческие качества,
политические взгляды, позиция в том или ином деле, что угодно, только не
национальность.
И так по сей день, даже после всего, что стряслось в нашей жизни; война
с гитлеризмом, и... довоенное ребячье братство выработали стойкий иммунитет;
мы глотнули в юности воздуха равноправия и тем крепки...
А оказывается, может быть иначе. Совсем иначе. Что делают с еврейской
молодежью?! С тем же Сашей Вайнером!
Да почему, в самом деле, еврейской? А какой еще? Какой, если не
еврейской?
Еврейско-русской? Промежуточной? Межеумочной? Ни в городе Богдан, ни в
селе Селифан?
Западные ученые, исследуя подобные вопросы, ввели в свой обиход термин
"маргинальная личность" (marginal man). Личность на грани различных
национальных культур.
У маргиналов свои сложности. Свои причины, свои предрассудки; вместе с
тем знание не только лишь одной национальной культуры, как легко понять, не
обедняет человека, а обогащает.
Тут другой случай. Саша никакая не маргинальная личность.
Большевистские призывы к ассимиляции в его семье, казалось бы,
осуществились. И давно.
То были споры дедов и прадедов. Ленина и бундовцев. Бунда и
Жаботинского. А. Луначарского и Xаима-Нахмана Бялика. А не Саши.
Саша не говорит по-еврейски. И о еврейской культуре он слышал главным
образом лишь то, что ее стирали с лица земли.
Он -- человек русской культуры. Влюбленный в русскую культуру; более
того, знающий ее наверняка лучше наших литературных русопятов, как правило,
невежд...
Он, как и я, скорее всего, еврей не по национальности.
Он, как и я, еврей по социальному положению.
Пока что...
Какие же удары надо принять на себя, сколько незримых кровоподтеков
приобрести, в какую ярость прийти, чтобы повернуться лицом к незнакомому
языку, незнакомой культуре, далекому и раскаленному небу... "Зов крови", -
говорят в таких случаях националисты. Да, крови, если принять поправку
гениального Юлиана Тувима: не той крови, которая течет в жилах, а той, что
течет из жил...
Загонять молодежь, у которой родной язык - русский, русскую из русских
по традициям, образованию, культуре, по духу самому, загонять в "бездуховное
гетто (бездуховное, ибо другого духовноrо мира, кроме русского, у
большинства из них пока нет), гнать туда растлевающей души процентной нормой
в вузах, введенной Александром III, ограничениями по службе, тычками в
печати, жестокими сталинского почерка расправами, бездушием, насмешкой,
просто пренебрежением, загонять ее, как клейменый скот, в племенные загоны -
это не ошибка, не чиновничья тупость или чиновничье рвение -- это расизм.
Расизм не перестает быть расизмом и в красной облатке...
Впрочем, если еще есть на Руси молодежь, говорящая и думающая на идиш,
хотя я почти не встречал такой, если она есть, то по какому праву ее держат
под прицелом в Советской стране, где вот уже полвека прокламируется культура
"национальная по форме и социалистическая по содержанию"?
По какому праву и ее официально, отметкой в паспорте, загонять в
племенные загоны?
Да разве -- в загоны? Над загонами есть небо. Есть дали. А тут...
Такого действительно никогда не было. Никогда!
Сашу Вайнера и его товарищей, фигурально выражаясь, загнали в угол, как
восставших матросов на броненосце "Потемкин", хотя ребята и не восставали
вовсе, они только хотят жить, как люди, -- загнали в угол и, также как и
матросов, накрыли брезентом, чтоб не видели неба, перспектив роста,
будущего...
У царей и гитлеров здесь обычно следовало: "Пли! "
А сейчас "Пли! " сказать не решаются (а как же марксизм-ленинизм, а
международное рабочее движение? ), так и держат под темным и душным брезентом
дискриминации и унижения, пока люди не задохнутся, не начнут от удушья
бредить - кто бегством, кто петлей.
А кто и плюнет на все. На идеи, на людей. Попросит пощады. Один раз
живешь...
Тогда край брезента, пожалуй, приоткроют, покажут народу. Вот они
какие. Эти Мойши Моисеевичи и Янкели Ароновичи. Обязательно так и напишут.
Как никто и никогда их не зовет. Даже жены. Даже престарелые родители,
окликающие своих детей на русский лад -- Мишами и Яшами. Пропишут точно, как
в метрике. Чтоб не было сомнения, о ком речь. А как же!
А одновременно (общественность обеспокоена! ) растут, как грибы,
негласные, облеченные доверием высокие комиссии, которые озабоченно
прикладывают к брезенту уши: под брезентом, видите ли, иные зубрят чужой
язык иврит, а в праздникСимхестойра у синагог танцуют фрейлехс, хотя
девяносто девять из ста не знают ни что такое Симхестойра, ни что такое
фрейлехс... Почему танцуют? А?
Озабочены власти. Ну просто так озабочены...
Одновременно происходит и другое, до чего властям, естественно, нет
дела.
По меткому выражению социолога Дороти Фишер, американское общество
ставит юношу-негра в психологической лаборатории в положение животного, у
которого хотят вызвать невроз: его воспитывают в духе верности непререкаемым
национальным идеалам и не дают возможности жить согласно им.
Мы удивляемся психическим травмам и ранним инфарктам у наших знакомых с
незримой желтойзвездой на груди; врачи покачивают головами, обнаруживая у
них катастрофическую, не по возрасту, изношенность нервной системы и
сосудов.
А ученые, исследующие опустошающее воздействие расизма на людей, уж
давно ничему не удивляются. Они знают, что нередко категорический отказ
приобщить к равноправию, откровенный расистский мордобой плантатора
переносятся человеком легче, чем половинчатое, полупрезрительное приобщение.
Оскорбительное существование на положении гражданина второго сорта,
предостерегают ученые всех континентов, вызывает у человека постоянное
внутреннее беспокойство, порой чувство оторванност и от людей,
отчужденности, тупика. "В своих крайних формах, - убеждает нас, в частности,
крупнейший социолог Стоунквист, -- это ведет к душевному расстройству и
самоубийству". Но кто в высоких комиссиях слыхал про Стоуиквиста и других
серьезных социологов? Да и нужно ли их знать? Не евреи ли они?
Да и когда это было, чтоб, постреливая в людей, думали об их здоровье?
Это было бы противоестественным...
Озабочены власти. Совсем иным озабочены. Морщат лбы члены комиссий.
Хотя, казалось, чего проще: той же державной рукой, которой был
наброшен некогда на юность - именем Сталина - позорный брезент и тем самым
постепенно выжигалось на душах тавро пятого пункта, тавро второсортности,
этой же самой державной рукой сорвать и отбросить прочь затмивший горизонты,
вызывающий удушье брезент расизма.
И расправить свои высокие государственные лбы...
Нет, пузырится, "дышит" расистский, имени Сталина - Хрущева - Брежнева
брезент над "последними среди равных", как с горьким юмором называют себя
молодые обладатели пятого пункта.
И высокие комиссии по-прежнему толкутся подле, прикладывают снова и
снова к брезенту уши, исследуют, как устранить следствие, не устраняя
причин... Ибо следствия болезненны, а причины -- какие тут могут быть
сомнения! -- здоровые...
И года не прошло -- мне позвонили: покончил жизнь самоубийствой Саша
Вайнер. Чтоб не не пугать домашних, он ушел в парк культуры и там повесился
на суку березы. Когда я приехал в морг, труп был накрыт простыней, виднелись
только грубые, на толстой подошве ботинки -- ботинки геолога, строителя,
землепроходца.
Товарищи Саши показали мне тетрадку, в которой были торопливо записаны
стихи, -- чьи-не знают, взял откуда-то Саша... Поэта Чичибабина, говорите?
Русский, а его-то за что допекли? "Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась...
О, матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу... "
Саша, бредивший отъездом, в Израиль, был доведен до такого состояния,
что даже старенькой и любимой маме своей оставил записку, в которой
советовал, если ей будет невмоготу, последовать за ним...
Товарищи Саши решили не показывать матери этот документ ужасающего,
беспредельного отчаяния сына, но прокурор, разбиравший дело о самоубийстве,
отдал ей. Закон есть закон.
Вовсе не через год, а тотчас, едва за Сашей закрылась дверь нашей
квартиры, прозвенел телефон. Механически звучный, как колокол, голос
объявил, что завтра, в десять ноль-ноль, меня ждет партийный следователь. Я
с силой бросил трубку на рычажки. Озабочены власти. Так озабочены...
Глава восьмая.
Все эти годы я жил в тревоге за Полину. Не случайно же ее пропустил
часовой с автоматом в недра неведомого военного института в погромном
пятьдесят первом, когда до этого ееотгоняли с бранью от бачка, в котором
варилась вакса.
Геббельс называл годы, когда евреев в Германии еще не уничтожали, а
лишь бойкотировали, годами "холодного погрома"
На улице бушевал тогда "холодный погром, " вот-вот должен был начаться,
снова начаться, "горячий", а Полину взяли -- и куда?
Я места себе не находил, узнав, что достаточно проработать за дверями
этого института немногим более пяти лет - и пенсию станут выплачивать на
десять лет раньше.
Трудовому человеку ничего не дают даром. На десять лет сокращается
время до пенсии. А на сколько сокращается жизнь?
У меня появилось почти физическое ощущение, что я проводил Полину в
какой-то "холодный" Освенцим, где уничтожают не мгновенно действующим
"циклоном-Б", а другими ядами, которые убивают постепенно.
- Ты можешь предложить иную работу? - деловито спросила Полина, когда я
высказал свои опасения.
- Лучше мы будем голодать! - взроптал я.
Ответом меня не удостоили.
Однажды я нашел на Полинином столе перевод статьи из швейцарского
химического журнала. В статье приводились данные о новом полученном за
границей веществе, четверти стакана которого достаточно, чтобы отравить
целый океан.
За статьей приходил какой-то желтый, с впалыми щеками, полковник. Он
сказал мне, чтоб я берег жену; она сейчас представляет для обороны страны
ценность, возможно, большую, чем несколько танковых армий.
- Спасибо, несколько ошарашенно ответил я. - Наконец у меня будет
стимул...
Проводив его, я долго стоял у двери, охваченный горестными мыслями.
Возможно, именно в те самые годы, когда наши газеты вопили о евреях
отравителях, Полина вместе со своими товарищами спасала Родину от подлинных
глобальных отравителей, готовивших химическую войну.
Спасала, невзирая на ежедневную дозу дополнительной отравы,
выплескиваемую в лицо "Правдой", "Известиями" и другими газетами, которые
она, бегло проглядев и сморщив свой маленький нос, как от вони, стелила в
клетки подопытным морским свинкам, так любившим свежую прессу.
Мир, этот ослепленный Полифем, добивал Полину, как добил уже ее родных.
Так врачи-психиатры, случается, лечат безумцев, которые бьют и кусают своих
избавителей.
Она спасала отравленный ложью, спятивший мир, не щадя себя.
Мне позвонили, чтоб я приехал за женой. Немедля!.. Нет-нет, жива, но...
Я долго ждал у подъезда, где стоял часовой с автоматом. Часовой,
деревенский парнишка, узнав, кто я, взглянул на меня сочувственно. И даже
устав нарушил, вступил со мной в разговор, чтоб легче было ждать.
Полину вывели под руки. Лицо ее было раздуто, как шар, и покрыто у глаз
и висков какой-то мелкой и черной, точно угольной, пылью. Она походила на
горняка, которого откопали после обвала в шахте и подняли на поверхность.
Чего больше всего страшился, произошло. Жестокое отравление. К счастью,
сигнал тревоги бы дан немедля. Санитарная служба провела блестящую операцию
по всем правилам спасения на войне.
Прошло время, и Полина выкарабкалась из беды А мелкую пыль мы с сыном
постепенно вышелушивали с ее поблекших щек и смывали каким-то раствором. Это
была наша семейная воскресная операция; к ней допускались лишь те, к кому
Полина была расположена больше всего. Мы добивались этой чести.
Наконец щеки ее стали сияюще-атласными, как "в день свадьбы. И даже
чуть розовыми. Мы потащили ее по такому случаю в ресторан "Прага", хотя она,
по неискоренимой деревенской привычке, ресторанов не любила, готовила и
пекла пироги и пышные "наполеоны" сама, по домашним рецептам, хранившимся
как мамино завещание. Ей говорили, есть рецепты и лучше, но она делала по
маминым. Только по маминым.
Из военной химии, естественно, ушла. Слава тебе, господи'
Она получала теперь вещества с поэтичным названием "мочевина". Искала
гербицид, убивающий сорняки на хлопковых полях. Тут все было открыто для
непосвященного взора, и даже я, напрягшись, понял, что же она делает.
Я и до этого знал, что Полина человек, наукой пришибленный. Неизменно и
желчно твердил ей это, когда она по вечерам, вместо того чтобы идти в театр
или в гости, садилась за рабочий стол. Однако пока моя жена была от меня на
девять десятых засекреченной, я и представить себе не мог степени этой
пришибленности. И вдруг открылось!
В первую же неделю работы с благоухающими мочевинами Полина выделила в
чистом виде гербицид под названием "метурин", который выпалывал сорняки не
только на хлопковых, но и на картофельных полях, оставаясь для человека
совершенно безвредным.
Почта, что ни год, стала приносить Полине глянцевитые, торжественные,
как царские грамоты, авторские свидетельства Комитета по делам изобретений и
открытий, с государственными сургучными печатями и цветными шелковыми
ленточками.
Все южные республики наши, многие страны запросили метурин. Для
испытания. Международная компания "ЦИБА-ГЕЙГЕ" прислала положительный отзыв.
Узбекистан слал письмо за письмом. Для него эффективный и безвредный для
людей препарат был делом жизни и смерти. Как известно, узбеки пьют воду из
арыков. Что на полях, то и в желудках.
Однако метурин, как все новорожденное, еще лежал в люльке; он не был
включен в высокие планы и согласован. За него никого не премировали, никого
не увольняли, никого не мордовали. Министерства отбивались от изготовления
опытных партий с отвагою былинных богатырей.
Прибыль? Кому нужна прибыль не запланированнаяУзбеки? Передайте им
привет!
Дело откладывалось на годы... Тогда Полина надела свои резиновые ботики
и отправилась в осеннюю распутицу за город, на Щелковский химзавод, и там,
договорившись с руководителем завода и с энтузиастами- рабочими, стала
получать опытную партию метурина.
Она повезла свои инструменты, два пустых ведра и большую кухонную
кастрюлю, чтобы переливать и сливать растворы, и в электричке колхозницы
допытывались, что девка возит и почем продает.
Она ездила в Щелково со своими друзьями и помощниками полгода. Три часа
на дорогу в набитой до отказа электричке. Затем восемь часов работы, то и
дело в противогазе, так как один из компонентов метурина поначалу
слезоточив. Битва с чиновниками, жаждущими провала, -- словом, все, о чем