– Поти – это Грузия, – напомнил Реваз. – Вы работаете на нашей земле…
   – А вот этого не надо, – оборвал Тимур. – Не надо этого. С таким же успехом мы можем сделать предъяву вам: вы работаете в Москве, на российской земле. Пусть политикой занимаются политики. А мы люди дела и всегда можем договориться к взаимной выгоде.
   – В чем моя выгода?
   – Хороший вопрос. Вы можете принять участие в нашем бизнесе. Как партнер. Вы держите оптовые рынки. Мы можем поставлять вам водку. В любых количествах, по льготным ценам. Это и есть ваша выгода.
   Реваз умел быстро считать. Предложение было очень заманчивым. В Москве осетинская водка шла нарасхват. Она была дешевле самых дешевых водок российских производителей. При большом обороте, да по льготным ценам…
   Но в переговорах нельзя обнаруживать свою заинтересованность. Поэтому Реваз пренебрежительно отмахнулся:
   – Осетинская водка! Да кому она нужна? Ею только травиться!
   – Ошибаетесь, – возразил Тимур. – Нашей водкой не отравился никто. Эти слухи распускают наши конкуренты. Потому что не могут тягаться с нами ни по качеству, ни по цене.
   – Я подумаю, – неопределенно пообещал Реваз.
   – Когда примете решение, дайте знать. Наш человек свяжется с вами.
   Разговор подошел к логическому концу, но Тимур продолжал сидеть, глядя на собеседника с насмешливым интересом и даже как бы с сочувствием.
   – Это все? – прервал Реваз затянувшееся молчание.
   – Не совсем. Ваш помощник. Вы сами решите эту проблему? Или лучше мы?
   – Я? Что я? – испугался Лис.
   – В чем проблема? – не понял Реваз.
   – Вы же не хотите, чтобы о том, что здесь произошло, узнали в Москве? Мы провели деловые переговоры, но это как посмотреть. Можно и по-другому: уважаемый Реваз струсил.
   – Шеф! – в ужасе закричал Лис. – Я буду молчать, клянусь! Вы мне как отец! Шеф! Верьте мне, я буду молчать!
   – Верю, – мертвым голосом произнес Реваз и перевел на Тимура тяжелый взгляд: – Вы.
   Лис вскочил и зайцем метнулся в кусты. Автоматная очередь срезала его в метре от спасительной темноты.
   Тимур встал.
   – Теперь все. Счастливого пути, уважаемый Реваз.
   На черном «Гранд чероки» Реваза отвезли в Батуми и проводили до самолетного трапа. Все два часа полета он просидел, до белых костяшек сжимая тяжелые кулаки и кусая массивный золотой перстень на короткопалой руке. И все два часа в ушах у него стоял предсмертный заячий крик Лиса и преследовал запах жженой резины от горящих «Нив». Только когда самолет пошел на посадку, он постарался успокоиться.
   Что, собственно, случилось? Ничего не случилось. Он достойно и с выгодой для себя избежал смертельной опасности. Это главное. А все остальное не имеет значения.
   Что же до Тимура Русланова… Еще не вечер. Не вечер еще. Гора с горой не сходится, а человек с человеком сходится. Сойдутся и они. И тогда уж Реваз припомнит ему эту ночь. Припомнит, припомнит! «Ничего личного». Ты еще не знаешь, фраер, с кем связался!..
   Между тем на рейде Поти бросил якорь еще один танкер, а еще два болтались в Атлантике тяжелыми ржавыми утюгами. Неостановимо, как маховики хорошо отлаженного механизма, разворачивался масштабный бизнес, втягивая в свою орбиту людей, как речная стремнина увлекает кружащие в тихой заводе листья. Истоки его были в событиях пятилетней давности и еще раньше – во временах антиалкогольной кампании Горбачева.

Часть первая
Осетинский транзит

Глава первая

I

   Водка в России никогда не была просто напитком, как виски для американцев или вино для французов. В разные времена российской истории она выполняла разные функции.
   При Екатерине Второй водка была знаком монаршей милости, императрица даровала право домашнего винокурения дворянам – в зависимости от родовитости и заслуг перед Отечеством. Никогда раньше и никогда позже в России не делали таких водок. Помещики похвалялись своей водкой перед соседями, как лошадьми и охотничьими собаками, русские дипломаты везли водку в подарок иностранным государям.
   В 1917 году и в гражданскую войну водка стала мощным катализатором революционной активности народных масс. Содержимое разграбленных казенных складов питало взаимную животную жестокость и темных крестьян-красноармейцев, и белого офицерства благородных кровей. Кружка спирта и трехлитровая «четверть» мутной самогонки стали такими же знаками времени, как виселица, тачанка и тупорылый пулемет «максим».
   В годы Великой Отечественной войны водке отвели роль средства терапевтического: «наркомовские» «сто грамм» были призваны уберечь солдат от простуд и помочь хоть на короткое время забыть о смерти.
   В последние десятилетия советской власти водка была основой экономики: ликероводочная промышленность давала до тридцати пяти процентов доходной части бюджета.
   При Ельцине водка стала политикой.
   Тимур Русланов, молодой инженер-механик, выпускник Северо-Кавказского горно-металлургического института, примерно так представлял себе разговоры, которые на заре перестройки велись в Кремле:
   – Давайте, товарищи, обменяемся, – говорил недавно ставший Генеральным секретарем ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачев. – Почему не идут реформы? Почему не дает никакого эффекта курс на интенсификацию производства? Мы здесь все свои, поэтому давайте откровенно. Николай Иванович, твое мнение?
   – Да какие, к черту, реформы! – отвечал Председатель Совета министров СССР Николай Иванович Рыжков. – Если работяга начинает день со стакана, а кончает бутылкой, о какой интенсификации может идти речь?
   – Очень странно слышать это от Председателя Совета министров пролетарского государства, – не преминул сделать втык премьеру секретарь ЦК КПСС Егор Кузьмич Лигачев.
   – Бросьте, Егор Кузьмич, – отмахнулся тот. – Вы прекрасно знаете, что я прав.
   – Отчасти. Частично. Кое в чем, – признал Лигачев. – Я давно говорю, что с этим надо кончать. Пьянство стало национальным бедствием, водка погубит перестройку. Нужно повести с этим злом самую решительную борьбу!
   – Вам хорошо говорить! – вмешался министр финансов Валентин Сергеевич Павлов. – Решительную борьбу! А потом с меня спросится: где деньги? Себестоимость литра спирта шестьдесят копеек. А сколько стоит бутылка водки?
   – Сколько? – живо заинтересовался Горбачев.
   – Два восемьдесят семь, три шестьдесят два и четыре двенадцать! Чем я заткну такую прореху в бюджете?
   – Вы не так считаете! – заявил Лигачев. – А убытки от пьянства на производстве? Неэффективность оборудования, травматизм, поломки станков, низкая производительность труда? А убытки от пьянства в быту? Разрушенные семьи, дети-уроды, преступления, смертность? Вот как надо считать! Программа антиалкогольной кампании готова и ждет утверждения. Дело за тобой, Михаил Сергеевич!
   – Поймут ли нас люди? – усомнился Горбачев.
   – Не веришь ты в советский народ, в его высокий нравственный потенциал, – горестно укорил Лигачев. – Не веришь, Михаил Сергеевич!
   – Ты не обобщай, не обобщай! – обиделся Горбачев. – Почему это я не верю? Один ты веришь? Один он верит, а остальные не верят! Я верю. Мы все верим!
   – Так докажи! Докажи не словами, а делом!..
   Такие разговоры велись в Кремле или не совсем такие, но 17 мая 1985 года было принято Постановление ЦК КПСС и Совета министров СССР «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма». Как и отмена запрета на частнопредпринимательскую деятельность, оно сыграло поворотную роль и в судьбе горбачевской перестройки, и в судьбе самого Горбачева, и в судьбах далеких от политики людей – таких, как Тимур Русланов.
   Вмешательство политики в жизнь Тимура произошло самым непредсказуемым образом. В разгар антиалкогольной кампании одному из друзей отца, работавшего главным технологом на Медном заводе в Норильске, исполнилось пятьдесят четыре года. Дата не круглая, примечательная лишь тем, что всего год оставался имениннику до пенсии, которую мужчинам-северянам платили в пятьдесят пять лет, а женщинам в пятьдесят. По этому поводу в пятницу вечером собрались в сауне, какие были в бытовках всех заводов Норильского горно-металлургического комбината. Пять человек, все примерно ровесники – начальники крупных цехов, главные специалисты, народ основательный, уважаемый в городе. От души попарились, выпили, неспешно поговорили. На выходе их ждал наряд милиции. Утром, на экстренно собранном бюро горкома, всех пятерых исключили из партии и сняли с работы.
   Руководители комбината прекрасно понимали, что все это дурь несусветная, но сделать ничего не могли. Главный инженер предложил: поработайте сменными мастерами, а потом все уляжется. Четверо согласились, отец Тимура презрительно отказался – взыграла горячая осетинская кровь. Он швырнул заявление об увольнении и вышел на пенсию.
   Семья вернулась во Владикавказ в двухкомнатную квартиру на правом берегу Терека, забронированную отцом в конце 50-х годов, когда он решился на переезд в Норильск. Тимур привольно жил в ней один все пять институтских лет и первые годы после окончания института. Для семьи из пяти человек она оказалась катастрофически тесной. Пенсии отца и матери-учительницы едва хватало на жизнь. Тимур понял, что беззаботная юность кончилась. Из младшего в семье он стал старшим.

II

   Тимур Русланов родился в заполярном Норильске и прожил там до окончания школы. Причины, по которым его родители, уроженцы Владикавказа, в то время Орджоникидзе, оказались на севере, были чисто экономическими. Отец, тогда еще молодой специалист, работал на владикавказском заводе «Электроцинк». Родилась дочь, потом вторая. На зарплату сменного мастера трудно стало содержать семью, а в Норильске платили поясной коэффициент 1,8 и полярные надбавки к зарплате – по десять процентов за каждые полгода, в сумме до шестидесяти процентов. Тимура вполне устраивало это объяснение. Только позже он понял, что оно было правильным, но неполным.
   В 1957 году Хрущев восстановил Чечено-Ингушскую автономию и разрешил возвращение на родину чеченцев и ингушей, депортированных Сталиным в 1944 году одновременно с крымскими татарами, балкарцами и калмыками. Около двадцати тысяч ингушей были выселены из Северной Осетии, в их домах, как и во всех опустевших после депортации районах, обжились другие люди. Татарские поселки в Крыму в приказном порядке заселили крестьянами из Архангельской и Вологодской областей, в Пригородный район Осетии переместили часть местных осетин из предгорий, часть из Южной Осетии, много русских из Ставропольского края. Это насильственное переселение диктовалось необходимостью сохранить прежний уровень производства зерна и сельскохозяйственной продукции, необходимой для воюющей Красной Армии. И уже первые эшелоны, прибывшие в 1957 году во Владикавказ из Казахстана, создали в городе напряженную обстановку. Особенно тревожно было в Правобережной части Владикавказа, где до депортации были дома ингушей. С наступлением темноты улицы вымирали, лишь милицейские машины объезжали пустые кварталы и цокали подковками по асфальту армейские патрули. До резни не дошло, госбезопасность бдила, но неспокойно было во Владикавказе, нехорошо. Это и стало второй причиной, подтолкнувшей отца Тимура к решению о переезде в Норильск.
   Родители всех школьных товарищей Тимура оказались в Заполярье примерно одинаково. Сначала заключали договор на три года, потом продлевали еще на три, потому что жалко было бросать трудно заработанные «полярки». А там втягивались, привыкали к большим деньгам, к магазинным прилавкам, обильным по сравнению с «материком», как называли в Норильске все, что южнее шестьдесят девятой параллели, к возможности посылать детей учиться в Москву и помогать им во время учебы, ездить в отпуск в сочинский санаторий «Заполярье» по дешевым профсоюзным путевкам.
   Дешевизна профсоюзных путевок была таким же мифом, как и «длинный» северный рубль. Дорого стоила зимняя одежда, очень дорого стоили фрукты, добрая половина отпускных уходила на самолет до Сочи. Раз в три года дорога оплачивалась, но кто же будет экономить на здоровье детей, которые после полярной ночи были сине-желтыми, как водоросли.
   Отец Тимура в «Заполярье» не ездил, но каждое лето отправлял детей во Владикавказ. Внезапная смена холодного полярного дня с незаходящим солнцем над каменными кварталами и газонами с чахлым овсом на густую, теплую, душистую темноту южной ночи всегда, с раннего детства, рождала у Тимура ощущение праздника. Праздником было все – жаркое лето, зеленые горы, Терек с обжигающей, ледяной водой, но особенно бархатные вечера, напоенные запахами ночных фиалок и табаков. Возвращение в осенний, с нередким в августе снегом Норильск он воспринимал без сожаления, как неизбежность, понимая, что праздник не может быть вечным.
   Отец ездил с детьми не часто, иногда вообще не брал отпуска, а получал деньгами, объясняя это занятостью на работе. На самом же деле он не мог позволить себе таких расходов – даже при том что его зарплата со всеми накрутками превышала пятьсот рублей, огромную по меркам материка сумму.
   Расчеты показывали, что стоимость жизни в Норильске едва ли не полностью съедает все северные надбавки. Но мало кто над этим задумывался. Во все времена было важно не то, как человек живет, а то, как он оценивает свою жизнь. При всей своей иллюзорности северные зарплаты создавали ощущение устойчивости жизни, уверенности в будущем. Возвращение на родину, гревшее сердце в первые, самые трудные зимы, из конкретной цели постепенно превращалось в мечту, отодвигалось, как линия горизонта. Подрастали дети, обзаводились семьями, рожали своих детей, селились в кооперативах, построенных на материке родителями. А те так и оставались на шестьдесят девятой параллели, пока подорванное севером здоровье или онкологические заболевания, частые в загазованном, плотно окруженном металлургическими заводами городе не сводили их в вечную мерзлоту, вскрытую клыками мощных американских «катерпиллеров».
   Такая участь ждала и родителей Тимура, если бы не злосчастный день рождения, изломавший их жизнь, как всегда каток государственной идеологии плющит судьбы людей, оказавшихся на его пути.
   В паспорте Тимура в графе «национальность» стояло «осетин», но в Норильске он никогда не задумывался, что это значит и значит ли что вообще. Имели значение успехи в спорте, умение постоять за себя, меньше – успехи в учебе, а русский ты, еврей или осетин – никого это не интересовало. Осетинских семей в Норильске было немного, они поддерживали родственные отношения, на праздники собирались вместе, говорили только по-осетински и того же требовали от детей, норовивших перейти на привычный им русский. На праздничном столе обязательно было три пирога с сыром, по старшинству произносились тосты. Первый – в честь Большого Бога, Стыр Хуцау, второй – в честь Уастыржи, Святого Георгия, покровителя осетин. Пили двадцатиградусную кукурузную самогонку, которую привозили из отпуска в резиновых грелках и приберегали для таких случаев. Как говорили, эта самогонка когда-то так понравилась всесоюзному старосте Михаилу Ивановичу Калинину, посетившему Северную Осетию, что в двадцатые годы, когда действовал «сухой закон», он настоял, чтобы для осетин сделали исключение.
   На этих праздничных застольях Тимур всегда чувствовал себя неловко, скованно, как нерелигиозный человек на церковных богослужениях. Он совершенно искренне не понимал, почему с такой заинтересованностью, как о чем-то личном, взрослые говорят о скифах и древних аланах, от которых пошли и осетины, и русские, о том, что Сталин наполовину был осетином и видел в Северной Осетии единственную опору советской власти на Кавказе. Во время войны, когда немцы рвались к бакинской нефти, он даже вроде бы позвонил первому секретарю обкома и попросил по-осетински: «Держи крепость, на вас вся надежда». Попросил, а не приказал. И немцев остановили.
   Уважительное отношение к Сталину казалось Тимуру особенно странным. Их школьных уроков истории он знал: культ личности, ГУЛАГ, одним из страшных центров которого был Норильск, депортация кавказских народов – тех же ингушей, с которыми осетины издавна жили бок о бок. Однажды он осторожно напомнил об этом отцу. Тот коротко ответил: «Они предатели». Тимур удивился: «Все?» «Все!» Больше отец не сказал ничего. У Тимура так и вертелось на языке: «А дружба народов?» Но он промолчал. Отец не любил пустых разговоров, а «дружба народов», как и другие лозунги вроде «Слава КПСС» и «Народ и партия едины», давно уже воспринимались всеми как ничего не значащая словесная шелуха.
   В том, что назойливое и, как казалось, совершенно бессмысленное провозглашение дружбы народов играет роль штукатурки, скрывающей гнилой сруб, Тимур начал понимать осенью 1981 года. После окончания школы он прилетел во Владикавказ поступать в институт. И, как бывало всегда, уже на аэродроме, выйдя из самолета в густую теплую южную ночь, ощутил то особое радостное волнение, какое бывает в преддверии праздника. На этот раз праздник обещал быть бесконечным. Навсегда позади остались беспросветные норильские зимы, он вернулся на родину. Он так и твердил про себя с блаженной глуповатой улыбкой, не сходившей с его бледного после полярной ночи лица: «Я вернулся, я вернулся на родину». Лишь одно препятствие оставалось преодолеть: набрать на вступительных экзаменах проходной балл. Была и вторая опасность, о которой специально предупредил отец: дорвавшись до студенческой вольницы, не вылететь за прогулы с первого курса. «По себе знаю, как это бывает», – с усмешкой добавил он, и Тимур с изумлением понял, что отец, оказывается, тоже когда-то был молодым.
   Однажды утром, когда Тимур корпел над учебниками, отгоняя от себя мысли о том, как хорошо сейчас на берегу Терека и какие симпатичные девушки гуляют по проспекту, открытые для знакомства с симпатичным студентом, с улицы донесся необычный шум. Тимур выглянул: к центру города бежали люди, громко переговариваясь и размахивая руками. Тимур присоединился к ним, чувствуя, что происходит что-то гораздо более важное, чем зачет по электротехнике.
   Сначала он не понимал ничего. Постепенно выяснилось: ночью ограбили и убили водителя такси, осетина. Убийц поймали, ими оказались два молодых ингуша. Известие мгновенно облетело весь город. И будто спичку бросили в кучу сухого хвороста.
   Гроб с телом убитого на вытянутых руках принесли на площадь Свободы к обкому партии, поставили в кузов грузовика с откинутыми бортами. Многотысячная толпа заполнила площадь. Лезли на грузовик, рвали друг у друга радиомегафон, требовали начальство, адресуясь к пустому балкону обкома, яростно выкрикивали: «Смерть ингушам! Смерть убийцам!» Толпа отзывалась ревом: «Смерть! Смерть!»
   Тимур был ошеломлен. И это – всегда веселые, доброжелательные осетины, скорые на шутку, отзывчивые на чужую беду? Эта разъяренная, требующая крови толпа – осетины? Такие же, как я? Что же нужно со мной сотворить, чтобы я стал таким же, как эти потные, переполненные животной злобой, ослепленные жаждой мести мужчины? И одновременно он чувствовал, что неудержимо, как горный поток, общее возбуждение захватывает и его, вместе со всеми он вскидывал кулаки и скандировал: «Смерть! Смерть! Смерть!»
   Обком стоял серой безжизненной глыбой, как утес в штормующем море. Белые лица возникали за портьерами в темных окнах, тотчас же исчезали. На балкон так никто и не вышел. Появились войска. Площадь очистили, но до глубокой ночи на улицах и во дворах толпились возбужденные люди, словно догорали остатки раскиданного костра, и страшно, мертво чернели окна в домах ингушей.
   Весь следующий день Тимур ощущал в душе похмельную тяжесть, как если бы помимо своей воли принял участие в чем-то темном, стыдном, безумном. Больше всего угнетал неожиданно испытанный им восторг единения с толпой. Впервые в жизни Тимур почувствовал себя осетином. И ему это не понравилось.
   Но понял он и другое. Чем меньше народ, тем больше он похож на семью. В любом народе, как в любой семье, много всего. И уж если ты вернулся на родину, нужно принимать родину такой, как она есть: и с тем, что вселяет гордость, и с тем, чего лучше не знать. В конце концов от тебя тоже зависит, какой она будет.
   Мысль эта, как часто бывает в юности, мелькнула и не то чтобы забылась, но оттеснилась на периферию сознания, чтобы всплыть через много лет, когда от ответа на вопрос, считает ли он себя осетином, напрямую зависело, по какому руслу пойдет его дальнейшая жизнь.

III

   В 80-е годы Владикавказ был таким же южным городом, как Грозный, Ставрополь или Краснодар, с зеленым благоустроенным центром, с частными домами в пышных садах на окраинах, с празднично-суматошным базаром. Величественный православный храм мирно соседствовал с Суннитской мечетью затейливой азиатской архитектуры и Армянской церковью, а суровое здание обкома партии в центре города как бы олицетворяло собой главенство коммунистической идеологии над всеми конфессиями – и над православными осетинами, и над мусульманами, к которым относились часть осетин, ингуши и представители других северокавказских национальностей. В трехсоттысячном городе их было больше ста, что составляло предмет официальной гордости: многонациональный Владикавказ символизировал нерушимую дружбу советских народов. Половина населения были русские, они как бы разбавляли собой национальные общины, разводили их, как большая вода в пору весеннего половодья на Енисее разводит льдины, не давая им сталкиваться.
   Постоянная напряженность присутствовала лишь в отношениях осетин и ингушей. Истоки ее были в глубокой древности, когда богатые осетинские селения подвергались разорительным набегам намного отставших в своем развитии соседей-горцев, народным героем которых всегда был разбойник-абрек, в отличие от осетин с их традиционным уважением к земледельцу, ремесленнику и купцу. Сталинская депортация глубоко уязвила национальное достоинство ингушей, они требовали возвращения Пригородного района Осетии и Правобережья Владикавказа, где жили до насильственного выселения. За годы изгнания в ингушских семьях подросло целое поколение молодежи, зараженной всеобщим российским разгильдяйством, не приученной уважать старших, не желающей понимать, что есть традиционные, выработанные веками нормы кавказского общежития, позволяющие разным народам более-менее мирно сосуществовать друг с другом. Молодые ингуши курили анашу, пили, устраивали драки на дискотеках, не гнушались воровством и разбоями, что однажды и привело к взрыву, свидетелем которого стал Тимур.
   Нельзя сказать, что власти бездействовали. Учитывая очень низкий уровень преподавания в ингушских школах, особенно сельских, их выпускников принимали в институты Владикавказа без экзаменов, дотягивали до дипломов и устраивали на заводы с расчетом на то, что интеграция в жизнь республики ослабит межнациональные противоречия. Инженеры из ингушей получались никакие, но оборотистости им было не занимать. Так и получалось, что директорами и главными инженерами предприятий становились осетины и русские, а заведующими складами, базами и начальниками отделов снабжения ингуши. Должности эти, прибыльные во всем СССР, они умело использовали с выгодой для себя – получали квартиры, строили дома в Пригородном районе и Правобережье Владикавказа, перевозили к себе многочисленную родню из нищей, сравнительно с Осетией, Ингушетии, осуществляя таким образом ползучее восстановление исторической справедливости. Многим в Осетии это не нравилось, вызывало смутное беспокойство, но внешне это не проявлялось. Владикавказ жил обычной жизнью южного города – шумной, суматошной, немного безалаберной и вполне беззаботной, как казалось со стороны. В городе было много молодежи – студентов университета, технических и гуманитарных вузов. На десятках современных заводах, преимущественно военных, работали тысячи инженеров, техников, рабочих высокой квалификации. Этим Владикавказ напоминал Тимуру Норильск, где тон задавала техническая интеллигенция.
   Но были и отличия. Сначала они казались Тимуру следствием климата, сообщающего жителям южных городов что-то вроде курортной беспечности. Ни в студенческих аудиториях, ни в дружеских застольях никогда не спорили о политике. Вообще не говорили о ней. При этом дисциплинированно ходили на демонстрации, митинги, субботники и воскресники, терпеливо высиживали на всех собраниях, старательно конспектировали нудные лекции по научному коммунизму, даже не пытаясь вникнуть в их смысл и встречая иронические комментарии Тимура не просто с недоумением, но даже с легким осуждением, как нетактичность.
   Единственным человеком, с которым Тимур мог говорить о политике, был его друг, студент исторического факультета Северо-Осетинского университета Алихан Хаджаев, сын начальника строительства крупного норильского рудника. Как и Тимур, он родился в Норильске и прожил там до поступления в университет. Учились они в разных школах, были знакомы лишь по праздничным застольям осетинской общины, а во Владикавказе сначала сблизились, потянувшись друг к другу, как земляки на чужбине, а потом подружились.
   Алихан был полной противоположностью Тимуру, замкнутому отчасти по складу характера, а больше от юношеской застенчивости: высокий стройный красавец с длинными черными волосами до плеч, с ослепительной улыбкой, балагур, заводила, центр любой компании. Он всегда был хорошо, по молодежной моде тех лет, одет: джинсы, замшевые и кожаные куртки. За то, что Алихан сам, без блата и взяток, поступил в университет, отец подарил ему новую белую «Волгу», купленную по лимиту Министерства цветной металлургии, это было премией за досрочный пуск первой очереди рудника. Алихан украсил «Волгу» трафаретом «Киносъемочная», раскатывал с Тимуром по городу, кадрили девчонок, возили их на шашлыки в местечко Фиагдон, расположенное в пятидесяти километрах от Владикавказа в ущелье такой величественной красоты, что здесь все время хотелось молчать. Целебный, хрустальной чистоты горный воздух, синие вечера, неяркий костер. Это сближало.