3
   28 июня Нахимов верхом поехал с двумя адъютантами смотреть 3-й и 4-й бастионы, по дороге отдавая распоряжения обычного "бытового" характера: командиру 3-го бастиона, куда как раз ехал Нахимов, лейтенанту Викорсту, только что оторвало ногу, нужно было назначить другого и т. д. Одного из адъютантов адмирал отправил с распоряжением. "Оставшись вдвоем, - рассказал лейтенант Колтовской, его сопровождавший, лейтенанту Белавенцу, - мы поехали сперва на 3-е отделение, начиная с батареи Никонова, потом зашли в блиндаж к Панфилову, напились у него лимонаду и отправились с ним же на третий бастион". Осмотрев его и еще остальную часть 3-го отделения "под самым страшным огнем", Нахимов поехал шагом на 4-е отделение.
   Бомбы, ядра, пули летели градом вслед Нахимову, который был "чрезвычайно весел" против обыкновения и все говорил адъютанту, не желавшему отъехать от него: "Как приятно ехать такими молодцами, как мы с вами! Так нужно, друг мой, ведь на все воля бога! Что бы мы тут ни делали, за что бы ни прятались, чем бы ни укрывались, - мы этим показали бы только слабость характера. Чистый душой и благородный человек будет всегда ожидать смерти спокойно и весело, а трус боится смерти, как трус". Сказав это, Нахимов вдруг задумался.
   Как раз перед этим он очень взволновал окружающих. Нахимов ведь поехал на 3-й бастион именно потому, что узнал о начавшемся усиленном обстреле этого укрепления. Прибыв на бастион, Нахимов сел на скамье у блиндажа начальника, вице-адмирала Панфилова. Кругом стояло несколько флотских и пехотных офицеров, толковали о служебных делах. Вдруг раздался крик сигналиста: бомба! Все бросились в блиндажи, кроме Нахимова, который, беспрестанно твердя своим подчиненным о благоразумной осторожности и самосохранении, сам остался на скамье и не пошевельнулся при взрыве бомбы, осыпавшей осколками, землей и камнями то место, где прежде стояли офицеры. Когда миновала опасность, все вышли из блиндажа, разговор возобновился, о бомбе и в помине не было{8}.
   Но вот оба всадника оказались уже на Малаховом кургане, и на том именно бастионе, где пал 5 октября Корнилов и который с тех пор назывался Корниловским.
   Нахимов тут соскочил с коня, матросы и солдаты бастиона сейчас же окружили его.
   "Здорово, наши молодцы! Ну, друзья, я смотрел вашу батарею, она теперь далеко не та, какой была прежде, она теперь хорошо укреплена! Ну, так неприятель не должен и думать, что здесь можно каким бы то ни было способом вторично прорваться. Смотрите же, друзья, докажите французу, что вы такие же молодцы, какими я вас знаю, а за новые работы и за то, что вы хорошо деретесь, - спасибо!" На матросов, по наблюдению окружавших, навеки запомнивших все, что случилось в роковой день, речь и уже самое появление их общего любимца произвели обычное бодрящее, радостное впечатление. Поговорив с матросами, Нахимов отдал приказание начальнику батареи и пошел по направлению к банкету, у вершины бастиона. Его догнали офицеры и всячески стали задерживать, зная, как он в последнее время ведет себя на банкетах. Начальник 4-го отделения прямо заявил Нахимову, что "все исправно" и что ему нечего беспокоиться, хотя Нахимов ни его и никого вообще ни о чем не спрашивал, а шагал все вперед и вперед.
   Капитан Керн, не зная, чту только придумать, чтобы увести Нахимова от неминуемой смерти, сказал, что идет богослужение в бастионе, так как завтра праздник Петра и Павла (именины Нахимова); так вот, не угодно ли пойти послушать? "Я вас не держу-с!" - ответил Нахимов.
   Дошли до банкета. Нахимов взял подзорную трубу у сигнальщика и шагнул на банкет. Его высокая сутулая фигура в золотых адмиральских эполетах показалась на банкете одинокой, совсем близкой, бросающейся в глаза мишенью прямо перед французской батареей. Керн и адъютант сделали еще последнюю попытку предупредить несчастье и стали убеждать Нахимова хоть пониже нагнуться или зайти к ним за мешки, чтобы смотреть оттуда. Нахимов, не отвечая, стоял совершенно неподвижно и все смотрел в трубу в сторону французов. Просвистела пуля, уже явно прицельная, и ударилась около самого локтя Нахимова в мешок с землей. "Они сегодня довольно метко стреляют", - сказал Нахимов, и в этот момент грянул новый выстрел. Адмирал без единого стона упал на землю, как подкошенный.
   Штуцерная пуля ударила в лицо, пробила череп и вышла у затылка.
   Он уже не приходил в сознание. Его перенесли на квартиру. Прошел день, ночь, снова наступил день. Лучшие наличные медицинские силы собрались у его постели. Он изредка открывал глаза, но смотрел неподвижно и молчал. Наступила последняя ночь, потом утро 30 июня 1855 г. Толпа молчаливо стояла около дома. Вдали грохотала бомбардировка.
   Вот показание одного из допущенных к одру умирающего:
   "Войдя в комнату, где лежал адмирал, я нашел у него докторов, тех же, что оставил ночью, и прусского лейб-медика, приехавшего посмотреть на действие своего лекарства. Усов и барон Крюднер снимали портрет; больной дышал и по временам открывал глаза; но около 11 часов дыхание сделалось вдруг сильнее; в комнате воцарилось молчание. Доктора подошли к кровати. "Вот наступает смерть", - громко и внятно сказал Соколов, вероятно не зная, что около меня сидел его племянник П. В. Воеводский... Последние минуты Павла Степановича оканчивались! Больной потянулся первый раз и дыхание сделалось реже... После нескольких вздохов он снова вытянулся и медленно вздохнул... Умирающий сделал еще конвульсивное движение, еще вздохнул три раза, и никто из присутствующих не заметил его последнего вздоха. Но прошло несколько тяжких мгновений, все взялись за часы, и, когда Соколов громко проговорил: ,,Скончался", - было 11 часов 7 минут... Герой Наварина, Синопа и Севастополя, этот рыцарь без страха и укоризны, окончил свое славное поприще"{9}.
   Матросы толпились вокруг гроба целые сутки днем и ночью, целуя руки мертвеца, сменяя друг друга, уходя снова на бастионы и возвращаясь к гробу, как только их опять отпускали. Вот письмо одной из сестер милосердия, живо восстанавливающее пред нами переживаемый момент.
   "Во второй комнате стоял его гроб золотой парчи, вокруг много подушек с орденами, в головах три адмиральских флага сгруппированы, а сам он был покрыт тем простреленным и изорванным флагом, который развевался на его корабле в день Синопской битвы. По загорелым щекам моряков, которые стояли на часах, текли слезы. Да и с тех пор я не видела ни одного моряка, который бы не сказал, что с радостью лег бы за него"{10}.
   Похороны Нахимова навсегда запомнились очевидцами. "Никогда я не буду в силах передать тебе этого глубоко грустного впечатления. Море с грозным и многочисленным флотом наших врагов. Горы с нашими бастионами, где Нахимов бывал беспрестанно, ободряя еще более примером, чем словом. И горы с их батареями, с которых так беспощадно они громят Севастополь и с которых они и теперь могли стрелять прямо в процессию; но они были так любезны, что во все это время не было ни одного выстрела. Представь же себе этот огромный вид, и над всем этим, а особливо над морем, мрачные, тяжелые тучи; только кой-где вверху блистало светлое облако. Заунывная музыка, грустный перезвон колоколов, печально-торжественное пение.... Так хоронили моряки своего Синопского героя, так хоронил Севастополь своего неустрашимого защитника"{11}.
   4
   Роковое для севастопольской обороны значение гибели Нахимова поняли все. "28 июня - печальный день - убит П. С. Нахимов. Число геройских защитников Севастополя редело, да и не было таких влиятельных, как покойный Нахимов, а между тем Горчаков настойчиво торопил подготовить отступление от Севастополя; и потому рвение защитников Севастополя слабело", - читаем в черновых заметках Ухтомского.
   Морской командный состав сразу же лучше всех понял грозное значение гибели Нахимова.
   "Неприятели все строят новые и новые батареи, роют траншеи, и теперь нет места в городе, куда бы не попадали их ядра; даже залетают через весь город на Северную сторону, и кажется, что нам придется лишиться остальных своих кораблей, да; кстати, на них некому будет плавать, а главное - некому будет водить флот. Лучшие наши адмиралы все убиты... Вчера вечером нас постигло большое горе, Нахимов ранен пулей в голову. Потеря эта велика для всей России, а для нас необъятна. Верно мы чересчур прогневили бога, что он в самые критические минуты нас лишает таких людей, которых мы лишились в эту войну, писал капитан Чебышев своей жене тотчас после получения известия о ране Нахимова. - Теперь Нахимов оставил нас, когда окончательно решается участь Севастополя и участь Черноморского флота, который ему обязан своей славой и всеми наградами. Он сделал больше, чем может сделать человек: кроме того, что он добросовестно работал всю жизнь, последние 2 года он умирал по 100 раз в день и умер только раз. Но главное - он не только сам, но и нас, от офицера до последнего арестанта, приучал на это смотреть не так, как на заслугу, но как на долг, на обязанность. Вот будут рады турки, французы, когда узнают, что он убит, - и ошибутся, потому что дух его не убит и надолго останется с нами... Счастливы те, которые вначале перебрались в вечность, счастливее те, которые за ранами уехали с побоища; еще счастливее будет тот, кто дождется до конца. Отстоим Севастополь и тогда с чистой совестью приедем на отдых"{12}.
   Мучившийся сам от своей тяжелой раны Тотлебен уже 29 июня узнал о смертельной ране Нахимова, о том, что надежды нет. "Вчера вечером Нахимов был опасно ранен в голову на Малаховом кургане, - пишет он жене. - Прискорбное это происшествие меня ужасно потрясло. Я любил Нахимова, как отца. Этот человек оказал большие услуги: он был всеми любим и очень уважаем. Благодаря его влиянию на флот мы сделали многое то, что казалось бы невозможным... Он был искренний патриот, любивший Россию безгранично, всегда готовый всем жертвовать для чести ее, подобно некоторым благородным патриотам древнего Рима и Греции, и при всем этом какое нежное сердце, как заботился он обо всех страждущих, он всех посещал, всем помогал..."{13} "Хозяин Севастополя" исчез, и хотя в осажденном городе, ежедневно и еженощно осыпаемом разрывными и зажигательными бомбами, успели за девять месяцев, протекшие от начала осады до гибели Нахимова, более чем достаточно привыкнуть к смерти, но к этой смерти никак не могли привыкнуть и не могли примириться с ней. Приведем свидетельство, самое простое и самое правдивое.
   "Вообще многомесячное, ежеминутное стояние лицом к лицу со смертью установило в отношениях наших к ней некоторую фамильярность, - пишет в своих воспоминаниях один из севастопольских героев Вязмитинов. - Трагизм смерти почти вовсе утратился". Сидят, например, Вязмитинов с ротным командиром М. около траверза. "За траверзом раздался взрыв бомбы и крик. М. послал вблизи стоящего унтер-офицера узнать, что случилось. - Ничего, ваше благородие, отвечал тот, возвратившись, - черепком только немного у штуцера приклад откололо. - Да что штуцер! Человек-то что? - Унтер-офицер посмотрел на нас недоуменно. - Человек? Да человека, известно, убило, - отвечал он, удивляясь, что нас могут интересовать такие пустяки..." Со смертью, увечьями, ранами вполне освоились: "Только одна рана и одна смерть заставила застонать весь Севастополь, - свидетельствует Вязмитинов, - 28 июня вечером командир нашего редута получил записку и сообщил нам о смертельной ране Павла Степановича Нахимова, прося нас не объявлять пока об этом матросам и солдатам. Старались, чтобы слух об этом несчастье сколько возможно долее не дошел до матросов, зная, какое подавляющее впечатление произведет на них известие, что обожаемого ими Павла Степановича они уже не увидят. 30-го мы узнали, что самого любимого и самого популярного человека на Черноморье не стало".
   Смертью Нахимова потрясена была и вся Россия.
   ",,Нахимов получил тяжкую рану! Нахимов скончался! Боже мой, какое несчастье!" - эти роковые слова не сходили с уст у московских жителей в продолжение трех последних дней. Везде только и был разговор, что о Нахимове. Глубокая, сердечная горесть слышалась в беспрерывных сетованиях. Старые и молодые, военные и невоенные, мужчины и женщины показывали одинаковое участие", - писал московский историк Погодин после получения фатального известия.
   "Был же уголок в русском царстве, где собрались такие люди, - говорил Т. Н. Грановский, узнав о гибели Нахимова. - Лег и он. Что же! Такая смерть хороша; он умер в пору. Перед концом своего поприща вызвать общее сочувствие к себе и заключить его такой смертью... Чего же желать более, да и чего бы еще дождался Нахимов? Его недоставало возле могил Корнилова и Истомина. Тяжела потеря таких людей, но страшнее всего, чтобы вместе с ними не погибло в русском флоте предание о нравах и духе таких моряков, каких умел собрать вокруг себя Лазарев".
   "Таков был Нахимов. Доброта ли его, скрытые ли проблески гения, который, как алмаз, таится иногда под непроницаемой корой, или, наконец, подготовленные к тому обстоятельства времени, только имя Нахимова стало для нас дорогим именем, и ни одна потеря, кроме потери самого Севастополя, не отозвалась так во всех сердцах, как смерть незабвенного адмирала, честно и добросовестно отслужившего свою службу России. Ни одни похороны не справлялись в Севастополе так, как похороны Нахимова. Он привлек сердца всех. Об нем говорили, страдали и плакали не только мы, на холмах, орошенных его кровью, но и везде, во всех отдаленных уголках бесконечной России. Вот где его Синопская победа!"{14}
   Если первым явственным ударом погребального колокола по Севастополю была потеря Камчатского люнета и двух соседних редутов, то вторым было тяжелое ранение Тотлебена, а третьим, бесспорно, была гибель Нахимова. Смерть знаменитого адмирала явилась в полном смысле слова началом конца Севастополя. В России это поняли, по-видимому, все, следившие за титанической борьбой, а больше всего - принимавшие в ней прямое участие.
   Твердыня, за которую Нахимов отдал жизнь, не только стоила врагам непредвиденных ими ужасающих жертв, но своим, почти год длившимся, отчаянным сопротивлением, которого решительно никто не ожидал ни в Европе, ни у нас, совсем изменила все былое умонастроение неприятельской коалиции, заставила Наполеона III немедленно после войны искать дружбы с Россией, принудила враждебных дипломатов, к величайшему их раздражению и разочарованию, отказаться от самых существенных требований и претензий, фактически свела к ничтожному минимуму русские потери при заключении мира и высоко вознесла моральный престиж русского народа. Это историческое значение Севастополя с несомненностью стало определяться уже тогда, когда Нахимов, покрытый славой, лег в могилу.
   Глава XVI. Вторая Балтийская кампания 1855 г.
   1
   Что первая Балтийская кампания этой войны, кампания 1854 г., потерпела полное фиаско, это хорошо понимали в высших правительственных кругах и Англии и Франции. Тут, по существу дела, лорды адмиралтейства были почти так же мало довольны ходом дела, как и сам Наполеон III. Обе стороны, разумеется, сознавали, что "взятие" Аландского "замка" (т. е. дома с флигелем) и пленение рыбачьих финских и эстонских шхун представляют собой весьма скромные "успехи" и трофеи для очень могущественной эскадры, несколько месяцев прогуливавшейся по Балтийскому морю с его Ботническим и Финским заливами. Наполеон III не скрыл своего раздражения перед английским министром иностранных дел Кларендоном, которого вызвал для серьезного разговора в Париж ранней весной 1855 г., перед открытием навигационного сезона на Балтике. "Император очень озабочен тем, чтобы условились относительно плана кампании на Балтике. Менее важно это для него, так как он соединит свои суда с нашими во всем, что будет предпринято; но это имеет величайшую важность для нас (англичан. - Е. Т.), престиж которых, как владык морей, страшно подорван, по его мнению, ничтожеством наших действий на Балтике в прошлом году. Никто уже нас не боится, и это является несчастьем, о котором он искренно сожалеет"{1}. Французский император, как и его собеседник, понимал, что публику можно кормить какими угодно хвастливыми небылицами о достославных морских подвигах, но что, собственно, на самой Балтике не достигнуто почти ровно ничего: Кронштадт - цел и неприступен, русский флот цел, ни один пункт ни на Финском, ни на южном берегу Балтийского моря не занят. Конечно, стратегический и дипломатический успех союзников заключался в том, что большие русские сухопутные силы были прикованы к северу и не могли быть отправлены на помощь Севастополю, но все-таки в Париже и в Лондоне разочарование первой кампанией на Балтийском море было очень велико. Но с тем большим пылом шовинистически настроенная обывательская масса в Англии и во Франции ждала новой экспедиции в Балтийское море. Презрительные слова Наполеона III о постыдной неудаче британского флота в 1854 г. заставили английский кабинет с особым старанием приняться за снаряжение экспедиции 1855 г.
   Как уже сказано в конце предыдущей главы, неудачу кампании 1854 г. приписали Чарльзу Непиру. На этот раз, в 1855 г., во главе отправляемой в Балтийское море эскадры должен был стать вице-адмирал Ричард Саундерс Дондас, имевший очень лестную репутацию во флоте. В его распоряжение поступила эскадра, гораздо более могущественная, чем та, которую в предыдущем году возглавлял Чарльз Непир. Когда 16(28) мая 1855 г. Ричард Дондас подошел к Толбухину маяку, у него было 20 больших военных судов и семь канонерских лодок. А 1 июня к нему присоединился и стал под его начальство французский адмирал Пэно, сначала лишь с тремя большими судами и одним корветом{2}. К этим основным силам союзников присоединялись затем еще новые военно-морские единицы. Прибавлю, что кабинет Пальмерстона и британское адмиралтейство не очень спокойно себя чувствовали перед лицом союзника, который явно раздражен был обозначившейся трудностью, если не прямой невозможностью взять Кронштадт и угрожать Петербургу с моря. Наполеон требовал, чтобы на этот раз дело не окончилось бесполезной прогулкой по Финскому и Ботническому заливам. Английская пресса во главе с "Таймсом" всячески старалась подбодрить Дондаса и внушить ему, как необходимо действовать поэнергичнее.
   И все эти усилия и старания окончились летом 1855 г. таким же провалом, как и в 1854 г. Кронштадт взят не был, никакой грозящей столице высадки не было и не могло быть произведено, бомбардировки Свеаборга и другие военные действия никаких стоящих результатов не дали. Русская морская твердыня и русский военный флот не только уцелели, но англичане даже оказались бессильны произвести на них сколько-нибудь серьезное нападение. Напомним наиболее существенное, что произошло на море в эту вторую Балтийскую кампанию.
   Еще летом 1854 г., когда английский флот уже появился в Балтике, Николай созвал в Кронштадте, на корабле "Петр I", в адмиральской каюте большой военный совет с участием всех наличных адмиралов. И уже тогда, после доклада царю о неутешительном состоянии свеаборгских и гельсингфорсских укреплений и после категорического совета адмиралов не выходить в море, царь в гневе воскликнул: "Разве флот для того существовал и содержался, чтобы в минуту, когда он действительно будет нужен, мне сказали, что флот не готов для дела!" Так рассказывает флигель-адъютант Николай Андреевич Аркас.
   Тем но менее всю осень, зиму и весну шли работы в Кронштадте и в Свеаборге с целью повышения их обороноспособности, - и результаты в общем были значительны. Так по крайней мере их оценил действовавший в 1855 г. в Балтийском море вместе с адмиралом Дондасом командир французской эскадры адмирал Пэно. Батареи Кронштадта в 1855 г. были в гораздо лучшем состоянии, чем за год до того. Флот Кронштадта тоже был усилен. Минная защита Кронштадта в 1855 г. была усилена. Более или менее удачные опыты с минами академика Якоби, о чем, кстати, сохранился интересный материал в архиве нашей Академии наук, могли бы заинтересовать, и несомненно заинтересовали в свое время, техников минного дела и историков военно-морской техники в России.
   А что такое представляют собой на самом деле имевшиеся в распоряжении морского министерства мины, поставляемые заводом Нобеля, без всякого участия Якоби и погруженные в воду, в ожидании нападения союзного флота, близ Свеаборга и Выборга, - красноречивый ответ на этот вопрос дает нам следующая секретная бумага адмирала Литке военному министру князю В. А. Долгорукову от 21 ноября 1855 г., т. е. когда уже давно окончилась вторая (и последняя) Балтийская кампания: "Комитет, учрежденный в прошлом году по высочайшему повелению под председательством исправляющего должность кронштадтского военного генерал-губернатора для обсуждения вопросов, относящихся до обороны Кронштадта подводными минами, в котором я председательствовал только в отсутствие инженер-генерала Дена, закрыт в феврале текущего года. По сей причине я могу выразить только личное мое мнение по содержанию препровожденного ко мне при отношении вашего сиятельства от 16 ноября за No 843 рапорта подполковника Шернкрейца к господину командующему войсками, в Финляндии расположенными, относительно пиротехнических мин заводчика Нобеля. В Кронштадте, где несколько сот этих мин было погружено в разных местах, оказались они не лучшими, как и в Свеаборге. Бульшая часть оных вынута из воды в таком же неисправном состоянии. По моему мнению, причина тому заключается не в одной порче металла от гальванических токов, как полагает подполковник Шернкрейц, но в общем недостатке самой системы их устройства, который не устранился бы и тогда, если бы мины были сделаны и из одного металла, частью же и от небрежного их изготовления. В настоящем их виде мины Нобеля не заслуживают никакого доверия. Если бы предвиделась необходимость употребить их в будущем году опять, то необходимо прежде всего устранить все замеченные в них недостатки. От самого Нобеля нельзя ожидать усовершенствования его мины, ибо он не принимает ничьих советов. И сверх того, почитая эту мину как бы своею собственностью и своим секретом (без всякого, впрочем, основания) и делая из нее торговую спекуляцию, он по возможности устраняет всякий контроль со стороны правительства по этой операции, которую по сим причинам не следовало бы, кажется, на будущее время поручать господину Нобелю. Но в этом нет и надобности. Механик Яхтман, гальванической команды, состоящей под управлением академика Якоби, придумал уже пиротехническую мину, которая по производимым над нею прошедшей осенью опытам обещает удовлетворить всем условиям, от такой мины требующимся"{3}.
   26 января 1855 г. последовал приказ управляющего морским министерством вел. князя Константина на имя Якоби, о чем он был извещен спустя три дня: "Высочайше разрешено академику Якоби приступить немедленно к устройству мин для обороны фортов"{4}. Предположено было изготовить и погрузить у Кронштадта 300 мин{5}.
   Мины должны были быть расположены между кронштадтскими фортами "Павел" и "Александр" в 300 саженях от берега, в каждой из мин должен был находиться заряд в 35 фунтов пороха, а взрываться мины должны были током с гальванической батареи, помещенной па берегу близ батареи No 2{6}.
   Мины у Кронштадта, как мы знаем, причинили вред крейсировавшим в этих водах судам противника. Адмирал Пэно донес французскому морскому министерству о том, что некоторые его корабли пострадали, наткнувшись на русские мины у Кронштадта.
   Подводные мины, созданные Борисом Семеновичем Якоби совместно с его учениками-механиками, были изготовлены по его собственным чертежам; им же были установлены принципы заряжения, запала их и т. п.
   Если на Черном море, как мы видели, их не успели построить и погрузить, то на Балтике это удалось сделать. Они были погружены у Кронштадта, у Толбухина маяка, около Свеаборга, и неприятелю пришлось с ними считаться. "Наша первая забота вечером 6 августа заключалась в том, чтобы принять меры предосторожности против взрывных машин (explosive machines), которые были недавно введены неприятелем", - писал в первом же своем докладе лордам адмиралтейства о нападении на Свеаборг адмирал Дондас, и он принужден был послать ночью лодки с командой для вылавливания русских мин. Но выловили лишь немногие. Много и не могли выловить, потому что сколько-нибудь приблизиться к берегу англичане под Свеаборгом не отваживались{7}.
   Английский биограф Ричарда Дондаса даже считает одним из двух главных дел, которыми занимался его герой на Балтике в 1855 г., "вылавливанье малых мин, погруженных в большом количестве в северном проходе к Кронштадту". Вторым делом была тесная блокада Финского залива{8}.