Горчаков прислал в подмогу погибавшей 12-й дивизии 5-ю дивизию. Страшный картечный и ружейный огонь встретил 5-ю дивизию, когда она в свою очередь стала подниматься на Федюхины горы. "Огонь был так силен, что над нами стоял как бы сплошной слой картечи и пуль". Батальоны на мгновение замялись, но Веймарн крикнул несколько слов ободрения, и солдаты двинулись вновь. Спустя несколько мгновений французская пуля пробила череп Веймарну. Раненный в бок Столыпин взял трех солдат, чтобы перенести тело Веймарна, но солдаты (из Костромского полка) стали проситься отпустить их к их батальону, погибавшему в этот момент под картечью. Солдаты говорили, что "их долг вернуться к батальону". Вообще надивиться нельзя было, с каким спокойным мужеством, с каким непоколебимым самоотвержением вели себя русские войска в этот роковой день, хотя они тоже не хуже офицеров, не хуже самого Реада или Веймарна понимали всю безнадежность затеянного дела. Когда пал Реад и был перебит весь его штаб, когда многие батальоны остались совсем без офицеров, солдаты не желали уходить и падали шеренга за шеренгой, устилая трупами Федюхины высоты.
   Военные критики сражения при Черной речке недоумевали и возмущались не только нелепым, невозможным основным заданием - взять штурмом, в лоб, отвесные прекрасно укрепленные высоты, выбив оттуда армию, в полтора раза большую, чем силы атакующего, но они удивлялись также и образу действий Горчакова, вводившего в сражение по частям, прямо на убой, сначала 12-ю, потом 7-ю, затем 5-ю, 17-ю дивизии, бросая полк за полком в битву, не установив между ними никакой связи. Он как бы забывал о них и никакой поддержки ни разу за все часы битвы ни одной из этих частей не оказал. Но в этом губительном постепенном введении в бой последовательно истребляемых неприятелем частей обвиняли не только Горчакова, но и генерала Реада.
   Как это часто бывает, возмущение за бесцельно и бессмысленно погибших людей искало непосредственного виновника и нашло его в бароне Вревском. До царя было далеко, да и июльской переписки его с М. Д. Горчаковым никто тогда еще не знал; самого М. Д. Горчакова считали слабовольным стариком, поддавшимся чужому внушению, а в генерал-адъютанте Вревском, всячески подбивавшем главнокомандующего, именно и увидели истинного виновника бесполезного, страшного побоища. Справедливость требует заметить, что, по-видимому, сам барон Вревский понял всю моральную невозможность для себя лично вернуться здравым и невредимым с поля битвы. Он побывал в самых опасных местах боя. Осколком ядра убило под ним лошадь, и он упал на землю. Сейчас же пересев на другую, он тихим шагом поехал к Горчакову, который стал убеждать его хоть на время удалиться и оправиться от ушибов. Вревский остался. Другое ядро сорвало с него фуражку движением воздуха и контузило его. Вревский не трогался с места. Третье ядро раздробило ему голову{17}. Горчаков объезжал первую линию войск, когда ему доложили о смерти барона Вревского. Князь как будто этого только и ждал: он приказал находившемуся при нем начальнику Курского ополчения отвести войска с поля битвы к Мекензиевой горе{18}.
   Началось общее отступление, и к трем часам дня в кровавой долине Черной речки остались лишь трупы и раненые.
   По официальным данным, потери русских были таковы: 260 офицеров и 8010 нижних чинов. Но по частным сведениям, потери доходили до 10 000. Фельдмаршал Паскевич, например, считал, что русских выбыло из строя 4(16) августа именно 10 000 человек. Потери союзников были равны, по официальным (явно преуменьшенным) французским данным, 1747 человекам, причем убитых было будто бы всего 196 человек, а раненых 1551 человек. Более достоверна общая цифра потерь союзников в 1800 человек с небольшим (из них убитыми всего 172 солдата и 19 офицеров). Позиции союзников были исключительно сильны; били они по русским войскам, сами будучи отлично прикрыты от действия нашего артиллерийского и ружейного огня.
   В заключение привожу до сих пор не появлявшуюся в печати общую картину сражения, данную его участником князем Д. А. Оболенским в письме к его тестю графу С. П. Сумарокову. Письмо точно не датировано, но писано в первые же дни после события. Как читатель увидит, лживая уловка Горчакова, желавшего свалить на Реада всю ответственность за несчастье, была вполне ясна его ближайшим подчиненным (Оболенский состоял при нем адъютантом){19}.
   "Вам уже известно последствие дела, бывшего у нас 4-е Августа. Подробности его вам, может быть, еще не вполне известны. Я постараюсь вам их описать как знаю, основываясь на диспозиции и на том, что я видел, находясь во время дела при Главнокомандующем.
   Начну с того, что несколько рекогносцировок, сделанных предварительно разными начальниками той местности, которую хотели мы атаковать, и перебежчики сделали совершенно известным неприятелю намерение наше атаковать его позицию на Черной речке. Так что они совершенно были готовы нас встретить.
   Мне известно, что с сегодняшним курьером посылается диспозиция дела 4 Августа Фельдмаршалу, потому вероятно вы ее будете иметь и тогда подробно узнаете план атаки. Вкратце вот в чем план атаки состоял: Две дивизии (7-я и 12-я) под командою Ген. Реада должны были атаковать неприятельскую позицию, открыв артиллерийский огонь в 4 час. утра (но для перехода через Черную речку велено было ожидать особого приказания). Ген. Липранди с двумя другими дивизиями 6-й и 17 должен был атаковать так называемую Телеграфную гору и потом занять Гасфортову гору, у сел. Горгун находящиеся. Ген. Реад с своими дивизиями составлял правый фланг, а Ген. Липранди левый боевой линии. Две дивизии были в резерве (4-я и 5-я). Вся кавалерия (4 полка драгун и 2 улан) также находилась в резерве, а за кавалерией расположен был артиллерийский резерв.
   В ночь с 3-го на 4-е Августа войска Ген. Реада и Ген. Липранди должны были спуститься с Мекензиевой горы и расположиться в долине. Все резервы оставались на горе и с рассветом должны были начать спускаться. Все было исполнено согласно диспозиции. На рассвете Главнокомандующий сам был уже в долине при войсках. Ген. Реад согласно диспозиции приказал артиллерии, выдвинутой вперед, открыть огонь по Федюхиной горе. Несмотря на приказание, отданное в диспозиции, Главнокомандующий послал своего адъютанта сказать ген. Реаду, чтобы он начал дело. Адъютант приехал и передал приказание Ген. Реаду, когда его артиллерия уже действовала. Ген. Реад думал, что это приказание значит идти вперед и атаковать пехотой Федюхину гору, и спросил адъютанта, так ли он понимает приказание Главнок[омандующего]. Адъют[ант] отвечал, что не знает, но передает слово в слово приказание Главнокомандующего ,,начать дело". Тогда Ген. Реад обратился к своему начал[ьнику] Штаба и спросил его, как он понимает. Нач. Штаба сказал, что понимает так, что следует переходить речку (в диспозиции сказано было ожидать особого приказания, чтобы идти на Федюхину гору).
   Ген. Реад отдал приказание своим дивизиям переходить Черную речку и взять Федюхину гору. 12-я дивизия пошла первая, а перейдя через Каменный мост и в брод левее Каменного моста речку, опрокинула цепь стрелков, взяла завалы, устроенные неприятелем на полугоре, и заставила сняться батарею, находившуюся тут. Некоторые солдаты успели даже заклепать два орудия, но встреченные потом батальным огнем наши не могли удержаться и начали отступать. Двух полков полковые командиры были убиты и многие из батальонных и ротных командиров убиты или ранены. 7-я дивизия почти одновременно перешла речку с 12-й дивизией, но правее ее, и подверглась той же участи, как и 12-я. 5-я дивизия, посланная Главнокомандующим на подкрепление 12-й и 7-й, пришла, когда уж обе дивизии в полном отступлении, и потому она поддержать их уже не могла.
   Ген. Липранди взял без большого усилия Телеграфическую гору и поставил на ней батарею, которая обстреливала Гасфортову гору, но далее идти не мог, пока Федюхина гора не была нами занята. Одна бригада 17 дивизии была тоже обращена для взятия Федюхиной горы, но подверглась участи первых двух дивизий, атаковавших гору.
   Войска шли с геройским самоотвержением, в особенности 12-я дивизия. Солдаты Одесского полка, несмотря на убийственный огонь, направленный против них, не хотели отступать из занятых ими траншей.
   Артиллерия действовала весьма хорошо, но с невыгодных позиций, почти все батареи действовали снизу вверх, будучи расположены в долине Черной речки. Спуск с Мекензиевой горы так затруднителен, что резерв Артиллерийской только спускался еще с горы, когда все дело было кончено (дело продолжалось не более 3-х часов). Поэтому в известный момент нельзя было усилить артиллерию. А принесло бы нам не малую пользу, ежели возможно было бы артиллерию усилить.
   Отступление совершилось в порядке и неприятель не покушался нас преследовать, кавалерия прикрывала наше отступление, но в дело никакое не вступала.
   Мы заняли прежнюю нашу позицию, не сделав неприятелю никакого почти вреда, а сами понесли не маловажный урон. Три генерала убиты и четыре ранены. До четырехсот штаб- и обер-офицеров убитых и раненых и до девяти тыс. нижних чинов выбыло из строя.
   Грустно обо всем этом писать, но утешительно то, что дух в войсках не упал и в Севастополе по-прежнему стоят крепко против всех покушений врагов. Начиная с 5-го августа неприятель все эти дни сильно бомбардирует наши бастионы, переходя от одного к другому.
   Чем-то бог даст все это кончится? и когда?.."
   5
   О сражении на Черной речке с потрясающей силой писал с одра болезни умирающий князь Паскевич. Это письмо его к Горчакову, продиктованное 16 сентября 1855 г., является документом, мимо которого не может пройти ни историк, ни психолог. Вспоминаются горькие слова из тургеневских "Стихотворений в прозе" - совет укорять других в пороках, которые чувствуешь сам за собой: упреки выйдут искренними и сильными, потому что, делая их, вы можете воспользоваться укорами собственной своей совести.
   Ведь в чем больше всего упрекает старый фельдмаршал князя Горчакова? Что тот не имел достаточно гражданского мужества, чтобы воспротивиться желанию царя дать абсолютно бесполезное сражение, погубившее несколько тысяч человек. В другом месте мы уже отметили, давая общую характеристику Паскевича, что защитники памяти Горчакова справедливо указывали, что сам Паскевич виновен именно в том самом, в чем он укоряет Горчакова: в отсутствии гражданского мужества, что проявилось во всем его поведении перед началом и во время Дунайской кампании, которую Паскевич одобрил против своего убеждения, не решившись противоречить Николаю. Но тут нас интересует, по существу, критика рокового сражения. Самый план Паскевич называет "делом несбыточным" и говорит, что Горчаков пошел "напролом, по-русски, на-авось атаковать позицию, которая, как вы сами (т. е. Горчаков. - Е. Т.) говорите, сильнее севастопольских укреплений". Разбирая отчет о сражении, фельдмаршал "приходит к грустному убеждению, что оно принято без цели, без расчета и без надобности и, что хуже всего, окончательно лишило вас возможности предпринять что-либо впоследствии". Горчаков в свое время писал Паскевичу, что "наступательное движение это было в видах государя императора, и притом было необходимо для удовлетворения общего мнения России...". Тут Паскевич иронически замечает: "точно Бородинское сражение было необходимо прежде отдачи Москвы!" Паскевич выписывает еще из письма к нему Горчакова слова, что князь Михаил Дмитриевич сам "мало рассчитывал" на успех, и затем отвечает по пунктам: "1) Непростительно главнокомандующему писать, что наступательное действие это было в видах государя императора. Главнокомандующий, в известных случаях, должен жертвовать всем для спасения армии, а не обвинять государя, находящегося в 1300 верстах. 2) Государь, пославший в Крым, за исключением гвардии и 1-го корпуса, всю свою армию, был в праве требовать от главнокомандующего, чтобы он что-нибудь да делал, но ни государь, ни Россия не могли предвидеть, что армию поведут, так сказать, на убой. 3) Никогда не поверю, чтобы государь приказал вам идти на верное поражение, зная из ваших донесений, что укрепления на Федюхиных горах сильнее севастопольских. Если бы вы даже получили такое повеление, тогда вам, как хранителю русской чести, оставалось изложить то, что совесть и долг вам указывали. А что вам указывали совесть и честь? Откровенное сознание перед государем в невозможности исполнить его волю и затем просить отозвать вас из армии, как человека, не оправдавшего доверия. Вот как вы должны были поступить, и тогда на душе вашей не лежала бы кровь десяти тысяч жертв, погибших под Черной только потому, что вы не осмелились чистосердечно изложить свое мнение!"
   Переходя к более частным вопросам, Паскевич с негодованием говорит о злостной попытке Горчакова свалить всю вину за проигранное сражение на убитого Реада: "Решившись обвинять Реада, излишне было бы искать и другие причины к оправданию, ибо нет ничего удобнее, как сложить все на мертвых. Так и хочется прибавить к этому: мертвые бо сраму не имут!" Паскевич явно имеет в виду всеподданнейшее донесение Горчакова (где именно вся вина лживо свалена на Реада), когда пишет далее: "Храбрый Реад и достойный начальник его штаба Веймарн, павшие жертвами при исполнении невозможного предприятия, не могли бы вам отвечать из своих могил, и история внесла бы в свои скрижали имена Реада и Веймарна как виновников для России дня 4-го августа". В письме много говорится еще и об обстоятельствах ухода войск на Северную сторону и т. д., но нас тут интересовало лишь то, что касается сражения на Черной речке: "Вы жили день за днем, никогда не имели собственного мнения и соглашались с тем, кто последний давал вам советы. В заключение я не могу умолчать, что задняя мысль, руководившая вами при составлении обзора ваших действий, была уверенность, что никто вам возражать не будет и по истечении некоторого времени все, что вы писали, будет признано фактом историческим. Хитрости сего рода часто удаются в России"{20}.
   Диктуя это уничтожающее письмо, Паскевич знал, что оно не скоро сможет стать общим достоянием, но был убежден (и точными словами выразил свое убеждение), что "рано или поздно они (замечания его по поводу деятельности Горчакова. - Е. Т.) займут место в военной истории России". И в самом деле, принципиальных возражений критика Паскевича, относящаяся к сражению при Черной речке, по существу не встретила.
   И русские, и французские, и английские свидетельства сражения при Черной речке в одном совершенно единодушны: русский солдат от начала боя до конца его вел себя с изумительной стойкостью и героизмом.
   Скупой на слова и нисколько не склонный к лирике Д. А. Столыпин никогда не забывал впечатлений Черной речки: "Дрались войска хорошо и выносили геройски все муки и тяжести войны; выносили они, может быть, более, чем то казалось возможным ожидать от человеческой силы"{21}.
   А после Черной речки наступили дни, когда требовались истинно сверхчеловеческие моральные силы от русских воинов. И эти силы оказались в наличии. Уже на другой день после Черной речки, 5(17) августа, началась ужасающая по интенсивности и непрерывности огня бомбардировка Севастополя, которая уже почти не прекращалась вплоть до последнего штурма.
   Глава XVIII. Штурм 27 августа (8 сентября) 1855 г.
   1
   После сражения на Черной речке стало очевидным для всех, что Севастополь доживает последние дни. "Я решился не отходить на Северную часть, а продолжать защищать Южную с упорством, до того времени, пока уже не увижу невозможность отбить штурм. Конечно, мы будем между тем нести большой урон и, может быть, даже не отобьем штурма", - так писал Горчаков Александру 14(26) августа 1855 г. Для некоторого смягчения он, правда, прибавляет: "Может случиться, что нам удастся отбить неприятеля... и принудить (его. - Е. Т.) ...снять осаду", но явно сам не верит в такую возможность.
   Александр II тоже себя не обманывал. "Да поможет нам бог до конца выдержать тяжкое испытание, свыше нам ниспосланное. Вы поймете, что в душе моей происходит, когда я думаю о геройском гарнизоне Севастополя, о дорогой крови, которая ежеминутно проливается на защиту родного края. Сердце мое обливается этою кровью, тем более что горькая чаша эта досталась мне по наследству..."
   Но, готовясь уже к потере Севастополя, царь не думал, что этим кончится война, предлагал Горчакову готовиться к зимней кампании, торопил подход ополченских дружин из Средней России к Севастополю, просил о высылке кадров расформированных батальонов{1}.
   Тяжелая тревога царила в Зимнем дворце и обеих столицах. "После неудач нашей армии на Черной речке положение со дня на день становится все более и более отчаянным. Бомбардировка усиливается, мы теряем массу людей, Севастополь превратился в ад, день и ночь осыпаемый дождем огненных снарядов. В обществе ходят... слухи о том, что решено эвакуировать Южную сторону города. Мы провели вечер в мрачном и печальном настроении, еле-еле перекидываясь несколькими словами. У каждого из нас на душе одна мысль, одна забота, и ни у кого нет ни желания, ни смелости говорить. Я избегала даже смотреть на императора и императрицу, чтобы не видеть глубочайшей тревоги, отражающейся на их лицах", записала в своем дневнике 19 августа 1855 г. фрейлина Анна Федоровна Тютчева{2}.
   Верки Малахова кургана стали деятельно и систематически возводиться только с конца ноября 1854 г., т. е. значительно позже, чем укрепления на правом русском фланге{3}. Но затем Тотлебен, всегда настаивавший на том, что Малахов курган - ключ к Севастополю, успел создать могучую оборонительную линию, с верками значительного профиля, тянувшимися от Малахова кургана до 6-го бастиона и защищавшими таким образом всю Корабельную сторону. Нужно заметить, что в работах по укреплению Малахова кургана в точном смысле слова Тотлебен был не так свободен, как при других своих постройках, потому что адмирал Истомин, в ведении которого находился курган, не во всем соглашался с гениальным инженером. Так обстояло дело до самой смерти Истомина в марте 1855 г.
   Постройка Селенгинского и Волынского редутов и Камчатского люнета сильно защитила Малахов курган, и подступы к нему обнажились в опасной степени лишь после 26 мая (7 июня), когда все эти три укрепления были потеряны.
   Генерал Пелисье именно потому и решил через каких-нибудь полторы недели после взятия этих передовых укреплений штурмовать Малахов курган и через Корабельную сторону, овладев Малаховым курганом и батареей Жерве, прорваться в Севастополь. Тяжкое поражение, которое русские войска нанесли неприятелю в день штурма 6(18) июня, показало обоим главнокомандующим союзных армий, что "плод еще не созрел", как выразился одни из французских участников штурма. Но теперь и неприятель понял наконец то, чего в первые месяцы осады еще не оценил в достаточной мере: все колоссальное значение господствующего положения Малахова кургана.
   Слухи, доходившие и до Горчакова от лазутчиков и перебежчиков, и до Петербурга непосредственно через Берлин, Брюссель и другие нейтральные столицы, говорили о готовящемся в начале или середине августа общем штурме. Эти слухи не лишены были серьезных оснований: Пелисье непременно желал повторить штурм, не очень откладывая его, так как можно было предвидеть, что император Наполеон III может наконец решиться послать категорическое предписание бросить временно осаду и со всеми силами устремиться на стоявшую у Бельбека и у Черной речки полевую русскую армию. Наполеон был раздражен и тем, что Пелисье, вопреки его явно выраженной воле, штурмовал Севастополь 18 июня, и, конечно, больше всего тем, что штурм провалился. Победителей не судят, но побежденных судят, и Пелисье в Париже судили строго. Ему нужно было торопиться, -и Александр II и Горчаков оттого и решились дать сражение 4(16) августа, чтобы предупредить штурм.
   На другой же день после русской неудачи на Черной речке Пелисье, желая не дать русской армии опомниться, начал жестокую бомбардировку города. И уже эта бомбардировка 5(17) августа была направлена больше всего на Малахов курган и другие укрепления Корабельной стороны. Собственно, с 5(17) августа бомбардировка уже не прекращалась ни на один день вплоть до финальной катастрофы. Она только вдруг замирала на несколько часов, а иногда яростно усиливалась. Русская артиллерия по числу орудий не уступала в эти страшные три недели неприятельской. С русской стороны действовали 1200 орудий, со стороны же неприятеля 300 больших мортир и 800 других орудий{4}. Но у русских не было и одной сотни мортир, запасы разрывных снарядов были меньше неприятельских, запасы пороха совсем малы, а к концу этих трех с лишком недель велено было расходовать снаряды экономно. Трудно было проводить эту экономию, когда у нас бомбардировка выбивала от 2000 до 2500 человек ежедневно. Но что же было делать? Никто не сомневался, что после этой ужасающей по силе, продолжительности и непрерывности канонады города последует общий штурм. Для штурма и приходилось беречь последние боеприпасы.
   В первые дни этой августовской бомбардировки таких огромных ежедневных потерь еще не было, но укрепления уничтожались одно за другим. "Неприятельские батареи, - говорит участник боев, - то залпами из всех орудий, то беглым артиллерийским огнем... поражали людей: щиты из троса были разбиты и пули поражали прислугу сквозь амбразуры. Мы теряли в сутки от 600 до 1500 человек, но продолжали по ночам, под картечным огнем с ближних батарей атакующего, исправлять повреждения; труд напрасный: камни и сухая земля не имели никакой связи, и каждый удар снаряда разрушал снова то, что стоило страшных усилий и жертв. Насыпи уже отказались прикрывать своих защитников, гибнувших тысячами, но с мужеством продолжавших непоколебимо стоять под губительнейшим огнем, ожидая мгновения, когда враг бросится на штурм, чтобы грудью остановить его стремление и штыками выбросить за развалины своих окопов"{5}.
   В ночь с 16(28) на 17(29) августа русская пятипудовая бомба ударила во французский пороховой склад, устроенный на бывшем Камчатском люнете, пробила каменный свод и разорвалась в погребе. В складе было в тот момент 2000 пудов пороха. Все взлетело па воздух. Грохот был так оглушителен, что на русских бастионах спавших людей подбросило вместе с постелью.
   Примерно с 15(27) августа неприятельский огонь стал ослабевать, и числа с 20-го наши ежедневные потери были чуть ли не вдвое меньше, чем в первые дни после битвы на Черной речке. Но вот на рассвете 24 августа (5 сентября) канонада началась с такой страшной силой, что положительно можно было ожидать в тот же день общего штурма. Огонь, наиболее ожесточенный, был направлен на Корабельную сторону и особенно на Малахов курган, но бомбардировка велась буквально из всех орудий, которыми владел неприятель, так что не было участка на оборонительной линии, да не было уже и места в городе, куда не достигали бы снаряды. Верки, орудия, ящики со снарядами на левом русском фланге взлетали на воздух. Русские воины ожесточенно отстреливались. Весь день и всю ночь продолжался ураганный огонь. За эти сутки союзники выпустили около 70 000 ядер и около 16 000 бомб и гранат и перебили больше 2000 человек{7}.
   На правом фланге в ночь с 24-го на 25-е работали, поправляли полуразрушенные верки, делали насыпи, убирали трупы и подбитые орудия. Все это происходило под непрекращающимся, хотя и более слабым, чем днем, огнем неприятеля. Но на левом фланге, особенно у Малахова кургана, исправления почти не производились, потому что разрушения оказались слишком уж велики. В городе с утра 24-го вспыхнул ряд пожаров.
   В эти последние севастопольские дни неприятель громил непрерывно не только всю оборонительную линию и самый город, но и бухту. 24 августа сгорел транспорт "Дунай" от попавшего в него разрывного снаряда, 25-го числа погиб фрегат "Коварна", 26-го у Николаевской пристани взлетел на воздух баркас с драгоценнейшим грузом: 140 пудами пороха, при этом силой взрыва был затоплен и другой баркас, рядом находившийся, и тоже с грузом в 140 пудов пороха{8}.
   С ночи на 24 августа бомбардировка неслыханно усилилась. В среднем каждые сутки погибало до 2500 и более защитников города. Отстреливаться становилось все труднее: не хватало пороху, а местами и снарядов. Город горел в нескольких местах, и пожаров уже не тушили; нельзя было пробраться к горевшим зданиям, и почти уже не было противопожарного оборудования. Ночью, за много километров от Севастополя, слышен был непрерывный грохот, а темное южное небо казалось пронизанным огненными полосами. Взрыв порохового склада на Николаевской набережной 26 августа был только самым страшным по размерам, но далеко не единственным: взлетали на воздух вместе с людьми пороховые запасы на отдельных бастионах.
   Уже с 25 августа Карпов, начальник 4-го отделения, к которому принадлежали 2-й бастион и Малахов курган, известил штаб, что курган находится в тяжелом состоянии, и просил немедленно прислать рабочих для исправления повреждений и артиллеристов к орудиям. 25 августа была среда, и Карпов заявил, что если не принять указанных мер, то в пятницу (т. е. 27 августа) курган будет взят. Уже после отправления донесения, к вечеру 25-го и в ночь с 25-го на 26-е, огонь, направленный неприятелем на Малахов курган, усилился в неслыханной степени, тогда как на других участках стал (как и всегда в продолжение осады) слабее, чем был днем. Уже нельзя было ночью исправлять повреждения, как всегда удавалось до сих пор делать саперам и рабочим. "К утру 26-го курган был в худшем состоянии, чем накануне. Это было первое такое утро во всю осаду"{9}.