Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- Следующая »
- Последняя >>
Итак, русской внешней политике давалось новое определенное направление и задание. Война с западными державами - более чем вероятна, предупредить ее можно, усиливая дипломатическое, а затем и военное наступление. Нужно перейти через Дунай, идти на Балканы, поднять народы, подчиненные Турции; "если возможно", воздержаться от завоеваний. А если "невозможно"?
Николай в своем окружении в это время (в начале 1854 г.) вовсе не скрывал, что не прочь был бы водвориться в Константинополе и заменить для Турции ее падишаха. Когда в Турции было издано воззвание, извещавшее, что все перебежчики из русской армии будут приниматься в Турции с тем же чином, какой у них был в России, то Николай сказал, прочитав литографированный экземпляр этого воззвания: "жаль, что я не знал этого, а то и я перешел бы на службу в Турцию со своим "чином"": он в Турции должен был бы сделаться султаном{49}.
Николай тут шутил, но в своей собственной записке он нисколько не шутил. Установка в Зимнем дворце была взята в январе 1854 г. более решительно, чем когда-либо, на окончательное разрушение Оттоманской державы. Сначала Петербург, потом провинция довольно скоро учуяли, что близятся решительные события и что вопрос о гибели или сохранении Турции вступил в очень критический фазис. Сгорая от любопытства, вспоминая и неудачу под Ольтеницей, и победу на Кавказе, и Синоп, читая лаконичные известия об англо-французском флоте, не зная, как все эти разнохарактерные факты совместить со слухами о желании царя "освободить" балканские народы, славянофил Хомяков писал Антонине Дмитриевне Блудовой, взявшей на себя в это время роль как бы докладчицы при высочайшем дворе по славянофильским делам: "...сколько на свете понаделалось дел! да каких важных! да сколько из этих важных дел выйдет еще важнейших! Заметьте, пожалуйста, что я все-таки еще ничего не понимаю, из чего это делается... Только вижу, что мы турецкий флот или часть его сожгли, и что кн. Бебутов... побил турка наголову: все это меня радует. Неудачи немца Данненберга я совсем и знать не хочу. Все так, все хорошо. Да из чего же так Европа расхлопоталась? из чего она так к нам не благоволит? из чего флоты посылает? Никак в ум не возьму. Или мы уж очень много требуем? Да, кажется, мы ничего не требуем... Вам в Петербурге, вероятно, все это ясно, а нам в глуши совершенно недоступно. Заметьте, что я все недоумения представил в виде вопросов, не потому чтобы я ждал объяснения (время все объяснит гораздо лучше, чем письма, возимые почтою), но это было невольное выражение внутреннего смущения. Ничего не знаешь, не понимаешь, а чего-то крупного ждешь и должен ждать. Ведь не даром же у Босфора такой съезд всех возможных флагов, которые, конечно, никогда не развевались вместе на одних водах. И факт сам по себе, и сцена его - все величественно. В моих глазах это возвышает самый Царьград. Вот неразумное чувство художника, а разумная мысль человека: что-то бог даст? Но все это не может пройти совсем даром. Не на похороны ли Турции такой съезд? Ведь ее, вероятно, похоронят с почетом, как следует хоронить царство Баязетов и Солиманов, царство, от которого дрожала вся Европа. Не издыхать же старому богатырю за изгородью; ему следует умереть с честного боя! Жить ему, кажется, нельзя. Сильный враг, неисцельные раны внутри, и лукавые друзья, которые опаснее врагов, тут, кажется, мало надежд на жизнь. Я уверен, что все кончится в пользу нашей задунайской братии и в урок многим. Узнают между прочим, что славянофильство не было ни революционерством, ни безумием, а верным предчувствием и ясным пониманием наших отечественных потребностей и наших естественных союзов. Полагаю, что и теперь уж начинают это смекать, хоть, разумеется, и не признаются.
Но в сторону эти политические дела, которые очень удобно без меня обойдутся..."{50}
Но эта новая установка в русской политике ставила перед царем новый вопрос: до крайности обострялись сразу же отношения с Австрией. "Освобождение" турецких славян очень легко могло повести к "освобождению" и славян австрийских. Путь на Балканы, путь на Адрианополь и Константинополь, по которому в 1829 г. Дибич уже провел русскую армию, теперь мог тревожить Австрию несравненно больше, чем даже в 1829 г., хотя и тогда Меттерних и фон Радецкий были в большой тревоге. Николай решил объясниться начистоту с австрийским императором.
Глава VIII. Миссия графа Алексея Орлова к Францу-Иосифу и позиция Австрии перед переходом русских войск через Дунай
1
В январе 1854 г. для Николая уже почти и сомнений не оставалось, что дело идет в лучшем случае к дипломатическому разрыву с Англией и Францией, а в худшем случае к войне. Черное море после 4 января, когда союзный флот вошел туда, потеряно для России, и здесь можно и должно думать лишь о спасении русских эскадр и обороне черноморских портов. Но и враги здесь тоже не будут в состоянии нанести России решающий удар. Значит, остается единственный театр военных действий, где можно продолжать и усиливать русское наступление, это Дунай и - если дела пойдут счастливо, - то Балканы.
Царь уже знал то, чего не усмотрел летом и ранней осенью: фельдмаршал неспокойным оком взирает на этот дунайский поход; фельдмаршал скорее парализует, чем поощряет Горчакова в его наступательных порывах, да и эти "порывы" робеющего перед Паскевичем князя Михаила Дмитриевича только разве иронически могут быть обозначены этим словом: так растеряны и нерешительны все его движения. Царь не только знал, почему Паскевич так смотрит на дунайскую войну, но он и сам давно раздражался и беспокоился тем же явлением, которое для него было довольно неожиданным, хотя для Паскевича оно нисколько неожиданным не было.
Пруссия внушала и Паскевичу и царю меньше беспокойства, чем Австрия.
"Верьте в вашего верного Фрица! С момента, когда вы преодолеете ужасные проекты революционной партии, толкающей к войне английский кабинет, как только вы сделаете войну невозможной, - а вы сделаете ее невозможной, приняв предложения, сделанные вам австрийским императором, все войдет в естественную колею, чудовищный и неестественный союз Франции и Англии развалится. В этом спасение Европы (подчеркнуто в подлинном тексте Фридрихом-Вильгельмом IV. - Е. Т.). Дайте, дорогой друг, мне еще минуту внимания. То, чего вы желаете, чтобы я для вас сделал, я в действительности делаю, мой нейтралитет ни неверный, ни колеблющийся, но суверенный, и останется таким (ma neutralit n'ost et ne sera ni incertaine ni vascillante (sic! - Е. T.) mais souveraine)"{1}. Так изъяснялся прусский король. Но Франц-Иосиф подобные письма царю уже давно перестал писать.
Почему Австрия ведет себя так двусмысленно? Не затевает ли она "измены", т. е. присоединения к Англии и Франции в случае войны России с этими державами? Не обрушится ли она внезапно со всей мощью своей еще нетронутой и хорошо вооруженной армии на правый фланг русских войск во время их возможного будущего движения от Дуная к Балканам? Николай знал, что Паскевич склонен на все эти вопросы давать утвердительные ответы. Но царь еще не желал с ним в этом соглашаться.
Между тем тянуть дело дальше становилось все менее и менее выгодно. На появление союзного флота в Черном море нужно было ответить равносильным ударом по Турции: Николай решил перевести войска на правый берег Дуная и угрожать одновременно Варне и Силистрии. А для того чтобы удостовериться в степени реальной опасности, грозящей со стороны Австрии, царь решил послать доверенное лицо для переговоров с Францем-Иосифом. В Зимний дворец велено было явиться графу Алексею Орлову.
Николай приказал ему ехать в Вену с собственноручным письмом царя к Францу-Иосифу. В личной беседе Орлов должен был выведать, как отнесется Австрия к намеченному уже переходу русской армии, стоящей в княжествах, через Дунай, и повлиять на австрийского императора в желательном для русской политики смысле.
Граф Алексей Федорович Орлов считался издавна одним из трех царских фаворитов. Он, конечно, никогда решительно не пользовался и в малой доле тем огромным престижем при дворе и влиянием на царя, каким всегда пользовался Паскевич, но с Меншиковым в этом отношении он мог потягаться. Алексей Федорович нисколько не был похож ни на Паскевича, ни на Меншикова. Паскевич должен был во имя и в интересах своей личной карьеры во многом и многом покоряться и действовать против велений своей совести, но многое его раздражало и пугало в той действительности, с которой он никогда не решался вступать в борьбу. Орлов решительно никогда всех этих неудобств и неприятностей в своей внутренней жизни не испытывал, и карьерный путь свой проходил очень бодро и весело, причем ни о каких укорах его совести (и даже о самом ее наличии у него) слышно не было. Он принадлежал к поколению Паскевича (был на пять лет моложе), и главным поворотным пунктом его карьеры было 14 декабря 1825 г., когда его поведение в качестве командира конного полка лейб-гвардии настолько понравилось царю, что он простил ему даже родство с братом Михаилом Федоровичем, декабристом и одним из членов "Союза благоденствия". В соответствующем месте нам пришлось уже упомянуть о его блестящем дипломатическом успехе в 1833 г.: при заключении русско-турецкого договора в Ункиар-Искелесси. Когда освободилась после Бенкендорфа вакансия, Орлов с удовольствием стал в 1844 г. шефом жандармов. Но удовольствие это относилось больше всего к высокому служебному его положению по новой должности и большому окладу, а не к деловой, так сказать, служебной рутине. Живой, очень неглупый человек, Орлов был всегда большим лентяем, и ум его прежде всего был направлен на приискание нужных ему людей, которые хорошо исполняли бы его общие указания и не очень приставали бы к нему с бумагами и докладами. И он часто очень удачно таких людей находил. Так, при первых же своих дипломатических поручениях он уже выискал и отличил барона Бруннова, разглядев в этом захудалом курляндском дворянине не простую канцелярскую полезность, служебную ломовую лошадь, на которую можно взваливать полумеханическую работу, а способного человека, который может вести и ответственные дела, хотя звезд с неба и не хватает. Но Орлов знал, что после смерти Сперанского звезд в русском правительстве и бюрократии никто вообще уже не хватает. И именно Орлов больше всего обратил внимание Николая на барона Бруннова, когда, отправляясь в 1829 г. в Константинополь, упросил царя о назначении Бруннова управляющим дипломатической канцелярией в Константинополе. Когда Орлов стал в 1844 г. шефом жандармов и начальником III отделения, ему не пришлось даже и выискивать нужного человека. Леонтий Васильевич Дубельт был ему оставлен по наследству от Бенкендорфа. Шпионской ежедневной работой занимался Дубельт, а граф Алексей Федорович по-прежнему делами себя не изнурял, срывал цветы удовольствий, блистал при дворе и в свете. Случались порой и неприятности. "В Петербурге открыт заговор, и я узнаю об этом не от тебя?" - так грозно встретил в один злополучный апрельский день 1849 г. Николай входившего в царский кабинет Алексея Федоровича. Речь шла о петрашевцах, выслеженных агентами и провокаторами министра внутренних дел Перовского во главе с И. П. Липранди. Это был ловкий подвох, устроенный Перовским шефу жандармов Орлову и его III отделению. Именно поэтому Орлов не только не раздувал дела Петрашевского, но, напротив, и он и Дубельт не прочь были по чисто личным своим соображениям препятствовать его дальнейшему развитию.
Орлов внимательно следил с 1852 г. за всеми перипетиями восточного вопроса и на посылку Меншикова и затем на деятельность Меншикова в Константинополе, конечно, смотрел как на грубейшую дипломатическую ошибку. Это ему не мешало сначала льстить Меншикову и похваливать его, а потом, когда Меншиков ушел в отставку, порицать и сурово осуждать его.
Меншикова он не любил и не видел никаких причин уважать его, считал, как и Паскевич, что одно дело сочинять забавные эпиграммы и колкие анекдоты и смешить царя каламбурами, а совсем другое - вести дипломатическую борьбу разом с двумя великими державами и одной второстепенной. За Орловым была и большая дипломатическая опытность (и именно в восточных делах), и обходительность, ловкость, где нужно, любезность, было также быстро схватываемое понимание всей обстановки, в которой приходится действовать. "Ему шестьдесят девять лет, а он такой легкий и вертлявый, как будто и двадцати нет!" - говорили о нем впоследствии в Тюильрийском дворце, когда он возглавлял русскую делегацию на Парижском конгрессе. Эта вертлявость была свойственна не только физической, но и моральной природе графа Алексея Федоровича. Он был в некоторых отношениях прирожденным дипломатом по уменью внезапно переставлять свои батареи и ни минуты не терять из виду непрерывно меняющихся и вовсе не зависящих от его воли условий. В этом смысле ни Бруннов, ни Киселев, ни Петр Мейендорф, ни, конечно, Будберг не могли идти ни в какое с ним сравнение. Нечего и говорить о надменном, капризном, раздражительном Меншикове или канцлере Нессельроде, наивно отказывавшемся (подобно своему повелителю) признать, что на белом свете кое-что все-таки переменилось из того, что было так гармонично устроено на Венском конгрессе в 1814 и 1815 гг.
Орлов с насмешкой и раздражением относится к вере Нессельроде в то, что в завязавшейся из-за Турции опасной борьбе можно как-то рассчитывать на бренные останки Священного союза, на солидарность трех истинно монархических держав и трех династий: Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов. И не потому он считал это нелепым, что ему были антипатичны идеи Священного союза и его политика. Орлов, шеф жандармов, ровно ничего против этих реакционных идей не имел. Но он просто считал, что ни Австрия, ни Пруссия, сколько бы им теперь ни напоминать о принципах Священного союза, ни за чтo не помогут Николаю в его планах насчет Турции, - и еще хорошо, если не выступят против царя вместе с Англией и Францией. [388/]
А между тем, в сущности, все надежды Николая на успех миссии Орлова в Вене именно и основывались на том, что, может быть, Священный союз еще не совсем испарился из памяти австрийских государственных людей. В этом-то прежде всего и была трудность положения графа Орлова. Он с самого начала не верил, что в Вене он договорится до положительных результатов с Францем-Иосифом и Буолем. Но отказывать Николаю не полагалось. Орлов отправился.
В Петербурге люди, близко к делу стоявшие, так и поняли поездку Орлова в Вену. "В настоящее время наше положение весьма критическое. Здесь держат в большом секрете то, что у нас нет ни одного союзника; даже австрийцы не только не будут нам помогать, но и не останутся в нейтральном положении. Государь сими последними известиями крайне огорчен и хочет испытать последнее средство - уговорить и убедить австрийского императора..."{2}
Так писали Меншикову в Севастополь, еще когда пошли при дворе первые слухи о предполагаемом путешествии графа Орлова.
2
Вена ждала графа Орлова с большим волнением. При дворе Франца-Иосифа уже с начала 1853 г., а особенно с лета шла борьба между двумя группами.
"Русская партия" при венском дворе была еще в начале 1854 г. довольно сильна. Во главе ее стояли генералы аристократического происхождения Виндишгрец, Клам-Галлас, граф Вимпфен, и к ней примыкало немало непримиримейших реакционеров, как кровных аристократов, вроде князя и княгини Лихтенштейн, так и из выслужившейся высшей бюрократии. Умонастроение этой группы (от нее лишь в самые последние месяцы своей жизни в 1852 г. стал несколько отделяться канцлер граф Шварценберг) было весьма понятно, и ее представители нисколько не делали тайны из мотивов, которыми руководствовались. Николай спас в 1849 г. монархию Габсбургов не только от венгерского восстания, но и от "проклятых демократов" (так именовались в Вене тогда все сочувствовавшие буржуазному конституционному движению), царь остался непоколебимым прочным оплотом всех привилегий феодальной знати, еще частично уцелевших в Средней Европе. Следует ли из-за каких-то турецких Дунайских княжеств ссориться с могущественным монархом, с испытанным другом, который у себя так твердо держит бразды правления и дает своему дворянству настоящую, сурово ограждаемую от всяких покушений, власть над крестьянами? Тому же Шварценбергу, умершему в 1852 г., приписывается знаменитая фраза, что Австрия удивит мир своей неблагодарностью, если пойдет против России. Более чем вероятно, что мемуаристы, утверждающие, будто он никогда этого не говорил, и правы{3}. Но что эти слова соответствуют позднейшим настроениям очень влиятельной части австрийской знати, в этом нет никакого сомнения. Эти люди просто отказывались также понять, как можно отойти от могущественной русской опоры, как можно забыть, что царь одним своим грозным словом заставил Пруссию отказаться от попытки сделаться центром сплочения Северной и Средней Германии и одновременно от всяких поползновений отбить у Австрии первенствующую роль в Германском союзе. Кто вредит Николаю, тот подрывает дело монархии и дворянства на всей земле и прежде всего тот подкапывается под монархию Габсбургов. Таков был пароль и лозунг руководящих верхов австрийской аристократии в 1853, 1854, 1855 гг. Почему они не восторжествовали? Правда, им удалось помешать военному выступлению австрийской монархии против русских войск на поле брани, но не удалось все же предотвратить решительное дипломатическое противодействие Австрии всем восточным планам Николая. Чем же это объясняется? Определенным (и очень давнишним) страхом установления вассальных отношений Австрии к великой русской империи. Упрочение русских позиций сначала на Дунае, потом на Балканах, окружение австрийского острова со всех сторон русско-славянским морем - вот что было кошмаром, уже при Меттернихе, и не только в конце, но и в самом начале карьеры Меттерниха, сейчас же после падения наполеоновской империи. Ведь одной из побудительных причин, заставивших Меттерниха долгий летний день в Дрездене в 1813 г. выбиваться из сил, убеждая, почти умоляя Наполеона согласиться на мир, было именно опасение, что Россия слишком усилится и, в случае окончательной победы над Наполеоном, останется в Европе без противовеса. Наполеона петербургского в таком случае Австрия могла опасаться не меньше, а больше, чем Наполеона парижского.
В начале июня 1816 г., т. е. всего через каких-нибудь восемь месяцев после подписания Александром I, Францем I Австрийским и Фридрихом-Вильгельмом III Прусским торжественного акта о Священном союзе, в котором три истинно христиански и истинно братски настроенных монарха поклялись помогать всемерно друг другу, - австрийский посол в Лондоне граф Эстергази вел очень знаменательный разговор с лордом Кэстльри, тогдашним статс-секретарем иностранных дел в кабинете лорда Ливерпуля. Эстергази сказал лорду Кэстльри, что, в случае вторжения русских войск в Молдавию и Валахию, австрийское войско должно, соединившись с турецким, вытеснить русских из этих провинций, а в то же самое время английский, французский и турецкий флоты должны войти в Черное море и загнать русский флот в Севастополь. Это было не пророчество, а результат постоянных размышлений и тайных забот венской дипломатической канцелярии. Если все это говорилось австрийскими дипломатами школы Меттерниха еще в 1816 г., то могли ли подобные мысли, опасения, предположения, планы исчезнуть в последующие десятилетия, когда Николай делал упорные попытки то военным нападением, то средствами дипломатическими установить свой протекторат над Турцией и прежде всего утвердиться в турецких Дунайских княжествах? Меттерних делал все, что мог, чтобы помешать русскому продвижению в 1828-1829 гг., во время первой войны Николая, с Турцией. Но мог он очень мало. Затем бороться с Николаем Меттерниху стало еще труднее. Два основных врага меттерниховской Австрии - с одной стороны, назревавшая буржуазная и национально-освободительная революция в габсбургских владениях, а с другой стороны, могущественный северный сосед - не могли никак быть сокрушены одновременно.
Нужно было выбирать, и выбор не оставлял места для колебаний. Приходилось терпеть русскую угрозу, потому что угроза революционная была более страшной, и, главное, избавиться от революционной угрозы можно было только не ссорясь с Николаем, а призывая его на помощь.
Однако теперь, в 1853-1854-1855 годах, революция была, казалось, подавлена, абсолютизм в Австрии восстановлен не только фактически, но с конца 1851 г. даже и формально. А другая опасность, русская, напротив, именно в эти годы каралась возросшей в неимоверной степени. Когда в конце марта 1854 г. английское правительство опубликовало изложение разговоров, происходивших между Николаем и сэром Гамильтоном Сеймуром в январе-феврале 1853 г., то Франц-Иосиф и граф Буоль, его министр иностранных дел, были поражены и оскорблены, узнав, до какой степени Николай ставит Австрию ни во что и как откровенно показывает это английскому дипломату, говоря с ним о разделе Турецкой империи. Старик Меттерних проживал в отставке в Dene и в 1854 г. решительно высказывал всем, кто еще прислушивался к его мнениям, что Австрия должна занять позицию против Николая, пока ей не удастся добиться ухода русских войск из Молдавии и Валахии. Воевать - так воевать, если придется, а лучше всего, если бы удалось удалить русских оттуда дипломатическими маневрами. Выпроводить вон маневрами - hinausman - было одним из любимых выражений отставного канцлера.
Меттерних, который в это время играл роль некоего непогрешимого политического оракула, боялся за Турцию и считал, что мир более нужен Турции, чем России. Сообщая это свое суждение графу Буолю, Меттерних накануне приезда в Вену Орлова полагал, что самый выбор Орлова позволяет предполагать в императоре Николае намерения "скорее мирные, чем воинственные"{4}. Граф Алексей Федорович имел в Европе репутацию тонкого и очень обходительного дипломата. Меттерних опасался не только за целость Турции... Он утверждал, что сохранение мира безусловно нужно и Австрии, и об этом тоже пишет Буолю. Вообще же старый дипломат преподает своему ученику в этих любопытнейших то французских, то немецких письмах благой совет: Австрия должна активно выступить не в начале, а в конце этой внезапно надвинувшейся войны{5}.
3
С волнением и нетерпением ждали Орлова не только при австрийском дворе, но и в русском посольстве в Вене.
Поздравляя и себя и Нессельроде с победами русского оружия (даже вставляя в свои французские донесения русскую фразу: "на нашей улице праздник"){6}, Мейендорф продолжает бояться войны, и ни Синоп, ни Ахалцых его не делают более уверенным. Он предвидит, что после Синопа Англия и Франция введут свои эскадры в Черное море, - и все-таки очень советует принять это спокойно и стараться избегать столкновений с ними на море. Он продолжает хвататься за исчезающую надежду избежать войны. Мейендорф знает, что Николай не хочет видеть опасности, и, прикидываясь, будто речь идет вовсе не о политике царя, нападает на славянофилов: "Я хорошо знаю, что в России, в обществе, которое говорит, не зная положения вещей, требуют войны до конца (une guerre fond). Говорят о взятии Константинополя, как если бы это был Карс. Хотят заставить турок, чтобы они просили мира, стоя на коленях". Но, "к счастью", уверяет Мейендорф из Вены графа Нессельроде, царь может не считаться с этими мнениями: так он поставлен. А кроме того, Мейендорф очень надеется, что Паскевич и другие, видящие опасность, удержат Россию от войны: "У нас есть авторитеты, как фельдмаршал, как графы Орлов, Киселев и другие, которые столь же патриотичны и более компетентны, чем самые пылкие; их мнение возобладает и критика должна будет умолкнуть"{7}.
Николай в своем окружении в это время (в начале 1854 г.) вовсе не скрывал, что не прочь был бы водвориться в Константинополе и заменить для Турции ее падишаха. Когда в Турции было издано воззвание, извещавшее, что все перебежчики из русской армии будут приниматься в Турции с тем же чином, какой у них был в России, то Николай сказал, прочитав литографированный экземпляр этого воззвания: "жаль, что я не знал этого, а то и я перешел бы на службу в Турцию со своим "чином"": он в Турции должен был бы сделаться султаном{49}.
Николай тут шутил, но в своей собственной записке он нисколько не шутил. Установка в Зимнем дворце была взята в январе 1854 г. более решительно, чем когда-либо, на окончательное разрушение Оттоманской державы. Сначала Петербург, потом провинция довольно скоро учуяли, что близятся решительные события и что вопрос о гибели или сохранении Турции вступил в очень критический фазис. Сгорая от любопытства, вспоминая и неудачу под Ольтеницей, и победу на Кавказе, и Синоп, читая лаконичные известия об англо-французском флоте, не зная, как все эти разнохарактерные факты совместить со слухами о желании царя "освободить" балканские народы, славянофил Хомяков писал Антонине Дмитриевне Блудовой, взявшей на себя в это время роль как бы докладчицы при высочайшем дворе по славянофильским делам: "...сколько на свете понаделалось дел! да каких важных! да сколько из этих важных дел выйдет еще важнейших! Заметьте, пожалуйста, что я все-таки еще ничего не понимаю, из чего это делается... Только вижу, что мы турецкий флот или часть его сожгли, и что кн. Бебутов... побил турка наголову: все это меня радует. Неудачи немца Данненберга я совсем и знать не хочу. Все так, все хорошо. Да из чего же так Европа расхлопоталась? из чего она так к нам не благоволит? из чего флоты посылает? Никак в ум не возьму. Или мы уж очень много требуем? Да, кажется, мы ничего не требуем... Вам в Петербурге, вероятно, все это ясно, а нам в глуши совершенно недоступно. Заметьте, что я все недоумения представил в виде вопросов, не потому чтобы я ждал объяснения (время все объяснит гораздо лучше, чем письма, возимые почтою), но это было невольное выражение внутреннего смущения. Ничего не знаешь, не понимаешь, а чего-то крупного ждешь и должен ждать. Ведь не даром же у Босфора такой съезд всех возможных флагов, которые, конечно, никогда не развевались вместе на одних водах. И факт сам по себе, и сцена его - все величественно. В моих глазах это возвышает самый Царьград. Вот неразумное чувство художника, а разумная мысль человека: что-то бог даст? Но все это не может пройти совсем даром. Не на похороны ли Турции такой съезд? Ведь ее, вероятно, похоронят с почетом, как следует хоронить царство Баязетов и Солиманов, царство, от которого дрожала вся Европа. Не издыхать же старому богатырю за изгородью; ему следует умереть с честного боя! Жить ему, кажется, нельзя. Сильный враг, неисцельные раны внутри, и лукавые друзья, которые опаснее врагов, тут, кажется, мало надежд на жизнь. Я уверен, что все кончится в пользу нашей задунайской братии и в урок многим. Узнают между прочим, что славянофильство не было ни революционерством, ни безумием, а верным предчувствием и ясным пониманием наших отечественных потребностей и наших естественных союзов. Полагаю, что и теперь уж начинают это смекать, хоть, разумеется, и не признаются.
Но в сторону эти политические дела, которые очень удобно без меня обойдутся..."{50}
Но эта новая установка в русской политике ставила перед царем новый вопрос: до крайности обострялись сразу же отношения с Австрией. "Освобождение" турецких славян очень легко могло повести к "освобождению" и славян австрийских. Путь на Балканы, путь на Адрианополь и Константинополь, по которому в 1829 г. Дибич уже провел русскую армию, теперь мог тревожить Австрию несравненно больше, чем даже в 1829 г., хотя и тогда Меттерних и фон Радецкий были в большой тревоге. Николай решил объясниться начистоту с австрийским императором.
Глава VIII. Миссия графа Алексея Орлова к Францу-Иосифу и позиция Австрии перед переходом русских войск через Дунай
1
В январе 1854 г. для Николая уже почти и сомнений не оставалось, что дело идет в лучшем случае к дипломатическому разрыву с Англией и Францией, а в худшем случае к войне. Черное море после 4 января, когда союзный флот вошел туда, потеряно для России, и здесь можно и должно думать лишь о спасении русских эскадр и обороне черноморских портов. Но и враги здесь тоже не будут в состоянии нанести России решающий удар. Значит, остается единственный театр военных действий, где можно продолжать и усиливать русское наступление, это Дунай и - если дела пойдут счастливо, - то Балканы.
Царь уже знал то, чего не усмотрел летом и ранней осенью: фельдмаршал неспокойным оком взирает на этот дунайский поход; фельдмаршал скорее парализует, чем поощряет Горчакова в его наступательных порывах, да и эти "порывы" робеющего перед Паскевичем князя Михаила Дмитриевича только разве иронически могут быть обозначены этим словом: так растеряны и нерешительны все его движения. Царь не только знал, почему Паскевич так смотрит на дунайскую войну, но он и сам давно раздражался и беспокоился тем же явлением, которое для него было довольно неожиданным, хотя для Паскевича оно нисколько неожиданным не было.
Пруссия внушала и Паскевичу и царю меньше беспокойства, чем Австрия.
"Верьте в вашего верного Фрица! С момента, когда вы преодолеете ужасные проекты революционной партии, толкающей к войне английский кабинет, как только вы сделаете войну невозможной, - а вы сделаете ее невозможной, приняв предложения, сделанные вам австрийским императором, все войдет в естественную колею, чудовищный и неестественный союз Франции и Англии развалится. В этом спасение Европы (подчеркнуто в подлинном тексте Фридрихом-Вильгельмом IV. - Е. Т.). Дайте, дорогой друг, мне еще минуту внимания. То, чего вы желаете, чтобы я для вас сделал, я в действительности делаю, мой нейтралитет ни неверный, ни колеблющийся, но суверенный, и останется таким (ma neutralit n'ost et ne sera ni incertaine ni vascillante (sic! - Е. T.) mais souveraine)"{1}. Так изъяснялся прусский король. Но Франц-Иосиф подобные письма царю уже давно перестал писать.
Почему Австрия ведет себя так двусмысленно? Не затевает ли она "измены", т. е. присоединения к Англии и Франции в случае войны России с этими державами? Не обрушится ли она внезапно со всей мощью своей еще нетронутой и хорошо вооруженной армии на правый фланг русских войск во время их возможного будущего движения от Дуная к Балканам? Николай знал, что Паскевич склонен на все эти вопросы давать утвердительные ответы. Но царь еще не желал с ним в этом соглашаться.
Между тем тянуть дело дальше становилось все менее и менее выгодно. На появление союзного флота в Черном море нужно было ответить равносильным ударом по Турции: Николай решил перевести войска на правый берег Дуная и угрожать одновременно Варне и Силистрии. А для того чтобы удостовериться в степени реальной опасности, грозящей со стороны Австрии, царь решил послать доверенное лицо для переговоров с Францем-Иосифом. В Зимний дворец велено было явиться графу Алексею Орлову.
Николай приказал ему ехать в Вену с собственноручным письмом царя к Францу-Иосифу. В личной беседе Орлов должен был выведать, как отнесется Австрия к намеченному уже переходу русской армии, стоящей в княжествах, через Дунай, и повлиять на австрийского императора в желательном для русской политики смысле.
Граф Алексей Федорович Орлов считался издавна одним из трех царских фаворитов. Он, конечно, никогда решительно не пользовался и в малой доле тем огромным престижем при дворе и влиянием на царя, каким всегда пользовался Паскевич, но с Меншиковым в этом отношении он мог потягаться. Алексей Федорович нисколько не был похож ни на Паскевича, ни на Меншикова. Паскевич должен был во имя и в интересах своей личной карьеры во многом и многом покоряться и действовать против велений своей совести, но многое его раздражало и пугало в той действительности, с которой он никогда не решался вступать в борьбу. Орлов решительно никогда всех этих неудобств и неприятностей в своей внутренней жизни не испытывал, и карьерный путь свой проходил очень бодро и весело, причем ни о каких укорах его совести (и даже о самом ее наличии у него) слышно не было. Он принадлежал к поколению Паскевича (был на пять лет моложе), и главным поворотным пунктом его карьеры было 14 декабря 1825 г., когда его поведение в качестве командира конного полка лейб-гвардии настолько понравилось царю, что он простил ему даже родство с братом Михаилом Федоровичем, декабристом и одним из членов "Союза благоденствия". В соответствующем месте нам пришлось уже упомянуть о его блестящем дипломатическом успехе в 1833 г.: при заключении русско-турецкого договора в Ункиар-Искелесси. Когда освободилась после Бенкендорфа вакансия, Орлов с удовольствием стал в 1844 г. шефом жандармов. Но удовольствие это относилось больше всего к высокому служебному его положению по новой должности и большому окладу, а не к деловой, так сказать, служебной рутине. Живой, очень неглупый человек, Орлов был всегда большим лентяем, и ум его прежде всего был направлен на приискание нужных ему людей, которые хорошо исполняли бы его общие указания и не очень приставали бы к нему с бумагами и докладами. И он часто очень удачно таких людей находил. Так, при первых же своих дипломатических поручениях он уже выискал и отличил барона Бруннова, разглядев в этом захудалом курляндском дворянине не простую канцелярскую полезность, служебную ломовую лошадь, на которую можно взваливать полумеханическую работу, а способного человека, который может вести и ответственные дела, хотя звезд с неба и не хватает. Но Орлов знал, что после смерти Сперанского звезд в русском правительстве и бюрократии никто вообще уже не хватает. И именно Орлов больше всего обратил внимание Николая на барона Бруннова, когда, отправляясь в 1829 г. в Константинополь, упросил царя о назначении Бруннова управляющим дипломатической канцелярией в Константинополе. Когда Орлов стал в 1844 г. шефом жандармов и начальником III отделения, ему не пришлось даже и выискивать нужного человека. Леонтий Васильевич Дубельт был ему оставлен по наследству от Бенкендорфа. Шпионской ежедневной работой занимался Дубельт, а граф Алексей Федорович по-прежнему делами себя не изнурял, срывал цветы удовольствий, блистал при дворе и в свете. Случались порой и неприятности. "В Петербурге открыт заговор, и я узнаю об этом не от тебя?" - так грозно встретил в один злополучный апрельский день 1849 г. Николай входившего в царский кабинет Алексея Федоровича. Речь шла о петрашевцах, выслеженных агентами и провокаторами министра внутренних дел Перовского во главе с И. П. Липранди. Это был ловкий подвох, устроенный Перовским шефу жандармов Орлову и его III отделению. Именно поэтому Орлов не только не раздувал дела Петрашевского, но, напротив, и он и Дубельт не прочь были по чисто личным своим соображениям препятствовать его дальнейшему развитию.
Орлов внимательно следил с 1852 г. за всеми перипетиями восточного вопроса и на посылку Меншикова и затем на деятельность Меншикова в Константинополе, конечно, смотрел как на грубейшую дипломатическую ошибку. Это ему не мешало сначала льстить Меншикову и похваливать его, а потом, когда Меншиков ушел в отставку, порицать и сурово осуждать его.
Меншикова он не любил и не видел никаких причин уважать его, считал, как и Паскевич, что одно дело сочинять забавные эпиграммы и колкие анекдоты и смешить царя каламбурами, а совсем другое - вести дипломатическую борьбу разом с двумя великими державами и одной второстепенной. За Орловым была и большая дипломатическая опытность (и именно в восточных делах), и обходительность, ловкость, где нужно, любезность, было также быстро схватываемое понимание всей обстановки, в которой приходится действовать. "Ему шестьдесят девять лет, а он такой легкий и вертлявый, как будто и двадцати нет!" - говорили о нем впоследствии в Тюильрийском дворце, когда он возглавлял русскую делегацию на Парижском конгрессе. Эта вертлявость была свойственна не только физической, но и моральной природе графа Алексея Федоровича. Он был в некоторых отношениях прирожденным дипломатом по уменью внезапно переставлять свои батареи и ни минуты не терять из виду непрерывно меняющихся и вовсе не зависящих от его воли условий. В этом смысле ни Бруннов, ни Киселев, ни Петр Мейендорф, ни, конечно, Будберг не могли идти ни в какое с ним сравнение. Нечего и говорить о надменном, капризном, раздражительном Меншикове или канцлере Нессельроде, наивно отказывавшемся (подобно своему повелителю) признать, что на белом свете кое-что все-таки переменилось из того, что было так гармонично устроено на Венском конгрессе в 1814 и 1815 гг.
Орлов с насмешкой и раздражением относится к вере Нессельроде в то, что в завязавшейся из-за Турции опасной борьбе можно как-то рассчитывать на бренные останки Священного союза, на солидарность трех истинно монархических держав и трех династий: Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов. И не потому он считал это нелепым, что ему были антипатичны идеи Священного союза и его политика. Орлов, шеф жандармов, ровно ничего против этих реакционных идей не имел. Но он просто считал, что ни Австрия, ни Пруссия, сколько бы им теперь ни напоминать о принципах Священного союза, ни за чтo не помогут Николаю в его планах насчет Турции, - и еще хорошо, если не выступят против царя вместе с Англией и Францией. [388/]
А между тем, в сущности, все надежды Николая на успех миссии Орлова в Вене именно и основывались на том, что, может быть, Священный союз еще не совсем испарился из памяти австрийских государственных людей. В этом-то прежде всего и была трудность положения графа Орлова. Он с самого начала не верил, что в Вене он договорится до положительных результатов с Францем-Иосифом и Буолем. Но отказывать Николаю не полагалось. Орлов отправился.
В Петербурге люди, близко к делу стоявшие, так и поняли поездку Орлова в Вену. "В настоящее время наше положение весьма критическое. Здесь держат в большом секрете то, что у нас нет ни одного союзника; даже австрийцы не только не будут нам помогать, но и не останутся в нейтральном положении. Государь сими последними известиями крайне огорчен и хочет испытать последнее средство - уговорить и убедить австрийского императора..."{2}
Так писали Меншикову в Севастополь, еще когда пошли при дворе первые слухи о предполагаемом путешествии графа Орлова.
2
Вена ждала графа Орлова с большим волнением. При дворе Франца-Иосифа уже с начала 1853 г., а особенно с лета шла борьба между двумя группами.
"Русская партия" при венском дворе была еще в начале 1854 г. довольно сильна. Во главе ее стояли генералы аристократического происхождения Виндишгрец, Клам-Галлас, граф Вимпфен, и к ней примыкало немало непримиримейших реакционеров, как кровных аристократов, вроде князя и княгини Лихтенштейн, так и из выслужившейся высшей бюрократии. Умонастроение этой группы (от нее лишь в самые последние месяцы своей жизни в 1852 г. стал несколько отделяться канцлер граф Шварценберг) было весьма понятно, и ее представители нисколько не делали тайны из мотивов, которыми руководствовались. Николай спас в 1849 г. монархию Габсбургов не только от венгерского восстания, но и от "проклятых демократов" (так именовались в Вене тогда все сочувствовавшие буржуазному конституционному движению), царь остался непоколебимым прочным оплотом всех привилегий феодальной знати, еще частично уцелевших в Средней Европе. Следует ли из-за каких-то турецких Дунайских княжеств ссориться с могущественным монархом, с испытанным другом, который у себя так твердо держит бразды правления и дает своему дворянству настоящую, сурово ограждаемую от всяких покушений, власть над крестьянами? Тому же Шварценбергу, умершему в 1852 г., приписывается знаменитая фраза, что Австрия удивит мир своей неблагодарностью, если пойдет против России. Более чем вероятно, что мемуаристы, утверждающие, будто он никогда этого не говорил, и правы{3}. Но что эти слова соответствуют позднейшим настроениям очень влиятельной части австрийской знати, в этом нет никакого сомнения. Эти люди просто отказывались также понять, как можно отойти от могущественной русской опоры, как можно забыть, что царь одним своим грозным словом заставил Пруссию отказаться от попытки сделаться центром сплочения Северной и Средней Германии и одновременно от всяких поползновений отбить у Австрии первенствующую роль в Германском союзе. Кто вредит Николаю, тот подрывает дело монархии и дворянства на всей земле и прежде всего тот подкапывается под монархию Габсбургов. Таков был пароль и лозунг руководящих верхов австрийской аристократии в 1853, 1854, 1855 гг. Почему они не восторжествовали? Правда, им удалось помешать военному выступлению австрийской монархии против русских войск на поле брани, но не удалось все же предотвратить решительное дипломатическое противодействие Австрии всем восточным планам Николая. Чем же это объясняется? Определенным (и очень давнишним) страхом установления вассальных отношений Австрии к великой русской империи. Упрочение русских позиций сначала на Дунае, потом на Балканах, окружение австрийского острова со всех сторон русско-славянским морем - вот что было кошмаром, уже при Меттернихе, и не только в конце, но и в самом начале карьеры Меттерниха, сейчас же после падения наполеоновской империи. Ведь одной из побудительных причин, заставивших Меттерниха долгий летний день в Дрездене в 1813 г. выбиваться из сил, убеждая, почти умоляя Наполеона согласиться на мир, было именно опасение, что Россия слишком усилится и, в случае окончательной победы над Наполеоном, останется в Европе без противовеса. Наполеона петербургского в таком случае Австрия могла опасаться не меньше, а больше, чем Наполеона парижского.
В начале июня 1816 г., т. е. всего через каких-нибудь восемь месяцев после подписания Александром I, Францем I Австрийским и Фридрихом-Вильгельмом III Прусским торжественного акта о Священном союзе, в котором три истинно христиански и истинно братски настроенных монарха поклялись помогать всемерно друг другу, - австрийский посол в Лондоне граф Эстергази вел очень знаменательный разговор с лордом Кэстльри, тогдашним статс-секретарем иностранных дел в кабинете лорда Ливерпуля. Эстергази сказал лорду Кэстльри, что, в случае вторжения русских войск в Молдавию и Валахию, австрийское войско должно, соединившись с турецким, вытеснить русских из этих провинций, а в то же самое время английский, французский и турецкий флоты должны войти в Черное море и загнать русский флот в Севастополь. Это было не пророчество, а результат постоянных размышлений и тайных забот венской дипломатической канцелярии. Если все это говорилось австрийскими дипломатами школы Меттерниха еще в 1816 г., то могли ли подобные мысли, опасения, предположения, планы исчезнуть в последующие десятилетия, когда Николай делал упорные попытки то военным нападением, то средствами дипломатическими установить свой протекторат над Турцией и прежде всего утвердиться в турецких Дунайских княжествах? Меттерних делал все, что мог, чтобы помешать русскому продвижению в 1828-1829 гг., во время первой войны Николая, с Турцией. Но мог он очень мало. Затем бороться с Николаем Меттерниху стало еще труднее. Два основных врага меттерниховской Австрии - с одной стороны, назревавшая буржуазная и национально-освободительная революция в габсбургских владениях, а с другой стороны, могущественный северный сосед - не могли никак быть сокрушены одновременно.
Нужно было выбирать, и выбор не оставлял места для колебаний. Приходилось терпеть русскую угрозу, потому что угроза революционная была более страшной, и, главное, избавиться от революционной угрозы можно было только не ссорясь с Николаем, а призывая его на помощь.
Однако теперь, в 1853-1854-1855 годах, революция была, казалось, подавлена, абсолютизм в Австрии восстановлен не только фактически, но с конца 1851 г. даже и формально. А другая опасность, русская, напротив, именно в эти годы каралась возросшей в неимоверной степени. Когда в конце марта 1854 г. английское правительство опубликовало изложение разговоров, происходивших между Николаем и сэром Гамильтоном Сеймуром в январе-феврале 1853 г., то Франц-Иосиф и граф Буоль, его министр иностранных дел, были поражены и оскорблены, узнав, до какой степени Николай ставит Австрию ни во что и как откровенно показывает это английскому дипломату, говоря с ним о разделе Турецкой империи. Старик Меттерних проживал в отставке в Dene и в 1854 г. решительно высказывал всем, кто еще прислушивался к его мнениям, что Австрия должна занять позицию против Николая, пока ей не удастся добиться ухода русских войск из Молдавии и Валахии. Воевать - так воевать, если придется, а лучше всего, если бы удалось удалить русских оттуда дипломатическими маневрами. Выпроводить вон маневрами - hinausman - было одним из любимых выражений отставного канцлера.
Меттерних, который в это время играл роль некоего непогрешимого политического оракула, боялся за Турцию и считал, что мир более нужен Турции, чем России. Сообщая это свое суждение графу Буолю, Меттерних накануне приезда в Вену Орлова полагал, что самый выбор Орлова позволяет предполагать в императоре Николае намерения "скорее мирные, чем воинственные"{4}. Граф Алексей Федорович имел в Европе репутацию тонкого и очень обходительного дипломата. Меттерних опасался не только за целость Турции... Он утверждал, что сохранение мира безусловно нужно и Австрии, и об этом тоже пишет Буолю. Вообще же старый дипломат преподает своему ученику в этих любопытнейших то французских, то немецких письмах благой совет: Австрия должна активно выступить не в начале, а в конце этой внезапно надвинувшейся войны{5}.
3
С волнением и нетерпением ждали Орлова не только при австрийском дворе, но и в русском посольстве в Вене.
Поздравляя и себя и Нессельроде с победами русского оружия (даже вставляя в свои французские донесения русскую фразу: "на нашей улице праздник"){6}, Мейендорф продолжает бояться войны, и ни Синоп, ни Ахалцых его не делают более уверенным. Он предвидит, что после Синопа Англия и Франция введут свои эскадры в Черное море, - и все-таки очень советует принять это спокойно и стараться избегать столкновений с ними на море. Он продолжает хвататься за исчезающую надежду избежать войны. Мейендорф знает, что Николай не хочет видеть опасности, и, прикидываясь, будто речь идет вовсе не о политике царя, нападает на славянофилов: "Я хорошо знаю, что в России, в обществе, которое говорит, не зная положения вещей, требуют войны до конца (une guerre fond). Говорят о взятии Константинополя, как если бы это был Карс. Хотят заставить турок, чтобы они просили мира, стоя на коленях". Но, "к счастью", уверяет Мейендорф из Вены графа Нессельроде, царь может не считаться с этими мнениями: так он поставлен. А кроме того, Мейендорф очень надеется, что Паскевич и другие, видящие опасность, удержат Россию от войны: "У нас есть авторитеты, как фельдмаршал, как графы Орлов, Киселев и другие, которые столь же патриотичны и более компетентны, чем самые пылкие; их мнение возобладает и критика должна будет умолкнуть"{7}.