Один за другим в этот критический миг до Николая из Англии доносились, спеша, соперничая друг с другом в откровенности, превосходя друг друга в дружелюбии, советы, мнения, заявления, излияния английских министров, послов, ответственнейших людей. И все они как бы говорили царю: "дерзай".
   Посторонний и очень умный наблюдатель, бывший саксонским представителем и в Петербурге и (с 1853 г.) в Лондоне, граф Фитцтум фон Экштедт пишет в своих воспоминаниях: "Чтобы понять происхождение Крымской войны, недостаточно приписывать ее несвоевременному честолюбию императора Николая. Это честолюбие старательно воспламеняли и искусственно поддерживали (sfrudiedly inflamed and artfully fomented). Луи-Наполеон или его советники с самого начала рассчитывали на восточный вопрос совершенно так, как тореадор (the bull fighter) рассчитывает на красный платок, когда он хочет разъярить животное до высочайшей степени".
   И именно с соответствующими заданиями - провоцировать конфликт - и был послан в свое время в Константинополь Лавалетт. Английский министр иностранных дел Кларендон прямо так впоследствии и заявил, что в свое время Лавалетта отправили из Парижа французским послом в Константинополь именно "в качестве agent provocateur", агента-провокатора{6}. А уж кому и было это знать, как не лорду Кларендону, который уже в феврале 1853 г., сейчас же после получения донесений Сеймура о разговорах с царем, заключил секретное вербальное соглашение с французским послом в Лондоне графом Валевским о том, что обе державы не должны отныне ничего ни говорить, ни делать в области восточного вопроса без предварительного соглашения. "Мы заключили наш союз как для переговоров, так и имея в виду возможность войны", - поясняет граф Валевский, излагая все это Фитцтуму фон Экштедту{7}. Валевский при этом явно старался избавиться от упрека в сознательном провоцировании Николая, и, говоря с саксонским дипломатом, он утверждал, что никакой тайны от России французская дипломатия не делала из факта англо-французского сближения, так что Николаю давалась возможность дипломатического отступления, без войны. В марте 1853 г. на одном официальном обеде Бруннов, французский посол граф Валевский и министр иностранных дел Кларендон оказались соседями по столу. "Мы (Валевский и Кларендон. - Е. Т.) ничего не сделали, чтобы скрыть от него (Бруннова. - Е. Т.) наше соглашение; если он ничего не знал, так это потому, что он не хотел ничего знать... в продолжение всего этого обеда мы говорили о восточных делах очень громко, так, чтобы быть услышанными Брунновым, как если бы мы хотели нарочно сообщить ему секрет нашего сближения", - так утверждал граф Валевский спустя год, рассказывая об этом характерном эпизоде Фитцтуму фон Экштедту{8}.
   Могло быть, что Валевский (не Кларендон) действительно хотел быть "услышанным" за этим обедом; могло даже быть, что и в самом деле Бруннов этот разговор услышал. Не могло случиться только одно: чтобы Бруннов, например, забил тревогу, написал немедленно Нессельроде о всем услышанном; и уже совсем было немыслимо, чтобы российский канцлер поспешил к Николаю и предостерег его, указав на роковое ослепление царя, на возможность грозной антирусской коалиции. Слишком опытными были оба они царедворцами, чтобы начать доказывать царю, что он давно и очень грубо ошибается и что его, а с ним Россию подстерегает большая и неожиданная опасность.
   2
   После отказа Англии Николай решил действовать напролом, т. е. ухватиться за последовательные провокации со стороны Наполеона III по вопросу о "святых местах", затеять на этой почве уже непосредственное сначала дипломатическое, потом, если понадобится, военное нападение на султана и добиться такого положения, когда фактически Турция признала бы в той или иной мере русский протекторат. Это сделать казалось тем легче, что Наполеон III в это самое время всячески усиливал свои провокации по адресу царя.
   В январе 1853 г. уполномоченный посланец султана Афифбей сообщил в Иерусалиме католическому и православному духовенству, какие реликвии поступают отныне в ведение католиков, а какие в ведение православных.
   Католическая серебряная звезда (с отчеканенным французским гербом) с большой и нарочитой торжественностью была водружена в Вифлееме в пещере, у входа в нишу, где, по легенде, были ясли новорожденного Христа. Вместе с тем и столь же торжественно ключ от главных ворот церкви "св. Гроба" в Иерусалиме и ключ от восточных и северных ворот Вифлеемской церкви также были переданы католическому епископу. Все это было устроено с намеренно-вызывающей шумихой{9}. Раздражение среди православного духовенства и православных паломников было очень большое, а французское посольство, консулы и служебный штат при консульствах сделали все от них зависящее, чтобы придать этому событию характер полного торжества Франции над Россией. Николай, который на эти монашеские пререкания смотрел тоже (как и Наполеон III) прежде всего с политической точки зрения, как на один из способов добиться утверждения своего протектората над значительной частью турецких подданных, тотчас же принял вызов.
   На провокацию со стороны Наполеона III в Петербурге решено было ответить гораздо более значительной провокацией. Дело явно шло уже о пробе сил, и Николай решил не отступать ни в коем случае. Морской министр князь Александр Сергеевич Меншиков был позван к царю и получил приказ отправиться в Константинополь с категорическими требованиями к султану Абдул-Меджиду.
   Конечно, как и в целом ряде других случаев, внутренняя политика николаевской России на каждом шагу мешала предпринятой дипломатической борьбе.
   В самом деле, защитницей свободы веры в Турции выступала царская власть. Об угнетении веры в Турции осмеливался говорить митрополит московский и коломенский Филарет Дроздов, православный Торквемада, отличавшийся от испанского своего прототипа главным образом лишь отсутствием страстной убежденности и наличием смиренномудрого, чиновничьего, правда, глубоко неискреннего, как мы теперь знаем, преклонения перед монархом, которого он всю свою жизнь терпеть не мог. О защите христианских братьев, притесняемых нечестивыми агарянами, и о свободе веры в Турции хлопотала и придворная славянофилка Антонина Дмитриевна Блудова, озабоченно справлявшаяся в это самое время у своих московских корреспондентов о том, правда ли, что на Рогожском кладбище в самом деле вполне исправно запечатаны старообрядческие молельни. Фрейлину это очень беспокоило вследствие ее опасения, что только зазевайся московская полиция, того и гляди, старообрядцы как-нибудь вдруг заберутся к своим запечатанным и запрещенным иконам. Преследуя русских старообрядцев, она осмеливалась разглагольствовать о защите свободы веры!
   Когда уже после крымских поражений, накануне падения Севастополя, языки несколько развязались, А. М. Горчакову была подана одним из немногих тогда знатоков турецких дел, находившихся в Турции в 1852-1853 гг., обширная записка. В ней разоблачается (задним числом, правда) много официальной лжи, имевшей хождение именно тогда, когда Николаю требовалось снабдить готовившееся нападение на Турцию приличествующим идеологическим основанием. Автор записки Михаил Волков останавливается, между прочим, на двух моментах. Во-первых, никто православную религию в Турции не гнал в эти годы, и, во-вторых, православные иерархи в Турции не только не просили царя о защите, но больше всего боялись такого защитника. Приведем только два относящихся сюда места записки. "Вражда, питаемая нашими беглыми диссидентами к русскому правительству и в особенности к духовным властям, не есть чувство, скрываемое ими в глубине сердец. Бежавшие в Турцию раскольники проповедуют везде и всем, что правительство русское не щадит никого и гонит людей не только за их деяния, но и за верования, хотя бы их деяния согласовались во всем с гражданским порядком. Пропаганда раскольничья приводит всех христиан, живущих в Турции, в изумление, ибо восточные христиане хотя и имеют поводы жаловаться на различные притеснения со стороны турецкого правительства в отношении политическом, хозяйственном и гражданском, но они должны сознаться, что касательно веротерпимости турецкое начальство неукоризненно..." Точно так же лживо утверждение о православных иерархах, будто бы просящих царя о покровительстве: "Обладая вполне греческим языком, нам случалось говорить с епископами константинопольского синода о русской церкви и слышать их рассуждения о неудобствах, могущих произойти для Вселенского престола из официального протектората русской державы..."
   Дальше приводятся слова этих епископов: "Этот... Николай, теперь столь усердный к благу православия, в прошедшем 1852 году лишил грузинскую церковь ее самостоятельности... Вы сделаете то же самое и с нами. Мы теперь богаты и сильны. Девять миллионов душ в руках патриарха, его синода и семидесяти епархиальных епископов. Вы, с правом протектората в руке, лишите нас всего, уничтожите наше значение и пустите нас с сумою"{10}.
   А в это время Хомяков, Погодин, Шевырев, Константин Аксаков не переставали печаловаться о томящейся в мусульманском плену православной церкви, которая ждет не дождется царя-избавителя.
   Ложь, состоявшая в том, что Николай делал вид, будто защищает права православной церкви, а вовсе не думает о завоевании турецких владений, вызывала обильнейшую ответную ложь со стороны всех русских дипломатических представителей как на западе, так в особенности на востоке. Русский поверенный в делах Озеров писал из Константинополя именно то, что могло понравиться царю, а Нессельроде собирал эти лживые сообщения воедино и подносил Николаю, который все более и более укреплялся после каждого доклада в своем раз обозначившемся намерении. Уезжающему в Турцию князю Меншикову дается инструкция, в которой говорится: "Судя по всем последним донесениям нашего поверенного в делах, большая часть членов дивана и, в частности, великий визирь Мехмет-Али-паша выражают раскаяние и опасения по поводу уступок, которые они сделали Франции, и раскаиваются в своей недобросовестности относительно нас". Вывод: Меншиков не должен удовлетворяться уступками, которые турки уже сделали и еще сделают России. "В другие времена и при других обстоятельствах несомненно было бы легче добиться разрешения вопроса, но теперь Турция для нас - враг, в гораздо большей степени мешающий (embarassant), чем опасный. Распадение Оттоманской империи стало бы неизбежным при первом же серьезном столкновении с нашим оружием"{11}. И дальше обычный, заключительный припев: конечно, царь не хочет разрушать Турцию, но что же делать - нужно не быть застигнутым врасплох, а то, чего доброго, православная церковь в Турции может пострадать.
   Эта конечная присказка так же лжива, как все содержание инструкции, как и все донесения, на которые инструкция ссылается. Никакого "раскаяния" ни диван, ни великий визирь не обнаруживали, и никакого распадения от "первого столкновения" с русской армией они в этот момент не боялись. Об этом (с большим опозданием, только в 1855 г.) узнал уже преемник Николая из той же большой докладной записки Михаила Волкова: "В Петербурге думали, что прибытие русского посла с военною свитою произведет страшный эффект и покорит немедленно турок воле государя. Непростительно было так ошибаться, ибо турки уже доказали нам в 1849 году, что они неуступчивы. Сверх того, мусульмане нашего оружия более не боялись... К тому же Омер-паша, который во всю Венгерскую войну нещадно хулил наших военачальников, называя их глупцами, уверял турок, что он не даст русским завоевать Оттоманской империи и не пропустит их через Дунай"{12}.
   Меншиков, живший сам в мире иллюзий, даже не нуждался в таких царских инструкциях. Он и без того понимал, что если царь добьется даже полностью удовлетворения всех своих домогательств по части церкви путем переговоров, то им, Меншиковым, в Петербурге будут довольны наполовину. Но если он привезет с собой из Константинополя достаточный предлог для занятия княжеств, то им будут уже вполне удовлетворены.
   Пока эти события - разговоры Николая с Сеймуром, вызов Меншикова к царю происходили в Петербурге, Бруннов в Лондоне, Киселев в Париже продолжали заниматься "святыми местами" и вифлеемскими звездами, не зная, как все это с каждым днем быстро стареет.
   22 января 1853 г. Бруннов побывал у лорда Эбердина, и, как всегда, тот произвел на него отраднейшее впечатление. Эбердин всецело верит в миролюбие "августейшего повелителя" (так Бруннов именует Николая) и посвятит отныне "все свои заботы" улаживанию недоразумений между Францией и Россией. Мало того: Эбердин дает в Париже советы, "полные энергии", требуя, чтобы Друэн де Люис, французский министр иностранных дел, воздержался от резкого поведения. И вот плоды благожелательных советов уже налицо: дерзновенного посла Лавалетта, по слухам, Наполеон III удаляет из Константинополя, и Эбердин в этом видит "предвестие дружеского соглашения между Россией и Францией"{13}. Вообще Бруннов всем очень доволен. Правда, английский посол в Турции полковник Роз, конечно, не желая того, совершил маленькую, но досадную неосторожность, именно, стал поддерживать перед султаном домогательства Лавалетта. Но это больше "ошибка в суждении", а не что-либо злонамеренное. И тут барон Бруннов пустился доказывать Эбердину, что права греко-православной церкви в святых местах древнее, чем права, гарантированные султаном в 1740 г. по требованию Франции для католиков, и т. д. Расстались друзьями.
   Но почти сейчас же Бруннов принужден несколько разочароваться в Эбердине. Ничего тот в Париж не послал, никаких энергичных советов Наполеону III не давал и давать не собирается. И вообще до Эбердина дошли смутившие его слухи, что французский император сердится еще по поводу истории с титулом и по поводу того меморандума, который намерены были ему послать еще 3 декабря, сейчас же после провозглашения империи, и который должен был подчеркнуть, что "четыре державы" - Россия, Англия, Австрия и Пруссия - надеются на миролюбивую политику нового императора французов. Правда, этот меморандум так и не был представлен Наполеону III, но тот все-таки узнал о нем. А теперь, в конце января 1853 г., Эбердин и заявил Бруннову, что не стоит уже передавать вовсе этот меморандум. Очень уж сердится Наполеон. Бруннов тогда резонно спросил: кто же довел преждевременно до сведения Наполеона об этом меморандуме? Уж не англичане ли? Не лорд ли Мэмсбери, предшественник Эбердина? Эбердин на этот совсем недвусмысленный вопрос уклонился от ответа. А это старый премьер умел делать артистически.
   Казалось бы, эти странности должны были навести Бруннова на мысль, что с ним разыгрывают какую-то очень сложную пьесу и что между Англией и Францией отношения гораздо теснее и ближе, чем он думает и чем Николаю хотелось бы надеяться. 26 января Бруннов - у лорда Россела. Тот обещает посодействовать через лорда Каули (посла в Париже), чтобы Лавалетта удалили наконец из Константинополя. Вообще же и лорд Россел заявил насчет "святых мест": "Франция была неправа, некстати поднимая этот вопрос, а русский император - прав"{14}.
   И вдруг 5 февраля 1853 г., после всех этих взаимных любезностей, крайне неприятное известие: британский кабинет отозвал из Константинополя полковника Роза и назначил послом лорда Стрэтфорда-Рэдклифа (до той поры именовавшегося Стрэтфордом-Каннингом), т. е. личного врага Николая, которого царь тяжко оскорбил в 1832 г., не пожелав допустить его в Петербург. Кажется, дело совершенно очевидное: за спиной Эбердина и Россела стоит Пальмерстон, человек, не имеющий сейчас по должности - так как он министр внутренних дел - никакого служебного отношения к назначению нового посла. Но, разумеется, ясно, что это именно Пальмерстон, затевая решительную борьбу против царя, посылает лучшего из своих былых дипломатических служак, который не за страх, а за совесть будет бороться против того, против кого Пальмерстон боролся уже так давно и упорно. Бруннов не скрывает досады. Конечно, испытанный друг Эбердин, как всегда, утешает, но на этот раз Бруннов мало внемлет успокоениям: "Хотя мои объяснения с лордом Эбердином были удовлетворительными, но я не могу воздержаться от сожалений по поводу возвращения лорда Рэдклифа в Константинополь". Правда, Эбердин уверяет, что даст Рэдклифу желательные с русской точки зрения инструкции. Но, во-первых, Бруннов понимает, что настоящие-то, неофициальные, но единственно важные инструкции Рэдклиф получит не от Эбердина, а от Пальмерстона. А во-вторых, что поделаешь с "дурным характером" (le mauvais naturel) Рэдклифа, который пренебрегает всевозможными хорошими инструкциями!{15}
   С тем же дипломатическим курьером Бруннов отправил в Петербург большое письмо, явно предназначенное для царя. Это ответ на то письмо, которое, как выше указано, Нессельроде послал в начале января (еще до разговора царя с Сеймуром) в Лондон с целью возбудить в лорде Эбердине подозрения относительно воинственных замыслов Луи-Наполеона против Англии. Бруннов прочел вслух это письмо Эбердину, который выразил мнение, что до сих пор новый французский император еще не имеет определенного плана действий. И тут Бруннов дает от себя интересную характеристику Наполеона III и перечисляет возможные мотивы и мечтания, которые, по его мнению, уживаются рядом в голове нового повелителя Франции. И замечательно, что в этой бумаге, помеченной и написанной 3 февраля 1853 г., мы находим правильно уловленными в самом деле главные моменты грядущей внешней политики почти всего царствования Наполеона III: "...до сих пор у него смешение в голове. Он разом мечтает о нескольких авантюрах. Немного о Бельгии; рейнские границы; маленький кусочек Савойского пирога; много католицизма с примесью некоторых воспоминаний об итальянском карбонаризме; распространение завоеваний в Алжире; египетские пирамиды; иерусалимский храм; восточный вопрос; колонизация в центре Америки; наконец, словечко от Ватерлоо, перенесенное на берега Англии, вот, в их быстрой смене, мечтания, которые проходят через этот странно организованный мозг..."{16} Мы видим, что Бруннов верно предсказывает тут и завоевание Савойи в 1859 г., и мексиканскую экспедицию 1862-1866 гг., и прорытие Суэцкого канала, переговоры Наполеона III с Бисмарком в 1865-1866 гг. о Бельгии и о Люксембурге. Что касается "иерусалимского храма" и "восточного вопроса", то здесь и предсказывать не приходилось: ведь именно в конце февраля 1853 г. и наступило время опаснейшего заострения распри будто бы из-за "святых мест". Меншиков уже отплыл со своей свитой в Константинополь.
   Когда Николай I решил окончательно послать в Константинополь чрезвычайного посла, Нессельроде, разумеется, знал, что не следует посылать Меншикова, и предложил царю графа Алексея Федоровича Орлова и графа Павла Дмитриевича Киселева (брата парижского посла). Николай объявил, что пошлет Меншикова. Нессельроде даже и попытки не сделал помешать роковому выбору. Меншиков - так Меншиков. Нессельроде соображал, конечно, что Меншиков ни в малейшей степени не будет считаться ни с кем, кроме царя, и уж, во всяком случае, никакого внимания не обратит на нессельродовские "инструкции"{17}. Но канцлер давно разучился обижаться.
   Сэр Гамильтон Сеймур явился к Нессельроде с настойчивой просьбой ответить на прямой вопрос: только ли о "святых местах" будет говорить Меншиков в Константинополе и кончатся ли все недоразумения, ныне возникшие между Россией и Турцией, если будет достигнуто полное соглашение между ними о "святых местах", или же Меншиков поехал с целью предъявить еще какие-нибудь новые претензии? Нессельроде объявил, что ему ничего об этом неизвестно. "Может быть, остаются еще какие-нибудь частные претензии, но я не знаю о других домогательствах", - заявил русский канцлер.
   Но Сеймуру хотелось уточнения. "Одним словом, нет других дел, - снова спросил я с настойчивостью и с целью предупредить всякое недоразумение, - нет никаких дел, кроме тех, которые могут существовать между двумя дружественными правительствами? - Именно так, - ответил его превосходительство, предложения, которые являются текущими делами всякой канцелярии. Это заявление мне кажется очень удовлетворительным", - заключил беседу Сеймур.
   Дело в том, что "его превосходительство" едва ли и в самом деле имел точное представление о всем значении снаряженного Николаем чрезвычайного посольства в Турцию: о таких делах Николай его мнения не спрашивал. А Александр Сергеевич Меншиков даже и вовсе не интересовался ни маленьким Нессельроде, ни его мнениями.
   3
   Князь Меншиков пользовался давнишним и прочным фавором у Николая, и не было той почетнейшей и самой ответственной должности, требующей сложной и долгой подготовки, которую царь задумался бы предложить Меншикову, абсолютно лишенному какой бы то ни было специальной подготовки к чему бы то ни было. И тоже не существовало такой должности, лишь бы она была по чину не ниже третьего иерархического класса, которую бы самоуверенный и тщеславный Меншиков затруднился на себя взять. Да при дворе Николая и не принято было отказываться. Добродушного малограмотного солдата Назимова, подвернувшегося ему на глаза, когда никто не приходил на память, царь вдруг ни с того ни с сего сделал попечителем Московского учебного округа. Вронченко, о котором упорно говорили, что за всю свою жизнь он осилил арифметику только до дробей, Николай сделал министром финансов. Гусара Протасова, гуляку и наездника, превосходного танцора на балах, он назначил оберпрокурором святейшего синода. Квартального надзирателя - профессором философии в Харьковском университете. "Прикажет государь мне быть акушером, - сейчас же стану акушером", похвалялся драматург Нестор Кукольник, получив от Николая перстень за пьесу "Рука всевышнего отечество спасла".
   На протяжении более двадцати лет Меншиков побывал и начальником морского ведомства, удивляя моряков полным незнанием дела, и одновременно он был финляндским генерал-губернатором, не интересуясь Финляндией даже в качестве туриста. И теперь, в 1853 г., столь же бестрепетно, без всяких колебаний, согласился ехать чрезвычайным послом в Турцию. От природы он был, бесспорно, умен; был очень образован. Николаю Меншиков нравился одной редчайшей чертой: будучи очень богат, князь Александр Сергеевич никогда не воровал казенных денег. Это при николаевском дворе так бросалось в глаза, что об этой странности тогда много говорили в петербургском высшем свете, о ней даже иностранные представители писали в своих донесениях, и вообще так все к этой черте относились, как относятся люди к диковинной игре природы, вольной в своих прихотях. Меншиков никого не ставил ни в грош, над всеми издевался, но было известно, что его величество изволит смеяться, слушая своего фаворита. Поэтому принято было не обижаться на Меншикова, а, напротив, одобрять иногда довольно плоские его выходки. Усталый циник и сибарит, знавший и презиравший поголовно все окружение царя, не дававший себе труда поразмыслить, можно ли стране при подобных внутренних порядках рисковать тяжкой войной, Меншиков понял, что царь рассчитывает воевать только с Турцией, а вовсе не с Европой, и он очень охотно, с легким сердцем, решил поспособствовать скорейшему исполнению царских тайных чаяний. Что Турция в этой дуэли один на один с Россией будет разгромлена, в этом князь ничуть не сомневался. За дипломатическими переговорами он до сих пор не следил, потому что ему было неинтересно. Перед отъездом он только осведомился, кто из турецких министров стоит на стороне французов, чтобы знать, кого немедленно прогнать с должности. С султаном Абдул-Меджидом князь решил не церемониться. С Нессельроде поговорить подробно князь не нашел времени.
   Меншиков не только не стеснялся признаваться в абсолютной своей неспособности к переговорам, которые взялся вести в Константинополе, но кокетничал и рисовался этим. "Я тут должен заниматься ремеслом, к которому у меня очень мало способностей, именно: ремеслом человека, ведущего с неверными переговоры о церковных материях", - шутил он в письме к начальнику австрийского штаба Гессу и прибавлял тут же насквозь лживые выражения надежды, что это последняя его услуга на пользу отечеству: "Я питаю надежду, что это для меня будет последним актом деятельности в моей очень полной впечатлениями жизни, требующей покоя"{18}.
   Инструкции, которые увез с собой Меншиков, были даны царем и только изложены по-французски канцлером. Они были, в сущности, излишни, так как Николай устно отдал Меншикову все нужные распоряжения. Но, конечно, Меншикову были при этом предоставлены почти беспредельные полномочия. Он уже лично должен был сообразовать свое поведение в Константинополе с постоянно меняющейся общей политической обстановкой. В европейской прессе того времени я встретил беглое указание на то, что Нессельроде будто бы, кроме официальных инструкций, шедших от царя, украдкой "всунул" отъезжающему Меншикову еще какую-то бумажку от себя с самыми миролюбивыми советами. Если эта бумажка не газетный миф, то все равно - вышло так, как если бы канцлер ее Меншикову и не "всовывал". В неизданных рукописных документах нашего архива внешней политики, в мартенсовском "Собрании трактатов и конвенций", в капитальных томах документов, напечатанных Зайончковским ("Восточная война", тт. I и II), и нигде в мемуарной литературе я подтверждений подобного известия не нашел.
   Ближайшие решения вопроса о войне или мире зависели отныне от слов и поступков желчного, капризного царского фаворита, высокомерного вельможи, внезапно оказавшегося в центре внимания всего цивилизованного человечества.