Но не так-то легко было прусскому правительству отвязаться от самых настойчивых и непрерывных подталкиваний и домогательств со стороны английского кабинета. Это стремление во чтобы то ни стало втравить Пруссию в войну нашло наконец гораздо более решительный отпор не в Берлине, а во Франкфурте со стороны начинавшего тогда свою дипломатическую карьеру Бисмарка, состоявшего прусским делегатом во франкфуртском сейме. Бисмарк ясно видел, что сама-то Пруссия может при этом все проиграть и даже в лучшем случае ничего не выиграть. Он решил начистоту объясниться с очень старавшимся его распропагандировать английским представителем во Франкфурте сэром Александром Мэлетом. Интереснейший документ, в котором Мэлет излагает свой разговор с Бисмарком, впервые найден и напечатан полностью в 1937 г. в уже названной книге Файт Валентина, в приложениях. Это донесение бросает яркий свет на позицию Пруссии в начале войны{35}. Бисмарк жаловался на поведение английской прессы, на прямые угрозы, которые решаются пускать в ход разные лица, ему известные, имена их он может даже назвать. Пруссии грозят, что если она не объявит войны России, то Франция нападет на прусские рейнские провинции, англичане объявят Пруссии морскую блокаду и произведут высадку на ее северных берегах. Если бы под влиянием подобных угроз, сказал Бисмарк, Пруссия уступила, то "с самостоятельным существованием Пруссии было бы покончено". Бисмарк прибавил: "...что касается меня лично, то я предпочел бы скорее быть сожженным живьем в последней померанской деревушке, чем уступить такому постыдному способу, который пускается в ход, чтобы получить нашу помощь". Англичанин сваливал вину на неумеренный тон безответственной английской прессы, но Бисмарк упорно стоял на своем, указывая, что дело вовсе не только в прессе, но и в заявлениях официальных лиц ("в других областях" и помимо прессы). Сэр Александр Мэлет ответил, что лица, на которых намекает Бисмарк, переусердствовали. В конце разговора Бисмарк сказал: "Ни в коем случае мы не станем союзниками России, но брать на себя риск и издержки по войне с Российской империей - совсем иное дело, особенно, если правильно взвесить возможные выгоды для Пруссии даже в случае успешного исхода подобной войны"{36}.
   Английское правительство, получив подобные донесения сэра Александра Мэлета об этой неприятной беседе с Бисмарком, сообразило, что дело зашло слишком уж далеко. Лорд Кларендон в письме от 8 апреля 1854 г. предложил Мэлету уверить Бисмарка в том, что британский кабинет не может отвечать за выходки прессы, а также указать Бисмарку, что английскому правительству совсем ничего не известно о лицах, пускавших в ход угрозы против Пруссии. Само же оно, английское правительство, ни в чем подобном неповинно. Но вместе с тем Кларендон тут же прибавляет, что, отказываясь объявить России войну, Пруссия, быть может, слишком поздно убедится, что этим своим решением прусское правительство расширяет театр военных действий, затягивает войну и благоприятствует делу революции{37}. Каким образом нейтралитет Пруссии "расширяет" сферу военных действий и при чем тут "революция" - осталось неясным.
   Ни французское, ни британское правительства не скрывали от себя, что, пока дело остановилось лишь на стадии разрыва их дипломатических отношений с Россией, король Фридрих-Вильгельм уже во всяком случае не сделает никаких сколько-нибудь решительных шагов против Николая и что даже Франц-Иосиф и граф Буоль не знают, насколько им безопасно слишком компрометировать Австрию в глазах царя.
   Решено было не ждать и ускорить объявление России войны.
   4
   Оставались дипломатические формальности. Разрыв дипломатических отношений еще не равносилен объявлению войны. И Эбердин и Наполеон III желали бы, конечно, чтобы это объявление войны взял на себя Николай. Но царь, отозвав своих послов из Парижа и Лондона и простившись с Кастельбажаком и Сеймуром в Петербурге, - молчал.
   Тогда 2 марта последовал со стороны Англии (в форме письма лорда Кларендона к Нессельроде), а 3 марта со стороны Франции ультиматум. Обе державы, как сообщал об этом канцлеру Нессельроде лорд Кларендон, предлагали русскому императору эвакуировать Молдавию и Валахию в двухмесячный срок, угрожая в случае отрицательного ответа войной.
   Послов обеих держав уже не было в Петербурге, но консулы еще оставались. Нессельроде пригласил в министерство английского и французского консулов и объявил им для передачи их правительствам, что содержание писем обоих правительств "слишком неприлично и слишком оскорбительно для чести и достоинства России", а поэтому никакого ответа им дано не будет.
   Немедленно царь распорядился ускорить подготовку к переправе русских войск через Дунай.
   15(27) марта 1854 г. в палате лордов и в палате общин было заслушано послание королевы Виктории о том, что она решила объявить войну русскому императору для защиты своего союзника султана от ничем не вызванной агрессии. Так был сформулирован документ.
   31 марта вечером в обеих палатах парламента началось обсуждение ответного адреса королеве.
   Первым выступил в палате лордов статс-секретарь по иностранным делам лорд Кларендон. В длинной речи он доказывал неискоренимое ничем миролюбие правительства ее величества и единственным виновником войны признавал Николая. Если бы Турция согласилась на все то, что требовал царь, - она бы умерла от медленного яда; если бы она отказалась и ей не пришли бы на помощь Англия и Франция, - она умерла бы от быстро нанесенного удара. И если бы это случилось, то русский царь настолько усилился бы, что "не одна страна Западной Европы подверглась бы участи Польши".
   Лорд Кларендон мог теперь уже вполне оправдать доверие Пальмерстона, не страшась получить выговор от премьера Абердина за излишнюю поспешность. И он впервые громогласно от имени правительства изложил главную идею Пальмерстона и именно в тех тонах, которые очень свойственны были Пальмерстону (и нисколько не были свойственны самому Кларендону).
   Поднялся лорд Дерби, вождь консервативной оппозиции против коалиционного кабинета, возглавляемого консерватором Эбердином. Дерби начал с того, что он признает войну, объявленную Николаю, законной и будет поддерживать правительство. Но затем подверг политику кабинета жестокой критике. Прежде всего он указал, что война против России будет очень трудной, очень долгой войной и что очень вредно затушевывать этот факт. Этой тяжкой войны, которую сейчас, 31 марта 1854 г., Дерби считает неизбежной и законной, очень легко было, по его мнению, избежать. И тут Дерби прямо стал обвинять главу кабинета лорда Эбердина в провоцировании войны, правда, бессознательном. Вина Эбердина была велика уже в 1844 г., когда Николай приезжал в Англию. "Два или три министра" тогда разговаривали с царем о Турции, и из них только благородный лорд (т. е. Эбердин) остался в живых сейчас. Почему же благородный лорд именно так разговаривал тогда с царем, что потом русский посол Бруннов уже в 1852 г. мог ссылаться на неофициальное изложение этого разговора? Не поощрил ли Эбердин царя к его заявлениям и доверительным сообщениям, на которые царь снова решился в начале 1853 г., когда Эбердин был опять у власти, как и в 1844 г., да еще в качестве первого министра на этот раз? Царь ведь и в 1844 и в 1853 г. стремился разделить Турцию между Россией и Англией. Мало того, Дерби спрашивает: когда Гамильтон Сеймур, передавая один из разговоров с царем (разговор от 6 февраля 1853 г.), сообщил, что царь считает своей религиозной обязанностью "покровительство нескольким миллионам христиан, живущим в Турции" (слова царя), - то что на это ответили британские министры? Лорд Россел (бывший тогда министром иностранных дел в кабинете Эбердина) ответил отказом. Таким же отказом было встречено и заявление царя Гамильтону Сеймуру: "Теперь я хочу говорить с вами как друг и как джентльмен; если нам удастся прийти к соглашению относительно этого дела, Англии и мне, - то остальное для меня не важно, мне безразлично, что сделают другие (pour le reste peu m'importe, il m'est indiff ce que font les autres)". Лорд Дерби, приведя эти слова Николая в подлинном французском тексте, настаивает, что в самом ответе, который Россел от имени кабинета дал на эти предложения, содержалась важная ошибка: Россел, отказываясь от участия Англии в дележе Турции, в то же время ничуть не протестовал против претензии царя на покровительстве православным христианам во владениях султана, т. е. допускал то, "против чего мы теперь воюем". Дерби напал на лорда Эбердина, укорял его в том, что он вовремя недостаточно ясно и энергично противился шагам царя против Турции, например, переходу войск через реку Прут и вторжению в Молдавию и Валахию.
   Дерби прямо заявил: "Какие бы вины мы ни нашли за русским императором, а я тут выступаю не в качестве защитника его политики, - я не думаю, чтобы мы имели какое-либо право сказать, что он умышленно обманывал Англию. Напротив, беспристрастно, я думаю, что русский император имеет гораздо больше причин утверждать, что он введен в заблуждение поведением британского правительства"...
   В ответной речи глава правительства лорд Эбердин занял такую позицию. Да, он виноват, что "надеялся против всякой надежды", что он делал все зависящее, чтобы спасти Англию от тяжкой войны. Он разделяет вину с покойниками Робертом Пилем и герцогом Веллингтоном, которые тоже вели с царем разговоры в 1844 г., и он, Эбердин, так же как Веллингтон, всегда хотел союза с Россией, хотя теперешнюю войну считает справедливой и необходимой. Но речь Эбердина не убедила лорда Мэмсбери, который побывал в 1852 г. министром иностранных дел в кабинете Дерби и сообщил теперь палате, что не прошло и сорока восьми часов после его назначения на эту должность, как к нему явился русский посол Бруннов и осведомился, прочел ли он уже документ, составленный канцлером Нессельроде в 1844 г. и с тех пор хранившийся в английском министерстве иностранных дел. Этот документ, в котором излагались беседы царя с английскими министрами в 1844 г., должен был, по мнению русской дипломатии, быть руководящим и впредь для английских министров. Ораторы, выступавшие далее, уже не касались этих острых вопросов о том, что именно имел в виду лорд Эбердин в 1844 г. и позднее и зачем именно он говорил и делал то, что он говорил и делал.
   Прения об ответном адресе королеве развертывались в палате общин в тот же день, как и в палате лордов, 31 марта 1854 г. Здесь характер речей был почти тот же. Нападали на доверительные разговоры царя с Эбердином в 1844 г., порицали (речь Лэйарда) слишком скрупулезное и вредное соблюдение секрета относительно разговоров царя с Гамильтоном Сеймуром о разделе Турции в начале 1853 г. Никаких обязательств соблюдать секрет британское правительство не должно было никогда брать на себя.
   Лэйард укорял Кларендона, сменившего в феврале 1853 г. на посту министра иностранных дел лорда Россела, что он совсем не так отвечал на последующие сообщения Гамильтона Сеймура, как лорд Джон Россел отвечал на сообщение о первом разговоре. Россел ответил прямым отказом. Но Николай продолжал вести свои беседы с Сеймуром, и Сеймур писал в Лондон: "Вы имеете дело с горящими угольями, ради бога, дайте мне инструкцию, чтобы я прекратил эти дискуссии; не допускайте их продолжения ни на минуту больше, чем это абсолютно необходимо". А как на этот отчаянный призыв Гамильтона Сеймура ответил Кларендон (под прямым влиянием Эбердина, как это явствует из всей нашей документации о разговорах Эбердина с Брунновым)? - "Хотя правительство ее величества чувствует себя вынужденным присоединиться к положениям, изложенным в депеше лорда Джона Россела от 9 февраля, но оно с радостью соглашается с желанием императора, чтобы этот предмет и дальше был подвергнут откровенному обсуждению".
   Ясно, конечно, что Николай имел право выразить (что он и сделал) свое полное удовлетворение подобным ответом. Этот очень ловкий ответ одновременно будто бы повторял отказ Россела и определенно провоцировал царя на дальнейшие опаснейшие откровенности и еще более опасные действия. Лэйард тут же вспомнил, что в "Таймсе" (а ведь все знали, что это - орган Эбердина) именно в феврале и марте 1853 г., т. е. как раз когда Меншиков в Константинополе терроризировал султана, появился ряд статей, указывавших, что пришло время расчленить Оттоманскую империю. При напряженном внимании палат ("слушайте, слушайте!" стр. 236 стенографического отчета) Лэйард сказал (и тут же доказал чтением вслух многочисленных выдержек из "Таймса"), что в этих статьях иногда почти дословно говорилось об упадке Турции и невозможности ее дальнейшего существования в Европе, - то самое, что говорил об этом Гамильтону Сеймуру Николай и что стало известным полностью лишь теперь, в марте 1854 г. Что же должен был думать барон Бруннов, что должен был думать сам царь, видя такое полное совпадение своих взглядов с взглядами "Таймса", не рядовой газеты, а органа главы британского правительства, лорда Эбердина?{38}
   Лэйард мог бы всеми этими разоблачениями низвергнуть кабинет Эбердина, если бы, по существу, большинство парламента в самом деле считало, что "неловкости" ввергли Англию в нежелательную правящим классам войну. Но ведь этого не было, война начиналась при хороших предзнаменованиях, французская армия брала на себя заведомо четыре пятых, если не все девять десятых труда... Победителя не судят, а кабинет Эбердина в дипломатическом смысле уже был победителем. Говорили после Лэйарда еще несколько ораторов, в том числе Джон Брайт, друг Кобдена, ранний буржуазный пацифист (тогда еще этот термин не был в ходу), говорил и маркиз Грэнби. Оба опровергали утверждение, что русский император является единственным виновником начинающейся войны.
   Но вот палата замерла в ожидании. Слово взял министр внутренних дел лорд Пальмерстон. Это был один из торжественных моментов его долгого и бурного парламентского существования. С 1830 г. он то в министерстве, то в оппозиции работал над подготовкой такого столкновения на Востоке, когда у Англии был бы сильный и надежный союзник, без которого воевать против России Англия не могла. Теперь все это было налицо. Пальмерстон в самых решительных тонах приписывал всю вину в войне русской агрессии; замысел царя - полное покорение Турции - мог, по его мнению, быть остановлен только упорной войной. Он громил Джона Брайта за то, что Брайт "сводит все к вопросу о фунтах, шиллингах и пенсах"{39}.
   Пальмерстон, таким образом, сразу же ставил, как и его ученик Кларендон в палате лордов, несравненно более грандиозные цели начинающейся войне: дело должно идти о полном поражении России и утрате ею военного могущества. О всех зигзагах своей политики Пальмерстон умалчивал.
   После Пальмерстона говорили Дизраэли, резко нападавший на Эбердина, и Джон Россел, защищавший премьера, который, впрочем, в этот день хоть и подвергся одновременно жестокой критике и в палате лордов и в палате общин, но ни малейшего волнения не обнаруживал.
   Правительство Эбердина одержало полную и безусловную парламентскую победу; ответный адрес королеве был вотирован именно в тех выражениях, которые были угодны правительству. Правительство было уже наперед вполне уверено в этой парламентской победе. Дипломатическая игра была в первой стадии, наиболее важной и критической, выиграна, и каждый из них поработал достаточно в принятой на себя особой роли в этой игре.
   В Париже все формальности были проделаны еще быстрее, чем в Лондоне.
   Одновременно с посланием королевы Виктории к парламенту появилось послание императора Наполеона III к французскому сенату, возвещавшее об объявлении войны Николаю. Мотивировка в обоих документах была одна и та же: необходимость, которую ощутили королева и император, защищать неприкосновенность Турции от русской агрессии. Любопытно, что Наполеон III, точь-в-точь как его петербургский противник, счел уместным придать начинающейся войне некий религиозный характер. Николай призывал защищать веру православную, а Наполеон III - правда, не самолично, а через монсеньора Доминика Огюста Сибура, архиепископа парижского, звал своих верноподданных начать крестовый поход против восточной ереси. Монсеньор Сибур воодушевленно разъяснил своей пастве, что дело идет о сокрушении и обуздании ереси Фотия, того константинопольского патриарха, который ровно за тысячу лет, в IX в., был якобы причиной отделения православной церкви от католической: "Война Франции против России, ныне начинающаяся, это не политическая, а священная война, не война одного государства против другого, одной нации против другой, но исключительно религиозная война". Дальше архиепископ парижский уточняет, что официально выставленная причина к войне - защита Турции - это лишь внешний предлог, а истинная причина, "причина святая, угодная господу, заключается в том, чтобы изгнать, обуздать, подавить ересь Фотия (т. е. православие. - Е. Т.), это - цель нынешнего нового крестового похода". И архиепископ, чувствуя, по-видимому, что это крайне смелое историческое открытие требует все-таки кое-каких пояснений, с ударением подчеркивает, что ведь и в прежних средневековых крестовых походах цель была священная, религиозная, а внешние предлоги выставлялись иные. О внешних предлогах, естественно, Сибуру трудно было говорить подробнее. В самом деле, получилась очевидная неувязка. Его величество император французов говорит, что идет защищать магометан, а на самом деле, оказывается, война эта священная, истинно-христианская. Сразу сообразить и охватить это нехитрому уму паствы, пожалуй, без пояснений было бы не под силу. По толкованию Сибура и всего подчиненного ему духовенства выходило, что не Наполеон III собирается защищать султана Абдул-Меджида против русских, но султан Абдул-Меджид будет помогать благочестивому императору французов в предпринятом святом деле искоренения православной ереси и что вся война затеяна Наполеоном III с единственной целью: наконец исправить, правда, со значительным опозданием в тысячу лет, - лучше поздно, чем никогда, - зло, причиненное единоспасающей католической церкви еще в IX столетии предосудительным поведением покойного патриарха Фотия.
   Говорить такие вещи в Париже после Вольтера, после энциклопедистов, после трех революций и говорить с твердой уверенностью в том, что ниоткуда не последует указания на всю вызывающую, дикую бессмыслицу подобных объяснений, можно было вполне спокойно только в царившей тогда во Французской империи политической обстановке, при полнейшем безмолвии прессы, подавленности всякой сколько-нибудь независимой мысли и ничем не ограниченном торжестве удушающей политической и клерикальной реакции.
   Необыкновенно характерно было то, что верховный глава католической церкви сам папа Пий IX продолжал и в 1854 г., как и в предшествующие годы, когда еще шел спор о "святых местах", совершенно равнодушно относиться к этим попыткам снабдить дипломатические маневры императора Наполеона III неким религиозным ореолом. А Сибур, архиепископ парижский, в данном случае действовал именно только как исправный чиновник императорского французского правительства. Папа Пий IX относился и лично к Сибуру вообще очень неприязненно и демонстративно несколько раз это высказывал. Конечно, размышления парижского архиепископа о том, что Наполеон III предпринимает крестовый поход (une croisade) и священную войну против царя во имя борьбы для уничтожения нечестивой восточной ереси, были вполне аналогичны фразам из манифеста Николая I: "Итак, против России, сражающейся за православие, рядом с врагами христианства становятся Англия и Франция... Но Россия не изменит святому своему призванию... Господь наш! Избавитель наш! Кого убоимся? Да воскреснет бог и да расточатся врази его!" Сравнительно со всеми елейно-лживыми излияниями французского архиепископа, вспомоществуемого французским императором, и русского императора, одобряемого святейшим синодом, английское объявление войны, исходившее от королевы, и даже речи ее министров в парламенте могут показаться еще скромными и сдержанно-корректными. Никакого вздора о крестовом походе против какой-либо церковной ереси и о священной войне в защиту какой-либо веры, ни вообще о том, что эта война есть война религиозная, англичане не несли. Они довольствовались тем, что по мере сил провоцировали и ускорили наступление выгодной для них, как это тогда многим казалось, войны и удачно для себя организовали дипломатическую обстановку в ее начальной фазе. Их построение и в названном документе от королевы и в речах в парламенте было, так сказать, обычно в дипломатии, шаблонного образца и состояло в том, что свои своекорыстные цели они прикрывали казенными фразами о необходимости "защищать" Турцию. Это не имело все же такого истинно карикатурного вида, как мниморелигиозные мотивы, подсказываемые дипломатическими канцеляриями в Париже и Петербурге.
   Глава XI. Осада Силистрии и конец Дунайской кампании
   1
   После перехода через Дунай важнейшим объектом военных операций неминуемо должна была сделаться Силистрия. Не взяв этой крепости, русская армия не только не могла двигаться дальше, но не могла даже делать сколь-нибудь существенных и могущих влиять на неприятеля демонстраций наступательного характера. Обладание Силистрией гарантировало русским обладание (и прочное обладание) Валахией. И еще не зная, конечно, аналогичных суждений и позднейших оценок генеральных штабов Франции, Англии и Австрии, Фридрих Энгельс писал, что для русских Силистрия явилась бы выигрышем, а оттеснение от Силистрии почти проигрышем кампании. И казалось, что участь Силистрии предрешена, потому что в марте, когда русская армия перешла через Дунай, ни одного француза и ни одного англичанина еще в Варне не было, а Омер-паша, стоявший в Шумле, страшился встречи с неприятелем. Крепость же не могла держаться без выручки извне. И тут тоже Энгельс наиболее ясно и категорично определил создавшееся положение: "Либо Силистрия будет предоставлена своей судьбе - тогда ее падение есть факт, достоверность которого может быть математически высчитана, либо союзники придут ей на помощь - тогда произойдет решающее сражение, ибо русские не могут, не деморализовав тем самым свою армию и не утратив своего престижа, отступить без боя из-под Силистрии - впрочем, они, кажется, и не собираются этого делать"{1}. Энгельс неспроста решил, что русские не собираются отступить из-под Силистрии: он хорошо знал историю этой крепости, прекрасно изучил роль генерала Шильдера, взявшего Силистрию своими минными операциями в 1829 г.{2}, знал, что этот самый Шильдер и теперь, в 1854 г., находится под стенами Силистрии и руководит всей инженерной частью, и, учитывая все это, Энгельс делал совершенно логический вывод о том, что русские не отступят. Но было нечто, тайно разъедавшее и подкашивавшее всякую волю и уничтожавшее всякую возможность быстрых решений у русского главного командования и опровергавшее самые логически непогрешимые предвидения. Дело было в том, что Паскевич продолжал ту самую линию, которую вел с лета 1853 г. и о которой незачем много распространяться. С момента заключения австро-прусской конвенции (которую он давно считал неизбежной) фельдмаршал стремился особенно упорно лишь к одному: как можно скорее увести армию за реку Прут, кончить Дунайскую кампанию, пока не выступила Австрия, а за ней Пруссия и весь Германский союз. Мы видели, что как раз к моменту перехода через Дунай Горчаков получил опоздавший приказ Паскевича воздержаться от перехода. Русские войска, очутившиеся на правом берегу Дуная в середине марта, должны были, не теряя момента, покончить с Силистрией до прибытия союзной сухопутной армии. Издали лондонской прессе могло казаться, что Паскевич торопится взять Силистрию, но в Лондоне тогда не знали истинной роли Паскевича. Торопились другие, а он мешал, потому что вовсе не хотел брать Силистрию. Энгельс недоумевал, как "генерал Шильдер, знаменитый по 1829 году", обещает уничтожить Силистрию своими неизменными минами, "и к тому же в несколько дней", тогда как мины против полевого укрепления являются "выражением крайнего военного отчаяния, невежественной ярости"{3}. Но Шильдер с момента своего появления в январе и вплоть до своей гибели в июне не переставал безуспешно бороться против Паскевича и его помощника Горчакова - на самом деле говорил часто многое несуразное и фантастическое (вроде этого обещания взять Силистрию минами в несколько дней) только затем, чтобы предотвратить то, чего он страшился больше всего: приказ об отступлении от Силистрии.
   "Паскевич перед Силистрией ничего не хотел, ничем не командовал, ничего не приказывал, он не хотел брать Силистрию, он вообще ничего не хотел", - пишут наблюдатели. Дошло до того, что его ближайшее окружение ломало себе голову, каким бы способом удалить его из Дунайской армии. "Все в Петербурге знали, как обстоит дело с Паскевичем, все, кроме только одного императора Николая, ему никто не осмеливался это сказать, потому что такие истины он принимал плохо"{4}.