Пусть каждый поможет ему в пути, чтобы у него не отняли дорогих ему денег! Пусть трактирщики берут с него меньшую мзду. Пусть он платит в дилижансах за полместа, как ребенок младше семи лет; пусть кучера остерегаются просить у него чаевые; пусть его путешествие будет счастливым, как он того желает; но пусть в пути никто не захочет ни увидеть его, ни услышать, пускай его скрипка, звучащая, лишь когда она полна золота, будет проклята и обречена на безмолвие! Пусть этот человек пройдет незаметно, как последний разносчик фальшивых вин или уцененных книг. Такова будет его кара».
   И вновь ничто не трогает Паганини, он так и не вышел из себя.
   По другой, не менее правдоподобной версии он был лишь подставным лицом щедрого человека, восхищавшегося композитором и желавшего выказать тому свою признательность; называли имя Бертена, владельца «Деба», чья дочь сочинила для Оперы «Эсмеральду», поставленную Берлиозом в 1836 году. Кроме того, в записке Ротшильду, написанной во вторник восемнадцатого с распоряжением кассиру «выдать предъявителю сего г. Гектору Берлиозу 20000 франков — вклад, внесенный мной вчера», не позволяет ли слово «вчера» заподозрить, что семнадцатого Жюль Жанен, Бертен и Паганини подготовили сенсацию завтрашнего дня? Grammatici certant[100].
   Тайна осталась неразгаданной.
   Некоторые рассуждали так:
   Паганини, безучастный к людям, испытал, однако, притягательную силу Берлиоза, как и он, грозового музыкального гения, которого также осаждали враги, обливая грязью. И тот и другой остались самими собой и за чертой смерти. Когда Берлиоз умер и его бренные останки везли на кладбище, чтобы впервые он вкусил покой, забывшись вечным сном, лошади понесли, и его гроб натолкнулся на находящуюся рядом могилу, как бы предупреждая своего вечного соседа, что возле него угасающая молния обращается в мрамор.
   Однако могла ли одна только притягательная сила объяснить такой порыв Паганини? Берлиоз никогда не слышал игры Паганини и, стало быть, не мог высказать ему своего восторга и тем растрогать виртуоза. Паганини же до этого видел Гектора Берлиоза лишь дважды. Вот в подтверждение выдержки из «Мемуаров» самого Берлиоза, где он затрагивает эти два обстоятельства.
   «К сожалению, я знаю только понаслышке о безмерной музыкальной силе Паганини. По роковому стечению обстоятельств он никогда не выступал во Франции, когда я там был, и должен с огорчением признаться, что, несмотря на тесные связи, которые я имел счастье с ним поддерживать в последние годы его жизни, я никогда не слышал его игры. После моего возвращения из Италии он играл в Опере единственный раз, но, прикованный к постели тяжелым недугом, я не смог присутствовать на этом концерте, последнем, если я не ошибаюсь, из всех, что он дал».
   Таким образом, по первому поводу никаких сомнений. По второму Берлиоз высказался так:
   «Фантастическая симфония» снова была включена в программу, она вызвала бурные аплодисменты всего зала. Успех был полным, честь была восстановлена. Мои музыканты сияли от радости, покидая сцену.
   Наконец, в довершение моего счастья, когда разошлась публика, длинноволосый человек с пронзительным взором, странным и изможденным лицом, одержимый гением, колосс меж великанов, которого я никогда раньше не видал, но глубоко взволновавший меня с первого же взгляда, ждал меня в опустевшем зале; он остановил меня в проходе, чтобы пожать мне руку и осыпать горячими похвалами, воспламенившими мне сердце и голову. То был Паганини.
   …Спустя несколько недель после реабилитировавшего меня концерта, о котором я только что говорил (22 декабря 1833 года), Паганини пришел ко мне:
   — У меня есть чудесный альт, — сказал он, — великолепный инструмент Страдивариуса, и я хотел бы выступать с ним перед публикой. Но у меня нет музыки ad hoc[101]. Не смогли бы вы написать соло для альта? Такую работу я могу доверить только вам…
   И чтобы сделать великому виртуозу приятное, я попытался написать соло для альта, но соло, сочетавшееся с оркестром таким образом, чтобы ничуть не урезать его воздействия на инструментальную массу… При виде пауз альта в аллегро Паганини сказал:
   — Это не то, я слишком долго молчу!
   Через несколько дней, уже страдая недугом, он уехал в Ниццу, откуда вернулся лишь спустя три года.
   Признав, что мой план сочинения ему не подходил, я задумал написать для оркестра ряд сцен, где альт соло включался бы как более или менее активный персонаж, сохраняющий постоянно собственный характер; я хотел, вставляя альт в поэтические воспоминания о скитаниях в Абруццах, сделать из него как бы меланхолического мечтателя в духе байроновского Чайльда Гарольда. Отсюда и название симфонии: «Гарольд в Италии».
   Всего две эти встречи.
   Но независимо от объяснений, оплошность Паганини низвела его великолепный жест до уровня корыстного расчета. Действительно, Никколо заявил:
   «Я сделал это ради Берлиоза и ради себя. Ради Берлиоза, так как видел гениального молодого человека, чьи сила и мужество, наверное, разбились бы в конце концов, в той ожесточенной борьбе, какую ему приходилось каждодневно вести против завистливой бездарности и невежественного безразличия, и я сказал себе: „Нужно прийти ему на помощь!“ Ради себя, потому что позднее мне воздадут за это должное и когда станут перечислять мои права на музыкальную славу, то не самым последним будет то, что я первым сумел распознать гения и вызвать к нему всеобщее восхищение».
   Однако оставим в покое скрытые мотивы.
   «Эти двадцать тысяч франков обеспечили Берлиозу три года беззаботного творчества, свободы, счастья и создание нового шедевра — симфонии „Ромео и Джульетта“[102].
   Берлиоз, который вел жестокую борьбу против предвзятости и зависти и против одолевавшей его нужды, испытывал, по-видимому, искреннюю признательность к своему благодетелю. Однако он уклонялся от разговоров о спасшей его щедрости, наделавшей столько шума. В своих «Мемуарах» он сдержанно высказался по поводу этого события, столь важного в его жизни.
   «Очень часто и настойчиво, — писал он, — меня просили рассказать во всех подробностях эпизод из жизни Паганини, ставшего моим добрым гением. Различные случаи, далеко выходящие за пределы обычных путей жизни артистов, которые предшествовали главному факту и последовали за ним, ныне всем известны, но скажи я о них, они вызвали бы, видимо, живой интерес. Однако легко понять то смущение, какое я испытал бы при таком рассказе, и вы простите мое умолчание.
   Я не считаю даже нужным опровергать те нелепые намеки, глупые недомолвки и ложные утверждения, вызванные благородным поведением Паганини при обстоятельствах, о которых я говорю».
   Однако, несмотря на такой лаконизм, о признательности Берлиоза свидетельствуют та сердечность и то терпение, которые он — всегда такой нетерпеливый — проявлял по отношению к Паганини, необратимо потерявшему голос. Гектор сопровождал его в поездках по столице, постоянно оказывая ему много внимания. Впрочем, послушаем его самого:
   «Горловая чахотка настолько прогрессировала, что он совсем потерял голос, и с этих пор вынужден был почти полностью отказаться от всякого общения с людьми. Только приблизив ухо к его рту, можно было с трудом разобрать некоторые слова. И если мне случалось прогуливаться с ним по Парижу в солнечные дни, когда у него появлялось на то желание, я брал с собой альбом и карандаш. Паганини несколькими словами записывал тему для разговора, и я развивал ее насколько был способен, а он, время от времени беря карандаш, прерывал меня, записывал мысли, часто очень оригинальные в своем лаконизме. Как глухой Бетховен пользовался альбомом, чтобы воспринимать мысли друзей, так и немой Паганини употреблял его, чтобы передавать собственные»[103].
   Будем справедливы. Берлиоз защищал Паганини со всем своим природным пылом, однако и он сам тоже не был защищен от ударов. Кроме того, он чувствовал себя неловко.


1839

Год «Ромео и Джульетты»




I


   Благодаря щедрому дару внезапно объявившегося защитника справедливости чародея Паганини Гектор, освобожденный от материальных забот, дотоле его не щадивших, смог спокойно посвятить себя сочинению музыки. Он мог внимательней вслушиваться в свою душу, чтобы лучше и полнее ее раскрыть, и он создал бесценную жемчужину — «Ромео и Джульетту».
   Произведение по духу было близко его душевному состоянию того времени — менее бурное, более мечтательное. В нем вдруг появилась склонность к созерцательности; перед мысленным взором, словно тени прошлого, проходили осаждавшие его трудности, причинявшие ему страдания, подло «зарезанный» «Бенвенуто». Он видел безвременно умершую мать; а ему так хотелось, чтобы она рано или поздно стала свидетельницей его окончательного торжества. Потом он вспомнил своего юного брата Проспера, восемнадцати лет приехавшего в Париж и недавно угасшего в семейном пансионе на улице Нотр-Дам-де-Шан, куда Гектор его устроил. Бедняжка Проспер покинул землю, как и прожил, — без борьбы, без шума, не оставив ни малейшего следа, словно дуновение ветерка. То был очаровательный юноша, которого Гектор почти не знал. Проспер горячо восхищался своим великим братом, «подобным льву». Как-то, возвратившись в Кот, он исполнил наизусть на рояле большие фрагменты основных тем из «Бенвенуто», он защищал оперу со всей неистовой страстностью своей хрупкой натуры.
   Образ брата, возникая, будил в Гекторе благоговейные и нежные воспоминания. Так, в мыслях вновь преходила перед ним вся жизнь.

 
   В апреле
   Адель Берлиоз вышла замуж за нотариуса, господина Марка Сюа, который пописывал милые стишки. В противоположность судье Палю он искренне восхищался Гектором.
   Бедный доктор Берлиоз! Его жена умерла, Гектор давно уехал, не стало милого Проспера, столь способного к музыке и математике, обе дочери вышли замуж. Он одиноко жил в своем доме, казавшемся ему более просторным и более суровым, чем монастырь, более мрачным, чем кладбище. Ночами среди ставших привычными призраков он погружался в горестные воспоминания.
   Гектор думал и об этом достойном старике — подлинно образцовом отце.
   Наконец, Гектора печалили каждодневные мелкие драмы в его семейной жизни.
   Гэрриет, терзаемая теперь мрачной ревностью, непрерывно его пытала. По правде говоря, он редко покидал дом, целиком уйдя в свое новое произведение. И тем не менее стоило ему вернуться, как на него градом сыпались вопросы:
   — Откуда ты идешь? Кого ты встретил? Что она тебе сказала?
   — Но я ее вовсе не видел…
   — Ты от меня скрываешь…
   И Гэрриет испытующе изучала одежду и непокорную шевелюру мужа, готовая ринуться на него, если какой-нибудь незнакомый запах духов изобличит его неверность.
   Лишенная опьяняющего успеха на сцене и прикованная к дому из-за ребенка, который требовал постоянного ухода, она становилась неуживчивой. И вскоре начала искать забвение в вине.


II


   Пожелало ли правительство возместить Гектору ущерб и блестяще возвысить его перед теми, кто, оставаясь слепым и глухим к его гению, неустанно, днем и ночью, сгорая от зависти, порочил его со свирепой ненавистью?
   Без сомнения, здесь угадывалась рука его величества Бертена.

 
   10 мая
   Гектор, которому не минуло еще и тридцати шести лет, получил орден Почетного легиона. Для штатского в таком возрасте и в такое время это было событие из ряда вон выходящее! Награда выглядела как урок врагам; Гектор немедля надел широкую ленту и, радостный, вызывающе воскликнул:
   — Еще посмотрим кто кого!


III


   Между тем работа над «Ромео и Джульеттой» продвигалась. Гектор изливал свое поклонение Шекспиру, романтический пыл, смятение и бесконечное волнение, которое вызывала в его восторженном сердце не раздражительная супруга, а та божественная Офелия, что когда-то в «Ромео и Джульетте» умела умереть с таким патетическим величием.

 
   24 ноября, два часа дня.
   В зале Консерватории премьера «Ромео и Джульетты». Дирижирует сам Гектор.
   Как поведет себя милая публика?
   Насытив ненависть провалом «Бенвенуто», противники Гектора не пожелали начать атаку во время «Гарольда» и «Фантастической» — произведений не новых и не заслуживающих боя.
   Они, по-видимому, думали, что суровое осуждение «Бенвенуто» не позволит «потрясенному» композитору так быстро опомниться и создать «Ромео и Джульетту». Они презрительно пожимали плечами, а Гектор в это время сплачивал свой ударный отряд, чтобы призвать его к мужественной схватке.
   — Если понадобится, будет пролита кровь! — заявил молодой берлиозец, преисполненный воинственным жаром.
   — И коль суждено, так пусть это будет кровь несправедливых, а не наша! — воскликнул другой.
   — Что ж, смелый умирает единожды, трус — тысячу раз! Вперед! — пылко произнес Гектор.
   Успех обозначился при первом же исполнении; в королевской ложе, драпированной красным бархатом с золотой бахромой, присутствовали два сына его величества Луи-Филиппа: герцоги д'Омаль и де Монпансье. Должна была прибыть сама королева, но в последний момент ее задержали.
   При втором исполнении произведение было «превознесено до небес», при третьем печать единодушно провозгласила его несравненным шедевром.
   Три концерта принесли Гектору 1200 франков дохода. Вспомним о тех современных «звездах», что выкрикивают свои бездарные, глупые песенки и чьи баснословные гонорары свидетельствуют, как видно, о прискорбном упадке искусства.
   Еще раз посмотрим прессу.
   «Котидьен», касаясь финала в стиле Мейербера, назвала его «самым величественным, быть может, самым красивым из существующих — настолько он драматичен».
   Т. Меррюо лестно отозвался о широте и высоком вдохновении автора. Жюль Жанен в «Деба» выразил неистовый восторг. Спехт в «Артисте» заявил, восхваляя композитора, что тот создал новую симфоническую форму.
   «Журналь де Пари» сделала вывод: «В итоге это сочинение зачеркивает то поражение, которое потерпел господин Берлиоз с „Бенвенуто Челлини“.
   Паганини писал Гектору в Ниццу: «Теперь все сделано для того, чтобы зависть умолкла»[104].
   Итак, 1839 год завершился славой, тысячами теплых писем и обилием цветов, которые скорее раздражали, чем радовали подозрительную Офелию.
   Пришла ли, наконец, к тебе слава, Гектор? Нет! О злобная судьба, желающая, чтобы молния сломала ветвистое, полное сока, покрытое пышной листвой дерево! Прекратит ли когда-нибудь судьба преследовать тебя? Нет, не сейчас. А может быть, и никогда.



1840




I


   Год «Траурно-триумфальной симфонии», написанной к десятой годовщине Трех Прославленных Дней (27, 28, 29 июля 1830 года).
   Народ не любил Луи-Филиппа, и Луи-Филипп если в не страдал, то, во всяком случае, был этим обеспокоен. И потому в угоду своим подданным он пожелал отметить ослепительной роскошью празднества в память тех героических дней, когда люди гибли за свободу.
   Программа празднества включала открытие на площади Бастилии высокой и величественной Июльской колонны, увенчанной позолоченной статуей Свободы, и захоронение у ее подножья священного праха героических жертв того исторического часа.
   Вспомним факты.
   Карл X распустил палату депутатов, однако оппозиция, усилив свою деятельность, одержала верх на последовавших затем выборах. Тогда появились подлые ордонансы 26 июля, которые предусматривали отмену свободы печати, роспуск только что избранной новой палаты, изменение избирательной системы в пользу самых богатых, назначение выборов на сентябрь.
   Перед лицом этой циничной попытки диктатуры разразилась революция. 26-го Тьер пишет манифест протеста. 27-го Париж покрывается баррикадами, а трехцветное знамя реет, призывая к бою. Проходят два дня (28 и 29 июля) борьбы, и восставшие становятся в конце концов хозяевами Парижа. Лафайет тотчас же обосновывается в городской ратуше. Теперь народ мог бы диктовать свои законы, однако он не осмеливается провозгласить республику; и в то время как Карл X бежит в Англию, Луи-Филиппа, разыгрывающего из себя демократа, провозглашают наместником королевства, поднимая его на первую ступень верховной власти. Ради него лилась кровь. Так не подобает ли ему почтить память тех борцов, чьи трупы послужили ступенями к королевскому трону, и продемонстрировать таким образом перед лицом народа свою приверженность к демократическим идеалам?

 
   Организовать эти грандиозные траурные церемонии было поручено министру внутренних дел господину де Ремюза, который возложил музыкальную часть на Гектора Берлиоза, убежденный, что гениальный маэстро сотворит чудо.
   Вторник 28 июля. В девять часов началась заупокойная служба в Сен-Жермен-Локзерруа, о которой Париж был оповещен оглушительными артиллерийскими залпами. Вслед за службой был исполнен под руководством Габенека «Реквием» Керубини (таким путем хотели утолить боль его свежей раны).
   «Затем на огромные похоронные дроги, ломившиеся от крепа и траурных украшений, возложили пятьдесят гробов. И когда настал момент отправляться в путь (около одиннадцати часов), этот „Левиафан погребальных колесниц“, несмотря на двадцать четыре впряженные в него лошади, не смог стронуться с места. Наконец, после долгих потуг и ухищрений кортеж тронулся.
   Дроги, проследовав шагов двести, на углу набережной налетают на изгородь и едва не опрокидываются на толпу… Ужас, паника, крики, водоворот зрителей, прорвавших оцепление солдат, беспокойство двадцати четырех лошадей, впряженных в колесницу, приказы, контрприказы, хлопанье кнутами… Наконец, огромные дроги приведены в порядок и следуют дальше. Кортеж на набережной достигает площади Согласия.
   Во время этих происшествий Берлиоз в первый раз начинает исполнять свою симфонию. Но разве можно что-нибудь услышать?»[105] Одиннадцать часов. Образуется процессия, которая вытягивается по набережным, площади Согласия, улице Руаяль, бульварам, до площади Бастилии — центра демонстрации.
   Сколько величия, сколько торжественности! Впереди и позади «музыкальный корпус под управлением г. Берлиоза», батальоны четвертого легиона Национальной гвардии, по бокам погребальной колесницы — кавалеристы муниципальной гвардии.
   Симфония зазвучала, едва тронулись от церкви.
   Двести семь музыкантов! Какая редкая возможность вызвать восхищение народа, он будет покорен и не посмеет отныне уходить с его концертов. Но увы! Под открытым небом, при гуле толпы и маневрах Национальной гвардии чудесные музыкальные фразы, вместо того чтобы выделяться, растворялись в шуме и терялись. Между тем по рукам ходил изданный «Шаривари» памфлет, отпечатанный белыми буквами по темной бумаге, испещренной изображениями могил, охраняемых ангелами смерти. После нескольких стрел, пущенных в г. Эмберлификоса, было написано: «Похоронная процессия свобод, погибших за граждан, под стать погребальному шествию граждан, погибших за свободу» (известно, что в ту пору народ требовал избирательной реформы).
   Однако где же сам маэстро?
   Где-то там, потерявшийся в рядах своих музыкантов.
   А что он держит в руке?
   Еще одна фантазия: всегда очень воинственный, эмоциональный и романтичный, он захотел вписаться в героическую атмосферу. Долой обывательскую и миролюбивую дирижерскую палочку! Чтобы управлять этими музыкантами, воспевающими храбрость великих усопших, он избрал… длинную саблю.
   Пожелав отойти от священных правил, ты, Гектор, снова поступил дерзко, но нашел плохое решение. Потому что именно твое фанфаронство и вызывает вражду.
   Однако продолжим наш рассказ.
   Кортеж проходит перед Лувром. И тогда Луи-Филипп, по чьему приказу все было организовано, но который нигде ранее не появлялся, боясь «адских машин», с осторожностью вышел на балкон дворца, кратко приветствовал народ и исчез. Окружавшие его принцы и председатель совета министров Тьер скрылись столь же поспешно.
   Несколько робких возгласов подкупленных бродяг «Да здравствует король!» тут же потонули в воплях «Да здравствует реформа!», во всю силу легких выкрикиваемых сторонниками освобождения масс.
   Полуденный зной, беспощадное солнце.
   Половина второго. Наконец, площадь Бастилии.
   Вверху колонны, откуда ниспадает огромный, трепещущий на ветру креп, сверкает свежей позолотой гений Свободы. На сбитом из досок амфитеатре разместились четыре тысячи зрителей: министры, сановники, сводный корпус, различные депутации, группа патриотов, раненых и награжденных в тот июль, а также семьи жертв-героев.
   Похоронные дроги — огромный кенотаф из черного бархата, везомый вереницей лошадей с траурными попонами до самых копыт, — вызвали горячие приветствия толпы. Медленно опускают в склепы у подножья колонны пятьдесят гробов. Затем со ступеней импровизированного алтаря священнослужители совершают богослужение.
   И тогда Берлиоз взмахивает своей саблей, и раздаются звуки симфонии. Хвала господу, сейчас ее услышат! Теперь он может управлять своими двумястами музыкантов, собранных на ступенях амфитеатра, и они могут, наконец, видеть, как сверкает его выразительная «дирижерская палочка». Уже около трех часов.
   С восьми утра девятый легион национальных гвардейцев, построенный в боевой порядок, стоял на самом пекле на площади Бастилии, при полном снаряжении, в больших киверах с султанами. Легионеры хотели лишь как можно быстрее пройти торжественным маршем и разойтись. Наконец, под бой барабанов легион пришел в движение. О, какое впечатляющее зрелище эти шестьдесят тысяч национальных гвардейцев, дефилирующих в течение двух часов!
   Но кто из присутствующих мог среди оглушительного шума, криков «Долой Тьера!» и «Да здравствует реформа!» услышать хоть один звук чудесной симфонии?!
   — Не уцелело ни ноты! — воскликнул Гектор.
   Остановимся ненадолго, чтобы подвести итог дня.
   Неудачи вновь неумолимо преследовали гениального и смелого композитора, создавшего замечательную симфонию. Когда Гектор, опасаясь, что на ветру симфонию не услышат, исполнил ее 26-го на генеральной репетиции, бушующий в ней ураган и льющиеся слезы растрогали и восхитили публику. И Рихард Вагнер — прекрасный судья, — прослушав ее, писал:
   «Она велика от первого до последнего звука. Эта симфония будет жить и пробуждать храбрость, покуда будет существовать государство, именуемое Францией».
   И в своем энтузиазме, изменив мнение, он заявил, что теперь безгранично восторгается этим человеком. Такова сила гения![106] Так Гектор, которого столько позорили, поносили, уничтожали, уже покорил (ему еще не было тогда тридцати семи лет) таких маэстро, как Роберт Шуман, Ференц Лист, Никколо Паганини и Рихард Вагнер. Однако слава еще не пришла. Слава опаздывает. Будем ждать и надеяться!


II


   Октябрь
   Леон Пилле только что сменил Дюпоншеля на посту директора Оперы. Под влиянием Бертена он поручил Гектору дирижировать в зале этой национальной академии большим концертом-фестивалем, назначенным на 1 ноября.
   Директор гарантировал ему вознаграждение в 500 франков и оставлял за ним полную свободу в составлении программы[107].
   Минуют ли его на сей раз козни недругов, добьется ли Гектор успеха соразмерно своему гению? Он надеется, так как в твердой решимости достигнуть удачи учел все, даже отстранил от дирижерского пюпитра «предателя Габенека — человека с табакеркой», удивив своей смелостью Пилле.
   Гектор, сам намеревавшийся руководить оркестром, лично проверил все инструменты, поскольку был предупрежден анонимными письмами о новом замышляемом против него заговоре.
   Намеченный день настал. Зал набит битком, в оркестре шестьсот музыкантов.
   Фрагменты из «Реквиема» проходят под оживленные аплодисменты. Доброе начало.
   Затем из партера доносится несколько выкриков: «Марсельезу»!, «Марсельезу»! Без сомнения, то были заговорщики, намеревавшиеся вызвать публику на громкий скандал и нарушить распорядок вечера.