Но, увы, Шатобриан, легко расстававшийся с деньгами, когда его кошелек был полон, переживал тогда пору безденежья.
   Его действительно должна была огорчить необходимость ответить такими горькими строками:
   «Париж, 31 декабря 1824 года.

   Вы просите у меня тысячу двести франков, сударь. У меня их нет; будь они у меня, я бы их вам прислал. У меня нет никаких возможностей оказать вам услугу, обратившись к министрам. Я принимаю, сударь, живое участие в ваших затруднениях. Я люблю искусство и чту артистов. Но испытания, которым талант иногда подвергается, способствуют его торжеству, а день успеха вознаграждает за все, что пришлось выстрадать. Примите, сударь, мои глубокие сожаления — они совершенно искренни,

   Шатобриан»[11].




1825



   Упрямо стремясь к цели, страстно доказывая и убеждая, он собирает сто пятьдесят музыкантов из Итальянского театра и Оперы. Затем в кабриолете колесит по всему Парижу, заезжает в редакции газет, где куется слава. Повсюду он разжигает энтузиазм.
   — Приходите, приходите все! — призывает он. — Это будет кульминационный момент в летописи музыки.

 
   В судьбе Гектора стрелки часов отмечают важную минуту.
   10 июля «Торжественная месса для большого оркестра г. Берлиоза, ученика г. Лесюэра» заполняет звуками церковь Сен-Рош, где собралась снисходительно настроенная аудитория — аудитория заранее покоренных друзей и скептиков, заинтересованных объявленным шедевром и готовых рукоплескать незрелости, даже посредственности. Но музыка была выше посредственности, выше просто преемлемости — она была достойна похвал. И публика, готовая довольствоваться сочинением заурядным, приняла с удовлетворением то, что заведомо была рада почитать за лучшее. Девицы Лесюэр — дочери учителя — разжигали страсти. Гектор ликовал.
   Кюре церкви Сен-Рош поспешил поздравить автора и заверить его, что музыка, «испорченная Ж.-Ж. Руссо», находится отныне в надежных руках[12].
   «Корсар» — газета, на которую Берлиоз уже оказывал влияние, — подчеркивала именно это суждение.
   Тут-то и случилось самое поразительное событие, которое укрепило бы обескураженное, смертельно раненное сердце. Так как же не опьяниться честолюбивому сердцу, распираемому слепой верой и безмерной надеждой? Ведь сердце, бившееся в груди Гектора, беспрестанно напоминало этому пылающему романтику: «Ты рожден для чудесной судьбы — для музыки».
   Однако что это за событие? Заслуженный, признанный композитор, чей светлый ум и безупречную честность поистине невозможно было оспаривать, произнес, словно изрек оракул, следующее пророчество:
   — Гектор Берлиоз, вы не будете ни медиком, ни аптекарем, вы станете великим композитором. Вы отмечены гениальностью, и я вам говорю это потому, что такова истина.
   В двадцать два года — и гений! Гений ли?.. Фантазер, весь ушедший в ритмы и жадный до гармоничных созвучий, но совершенно невежественный в композиции. Едва раскрывшаяся душа, едва созревший ум.
   Но кто, кто взял на себя смелость так прорицать? Лесюэр! Сам Лесюэр совершил над Гектором таинство музыкального причастия.


II


   Изречение Лесюэра вовсе не было откровением для Гектора, и без того убежденного в своем высоком даровании, оно лишь подтвердило его мнение о себе. Тем не менее слова учителя привели его в восторг, и он тотчас отправил родителям безумный рассказ об этом знаменательном событии — великий маэстро публично возвестил его гениальность.
   Разумеется, «Месса» имела немалый успех, но под его лихорадочным пером одобрение публики (он скромно называл свое произведение шедевром) превратилось в бурю восхищения и рукоплесканий. Ничто в отчете не было упущено, ни о чем не говорилось просто, все было преувеличено: наплыв упоения, а затем экстаз аудитории; оркестранты, с трудом сохраняющие сознание под натиском величественных созвучий; покоренные слушатели, и, наконец, учитель Лесюэр, который, не в силах сдержать свои чувства, бросает в лицо публике: «Гектор Берлиоз, вы гениальны!»

 
   Сможет ли яркая картина, созданная Гектором, польстить родным и таким образом приглушить их враждебность к его призванию?
   Нет! И отец и мать придерживались того мнения, что Гектор сбился с пути, и добрый доктор неоднократно призывал своего сына «оставить погоню за химерой и вернуться на прямую стезю к почтенной карьере».
   Но тщетно! Призывы к разуму при всей их настойчивости не могли поколебать решения этого фанатика, потому что разум, считал Гектор, повелевает подчиниться призванию, ибо оно и есть голос судьбы.



1826




I


   И вдруг гроза!
   Для исполнения «Мессы Сен-Рош» Гектор одолжил тысячу двести франков у своего друга Огюстена де Пона[13], располагавшего приличным состоянием.
   Отрывая по су от своей скудной пенсии, подобно тому как выпускают по капле кровь из вен, Гектор смог вернуть своему заимодавцу триста франков.
   Но, выбившись из сил от этой героической жертвы, он открыл отцу правду, разумеется, подправленную и затушеванную.
   «Огюстен де Пон, — сообщал он, — ссудил мне шестьсот франков. Половину я смог ему вернуть. Не согласишься ли ты покрыть мой долг?»
   И добрый доктор Берлиоз, направив меценату сумму в триста франков, поверил, что полностью освобождает своего дорогого сына от долгов.
   Шло время, но обескровленный долгом Гектор не делал взносов. Тогда Огюстен де Пон, желая облегчить положение своего должника, чьи лишения его растрогали, написал доктору Берлиозу деликатное письмо. Мог ли он подозревать, что Гектор лгал, не желая сразу испугать отца большой суммой. Разумеется, нет!
   Таким образом, бережливый и щепетильный доктор Берлиоз, для которого взять взаймы было равносильно краже и к тому же уплативший триста франков, внезапно узнал, что его сын все еще сидит в долгах. Долги! У него-то их нет. Напротив, уходя от бедняков, которых он лечит бесплатно, доктор часто оставляет на столе мелкую или крупную монету, чтобы там задымила, наконец, вкусная похлебка с салом.
   На сей раз он возмущается, выходит из себя и, разумеется, не без нажима своей сварливой супруги, решает лишить Гектора денежной помощи. И вот ежемесячная пенсия в 120 франков отменена.


II


   Что же делать нашему романтическому герою под натиском бури? Отказаться от музыки, сдаться? Только не это! Он будет бороться вопреки всему!
   «К моей давней любви к путешествиям, — пишет он, — присоединилась страсть к музыке, и я решил тогда обратиться к агентам иностранных театров, чтобы получить место первого или второго флейтиста в каком-нибудь оркестре Нью-Йорка, Мехико, Сиднея или Калькутты. Я бы уехал в Китай, стал матросом, флибустьером, буканьером, дикарем — только бы не сдаться. Таков уж мой нрав. Если я во власти страстей, так давить на мою волю бесполезно и даже опасно — это все равно, что прессовать пушечный порох в надежде избежать его взрыва».
   И впрямь ничто не может поколебать его веру в себя.
   Его сила в энтузиазме, а человек, исполненный энтузиазма, глух к парализующим советам других. Советы не стоят внимания, раз он в состоянии доказать их несостоятельность. Осторожность, считает он, — пристанище слабых и покорных, тех, кто не верит в себя. Плохо ориентируясь в окружающей действительности, он считает, что легко преодолеть любые преграды, препятствия на то и даны, чтобы ощутить всю меру своих сил. Все ему видится простым, прекрасным, возможным. Воля итого человека, которого ничто не могло ни смутить, ни поколебать, готова была сокрушить горы.
   Итак, от энтузиазма к сильной воле.
   Бывает, что малодушные, осуждая энтузиастов, восклицают:
   — Это безумцы!
   Но безумцы ли они?..
   Поклонимся в ноги тем, кто умеет побеждать и торжествовать победу.


III


   Итак, послушайте, что делает Гектор, страстно влюбленный в Томаса Мура, Вальтера Скотта и Байрона, упивающийся Бетховеном, Глюком и Вебером, уже мечтающий о романтизме, о том, чтобы облечь жизнь в сказочную феерию.
   Первого марта должен открыться Театр новостей. Смирив свой нрав и сдерживая честолюбие, Гектор просит места оркестранта — можно второго флейтиста, можно третьего. Увы. все уже занято. Ну что ж, раз надо — я буду хористом.
   И вот он взбирается по маленькой, смрадной лестнице и входит в узкую комнату, где с полдюжины кандидатов ожидают экзаменатора. Среди них кузнец, уволенный из театра актер и певчий из церкви Сент-Эсташ. Есть здесь и ткач.
   Гектор одерживает верх. Не столько благодаря таланту, сколько дерзостью, приведшей в замешательство даже певчего, чей голос, исполненный чистой веры, елея и переливов драгоценных камней и привыкший страстно взывать к господу, был сладок, как мед, и чист, как хрусталь.
   И Берлиоз оказывается затерянным в разношерстной толпе хористов.


IV


   О эти хористы! Один — ассенизатор в жизни и знатный вельможа на сцене; другой — забитый рассыльный, снедаемый голодом, а здесь — бравый карабинер. И в этом сборище (какое недоразумение) Гектор, облачившись в пышный, фальшивый костюм, выбивается из сил, не печалясь о том, что унижает свое призвание; он едва сдерживает желание модулировать куплеты, в которых убожество слов усугубляет бедность мелодии. И все это, увы, при пустом желудке, потому что он зарабатывал гроши — лишь пятьдесят франков в месяц. Несчастный! Платить за комнату, есть, одеваться, учиться — и все это на пятьдесят франков. Какая нищета даже для того, кто преуспел в умении отказывать себе во всем и жестоко истязать себя лишениями, будучи уверен в завтрашнем торжестве! Все же, преодолевая отвращение, он пел своим баритоном и думал о вдохновенных произведениях, где суровое благородство стиля околдовывает душу. Какая горькая участь и при этом какое величие![14] Накануне спектакля наш смиренный хорист, идя на страшный риск — быть безжалостно уволенным, сбежал из Театра новостей, чтобы усладиться настоящей музыкой. Забравшись на галерку, он неистово аплодировал Глюку, прозванному «Микеланджело музыки», великому Глюку — любимому композитору, которого в своем энтузиазме он роднил с главой немецкой романтической школы — Вебером. Его лихорадочное восхищение двумя гигантами музыки доходило до исступления.
   А он, Гектор, — мужественный и рано развившийся талант, уже исполненный пафоса, — долгими часами выводил глупые, претенциозные мелодийки.
   За пятьдесят франков в месяц.
   «Что из того, — говорил он про себя, повторяя бестолковые, избитые фразы, — что из того, что я так низко стою, если главное осталось при мне! Выигрывая время, я выигрываю надежду. Нищета меня не сломит. Я одержу над ней верх.
   Я добьюсь успеха — вопреки всему!»

 
   Июнь.
   Хорист и кандидат на Римскую премию! Ползая по земле, человек стремится к звездам.
   Он ни перед чем не отступит, ничто его не смутит, ничто не устрашит. Бубня на сцене пошлые куплеты, Гектор готовится показать, на что он способен. Но разве достаточно одного только мужества? Разумеется, нет! И его исключают из числа претендентов на премию при первой же пробе, даже не допустив до участия в конкурсе. Какой провал!
   Узнав о поражении, он пожал плечами и решительно пробормотал: «Мы еще посмотрим!»


V


   Доктор Берлиоз прослышал о странных выходках сына. Неизвестно, был он больше удивлен или удручен. Думается, что он был раздражен, но в озлобление вкрадывалось и некоторое восхищение столь великолепной самоуверенностью. Как бы то ни было, но его жестокая решимость становится еще тверже — и вот взбалмошный сын бесповоротно лишен средств к существованию. Была ли тому причиной безрассудная попытка, столь плачевно провалившаяся? А может быть, долг Огюстену де Пону? Однако что толку говорить о причине. Нас интересует только результат.
   Добрый учитель Лесюэр шлет отцу Гектора письмо за письмом. «В его будущем, — пишет он, — не может быть сомнений. Музыка переполняет его». Все тщетно.


VI


   Настает, время каникул, и Гектор по настойчивому требованию отца едет в Кот-Сент-Андре.
   Какой же его ожидал прием? Сдержанный? Нет, ледяной. Госпожа Берлиоз запретила проявление каких бы то ни было нежностей. Ее наказ — не замечать Гектора, вести себя и делать все так, словно его нет. Однако доктор, страдая за сына, которого он намерен исправить, наставить на истинный путь, но не истязать, с чувством душевной боли спрашивает себя: «Имеем ли мы право распоряжаться им как вещью? Могу ли я отлучить его от музыки, если в ней счастье всей его жизни? Возможно ли, чтобы великий, мудрый Лесюэр, честь и гордость французского музыкального искусства, писал мне в таких прочувствованных выражениях, если бы он искренне не верил в призвание и конечное торжество Гектора?» Наконец, как-то вечером, после обеда у семейного очага, доктор тайком увлек сына в полумрак пустой гостиной и сказал ему приглушенным голосом:
   — Сдержи восторг! Я разрешаю тебе продолжать занятия музыкой… но лишь на некоторое время. И если новые испытания обернутся не в твою пользу, ты признаешь, что я сделал все разумное. Тогда, я надеюсь, ты решишься избрать иной путь. Тебе известно, что я думаю о захудалых поэтах. Заурядные артисты ничуть не лучше. Для меня было бы тяжким ударом видеть тебя в толпе этих никчемных людей. Я восстанавливаю тебе пенсию, но сохраняй пока печальный вид, чтобы никто не заподозрил о моем новом решении… Так надо!
   При этих словах Гектор бросился на шею своему доброму батюшке и в порыве восторга чуть было не задушил его.

 
   Гектору, однако, не удалось скрыть чувства облегчения и покоя. Госпожа Берлиоз, не спускавшая с него глаз, угадывает причину вернувшейся веселости сына.
   «Отец, — думает она, — должно быть, снова капитулировал». Драма разыгралась в тот самый день, когда Гектор должен был отправиться в Париж.
   В тот день мать, желавшая сделать сына набожным[15] (тем более что Гектор долгое время чтил исповедь, мессу и причастие), предала его анафеме. Ее религиозные чувства были весьма пылки, и для нее «актеры, актрисы, певцы, музыканты, поэты, композиторы были отвратительными существами, отлученными от церкви, и, как таковые, обречены на муки ада».
   Происшедшая сцена была весьма патетична. Вначале трагическая актриса сдерживалась; торжественно обращаясь на «вы», она молила: «Заклинаю вас, Гектор, не упорствовать в вашем безумии. Смотрите, я опускаюсь перед вами на колени… я… ваша мать».
   Затем, взорвавшись, она вскричала, подчеркнуто обращаясь на «ты»: «Так ты отказываешь мне, несчастный?! Ты в состоянии, не дрогнув, смотреть на мать, павшую к твоим ногам? Ну что же, уезжай! Черни свое имя, влачи его по парижским притонам, пусть твой отец и твоя мать умрут от позора и горя…»
   И наконец, она разразилась, будто в античной трагедии: «Ты больше мне не сын, Гектор. Уходи, я проклинаю тебя!»
   Но Гектор не размяк. «Я буду композитором вопреки всему!» — решает он, хотя и опускает голову, чтобы скрыть свой вызывающий вид[16].



1827




I


   Гектор зачислен в Королевскую школу музыки (Консерваторию) в класс Лесюэра. Но, продолжая занятия музыкой, он посещает и нарождающиеся общества романтиков. Он гневно осуждает увлечение Россини, музыку которого считает слишком кокетливой, с колокольчиками, кружевами и пышной оборкой, слащавой и далекой от величия бури.
   Он посещает также занятия Рейха по контрапункту и фуге.
   Рейха, чех по происхождению, в ком сочетались глубокие знания с добросовестностью, был опытным учителем; он гордился тем, что в юности, живя в Бонне, знал великого Бетховена. Он преподавал фугу и контрапункт «с удивительной ясностью и точностью»[17].
   Берлиоз же никогда еще не занимался синтаксисом музыки. И теперь должен был изучить его и набить руку под руководством учителя музыкального письма, «настоящего математика». «Каким же образом, — спрашивал себя Гектор, — этот холодный математик может выразить все, что есть в самом необузданном, самом причудливом воображении, если он воспринимает божественный огонь вдохновения только в форме сонат, вариаций и фуг?»
   Ну, а ему, Гектору, независимому, мечтательному, влюбленному в величавые химеры, принесет ли ему зримую пользу обучение у столь пунктуального человека? Или он сохранит свою дикую природу, враждебную писаным законам и строгим предписаниям? Что ж, посмотрим.


II


   Так или иначе, но нужно было учиться. Учиться, хотя желудок и был пуст. Героическая эпоха тяжкой нужды.
   В «Мемуарах» — в точном и подробном рассказе о себе — он повествует о строгой экономии, царившей в его ведомстве съестных припасов, где главенствовала копченая селедка.
   В обшарпанной комнате на грязной улице Лагарп делил с ним хлеб и кров его земляк из Кот-Сент-Андре — Антуан Шарбоннель. То было удачей, так как студент-фармаколог нежно любил перепелов — этих очаровательных, томно кричащих пернатых. Правда, он любил любовью заинтересованного кулинара, мечтая съесть их, сидя на диване.
   Манками, искусно изготовленными им самим, он отлично умел приманивать птиц, а затем ловить их силками, также сделанными собственноручно. Он охотился на равнине Монруж, разумеется преступая закон. Поскольку для охоты требовалось благоприятное сочетание времени и обстоятельств, их повседневный рацион лишь изредка включал это яство, добытое жестокой ценой.
   Однажды Шарбоннель обнаружил по доходно-расходной книге, что расходы на еду поднялись до шестидесяти восьми сантимов (сорок три — хлеб и двадцать пять — топленое свиное сало). Шестьдесят восемь сантимов! Подумать, какое мотовство! И на следующий день после этого кутежа Шарбоннель, разыгрывая шутливую сцену, воззвал к доброму чувству справедливости и потребовал прибегнуть к беспристрастному сантиметру, чтобы точнее разделить непременного ветерана их трапез — копченую селедку, подчас высохшую настолько, что исчезал знакомый аромат.
   — Сантиметр! — воскликнул музыкант. — Господин аптекарь, как видно, мнит себя миллионером.
   И действительно, в хозяйстве двух друзей подобных предметов не имелось.
   Последние дни месяца были трагичными; Режим: еда раз в день. Да и что за еда! 29 сентября студенты смогли купить лишь несколько гроздьев винограда.
   Но наступает первое число следующего месяца, и Гектор, получив свой заработок хориста — пятьдесят франков, покупает для себя одного на восемь су хлеба.
   О жизнь богемы[18] — певца веселого и мужественного полунищенского существования.
   Время от времени Шарбоннель с ученым видом авторитетно заявлял:
   — От голода никогда не умирают.
   — Так отчего тогда, — с усмешкой спрашивал Гектор, — люди спокон веку упорствуют в стремлении принимать пищу?
   — Это необходимо, разумеется… Но я хотел высказать мысль, что человеческие существа слишком много едят.
   — Даже если это всего пол копченой селедки? Тогда Антуан поучительно продолжил:
   — Человек должен есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть.
   — Каково, а? Теперь господин аптекарь бьет новизной. Ибо мне кажется, Антуан, что я никогда раньше не слышал этого афоризма.
   — Но, Гектор, слон поддерживает свою необычную силу лишь травами… и живет, как тебе известно, сто пятьдесят лет!
   — Хватит, хватит, Антуан, помилуй! Здоровье через пустой желудок… Старая песня! Да здравствуют скоромные дни!
   Иногда наступали проблески.
   Так, в один прекрасный день Гектор стал учителем двух учеников. Игра на флейте, сольфеджио, гитара. Достаточно ли он знал, чтобы учить других?
   Но не все ли равно?!
   Двое учеников! Бог мой, вот удача! Двадцать су за урок. Да ведь это целое состояние!
   Меню Гектора теперь улучшается, иногда даже масло изгоняет сало. И все же шербет остается строго запрещенной роскошью.


III


   Май.
   Шарбоннель покидает своего земляка, чтобы жить самостоятельно.


IV


   Июнь.
   Вот снова настала ожидавшаяся с лихорадочным трепетом пора большого конкурса, пора борьбы за Римскую премию. Гектор выставляет свою кандидатуру. Поражение, как мы видим, ничуть не выбило его из колеи. Работая с упорством, чтобы на сей раз достичь заветной вершины, он продолжает сочинять оперу «Тайные судьи» на либретто своего верного друга Эмбера Феррана[20] и пишет героическую сцену с хорами (также на слова Феррана) на тему из греческой революции.
   Убежденный, что произведение встретит всеобщее одобрение, он решил дать его на просмотр какой-нибудь музыкальной знаменитости. После Лесюэра можно было считаться с мнением лишь верховного жреца, похвала которого означала бы посвящение в ранг великих. Но на чей суд отдать исписанные нотами листы? Среди всех архитекторов звуков ни один не казался ему достаточно авторитетным. При каждом имени, приходившем на ум, он вскрикивал: «Не годится! Нужен более знаменитый, нужен кто-то получше!» В конце концов его выбор пал на композитора, которого крылья славы вознесли в заоблачную высь — на Родольфа Крейцера, тогда главного музыкального директора Оперы. Ректор, бесспорно, лелеял надежду, что, подкупленный и покоренный молодым талантом, он включит его произведение в программу одного из духовных концертов, организуемых им в конце страстной недели. Он уже видел на лице маэстро приятное изумление и слышал возгласы восторга.
   И вот, заручившись теплой рекомендацией виконта де Ларошфуко, он явился к Крейцеру.
   «К тому же, — рассказывал он, — Лесюэр горячо поддержал меня перед своим собратом. Одним словом, были основания надеяться. Но долго питать иллюзии мне не пришлось. Крейцер, этот великий артист, автор „Смерти Авеля“ — прекрасного произведения, по поводу которого я, охваченный энтузиазмом, сочинил ему несколькими месяцами ранее подлинный дифирамб, — тот Крейцер, что казался мне добрым и радушным, как мой учитель, — потому что я им восхищался, принял меня самым пренебрежительным и самым невежливым образом. Он едва ответил на мой поклон и, не глядя на меня, бросил через плечо такие слова: „Мой дорогой друг (он не был со мной знаком), мы не можем исполнять в духовных концертах новые сочинения. У нас нет времени их разучиватъ. И Лесюэру это хорошо известно“. Я ушел с тяжелым сердцем. В следующее воскресенье между Лесюэром и Крейцером произошло объяснение в Королевской капелле, где последний был простым скрипачом. В конце концов, выведенный моим учителем из терпения, он ответил, не скрывая досады: „Да на кой черт? Что с нами будет, если мы станем так помогать молодым людям?..“ По крайней мере ему нельзя было отказать в искренности».
   Снова неудача!
   — Подумаешь! — говорит Гектор, пожимая плечами.
   Посетуем на сухость некоторых талантов. Нам было бы приятнее всегда видеть гения в сияющем ореоле сердечности.
   Судьба не поскупилась, расточая Крейцеру свои щедроты[21]. И высшие почести и головокружительные триумфы — все познал Крейцер. По виртуозности его ставили наравне с великим Байо, чей волшебный смычок умел заворожить публику. Он сопровождал Бернадота, которого фантазия «Маленького Капрала», прежде чем усадить на шведский трон, сделала французским послом в Австрии.