Страница:
В Вене он сблизился с Бетховеном, отгранившим для него чудесный алмаз — «Крейцерову сонату», которая обессмертила его имя, создав ему ореол гораздо более яркий, чем сам его талант. Но надменный скрипач-композитор никогда и не подумал выразить хотя бы малейшую признательность этому титану музыки. Как и Керубини, которому, впрочем, Бетховен написал самое хвалебное, самое пылкое, самое трогательное письмо:
«Я ценю ваши произведения превыше всех прочих театральных произведений. Я прихожу в восторг всякий раз, когда слышу ваше новое произведение, и мой интерес к ним выше, чем к моим собственным; короче говоря, я вас уважаю и люблю».
Керубини, в ту пору директор Консерватории, был законодателем французской музыки.
Разве могли эти двое, эти могущественные вельможи, окруженные почетом и славой, снизойти до обездоленного старца, страдающего, презираемого, погрязшего в нищете?
Разумеется, нет!
Для счастливых эгоистов несчастье другого, когда о нем говорят, — всего лишь досадная назойливость. Обидно, что эти ревностные жрецы музыкального искусства не ведают, а то и презирают высшее искусство забывать о своем высоком положении, искусство приходить на помощь в стихийном порыве, не унижая другого, искусство черпать собственное счастье в счастье другого.
Гении, вознесенные на пьедестал, снизойдите к вашим братьям — гениям, обойденным судьбой!
«Я ценю ваши произведения превыше всех прочих театральных произведений. Я прихожу в восторг всякий раз, когда слышу ваше новое произведение, и мой интерес к ним выше, чем к моим собственным; короче говоря, я вас уважаю и люблю».
Керубини, в ту пору директор Консерватории, был законодателем французской музыки.
Разве могли эти двое, эти могущественные вельможи, окруженные почетом и славой, снизойти до обездоленного старца, страдающего, презираемого, погрязшего в нищете?
Разумеется, нет!
Для счастливых эгоистов несчастье другого, когда о нем говорят, — всего лишь досадная назойливость. Обидно, что эти ревностные жрецы музыкального искусства не ведают, а то и презирают высшее искусство забывать о своем высоком положении, искусство приходить на помощь в стихийном порыве, не унижая другого, искусство черпать собственное счастье в счастье другого.
Гении, вознесенные на пьедестал, снизойдите к вашим братьям — гениям, обойденным судьбой!
V
Иные, единожды потерпев неудачу, отказываются от своих намерений. Другие восстают против капитуляции; лучше оценив препятствие после столкновения с ним, всеми силами, всем отчаянным напряжением воли они стараются его преодолеть. Гектор среди последних. Поражение в предыдущем конкурсе на Римскую премию не поколебало твердости его духа. Одушевленный уверенностью в своем триумфе, он упорно желал вновь помериться с конкурентами силами в суровых испытаниях славного состязания.
Была и одна трудность. Чтобы сосредоточиться, а главное — воспрепятствовать всякому вмешательству извне, полагалось прожить целых десять дней в полном заточении. И государство требовало денежного взноса, компенсирующего затраты.
— Я твердо решил участвовать, маэстро, — дерзнул обратиться к своему учителю Гектор. — Но, увы… Неужто моему порыву суждено разбиться о какие-то деньги?
Лесюэр, предчувствуя длинную, уже много раз слышанную торжественную тираду о порабощении разума мерзким, презренным золотом, решительно оборвал его:
— Остановись, мой юный друг! Это я беру на себя.
И добрый учитель заплатил.
Была и одна трудность. Чтобы сосредоточиться, а главное — воспрепятствовать всякому вмешательству извне, полагалось прожить целых десять дней в полном заточении. И государство требовало денежного взноса, компенсирующего затраты.
— Я твердо решил участвовать, маэстро, — дерзнул обратиться к своему учителю Гектор. — Но, увы… Неужто моему порыву суждено разбиться о какие-то деньги?
Лесюэр, предчувствуя длинную, уже много раз слышанную торжественную тираду о порабощении разума мерзким, презренным золотом, решительно оборвал его:
— Остановись, мой юный друг! Это я беру на себя.
И добрый учитель заплатил.
VI
После отборочных испытаний Гектор допущен к участию в конкурсе. Слабый луч надежды. Для еще большего разочарования? Как знать… Однако продолжим наш рассказ…
На конкурсе было предложено сочинить кантату на сюжет «После смерти Орфея, растерзанного вакханками — жрицами Бахуса».
Вакханки с головами, увенчанными плющом, с тирсами в руках удалились. Ветер, выводя скорбную песнь, временами нежно касается звучных струн полуразбитой арфы Орфея, и от этой ласки арфа изливает печаль, она плачет о своем хозяине — величайшем музыканте вселенной, пред которым смиренно склоняли головы самые свирепые звери. Теперь в мире разливается необычайное безмолвие. Лишь вдалеке, в горах, пастух…
Но была ли эта тема по-настоящему близка бурному темпераменту Гектора? Унылые руины, разбитая лира, жалобный стон ветра, покой и тишина, вернувшиеся после великого злодеяния… Вдали исполненный тоски, чистый и скорбный, поднимается напев пастуха. Темпераментный Гектор, влюбленный в горделивые вершины и трубные звуки, одержимый апокалипсическими идеями, не мог произвести на свет манерное произведение, как он говорил, «из сплошных вздохов и розовой воды». Для него сюжет был слишком идиллическим. Бесспорно, он блеснул бы в первой части, — «Терзание Орфея вакханками».
Он чувствовал себя в чужой стихии. В Гекторе воистину жил мятежный дух. Он затаенно всматривался в романтические образы, скрытые в самых глубинах его существа. А потом сочинял музыку. Но не следовал канонам. Разве ужиться грезам со школой и твердыми правилами? «Нет, нет», — повторял он про себя, создавая в уме вереницы звуков, всегда оканчивающиеся апофеозом. Он любил возвышенное и презирал слащавость! Россини[22] заклеймен, Бетховен и Глюк подняты в недосягаемую высь.
Впрочем, разве мог он соблюдать правила? Разумеется, нет — он их не знал. Свои ощущения, свои мечты и безумные фантазии — вот что он воплощал в музыке.
Таким образом, и материал и манеру сочинять — все черпал он в себе самом.
Июль.
Увы! Музыкант, которому было поручено играть на фортепьяно сочинения конкурентов, признал себя неспособным сыграть финал произведения нашего героя — вакханалию, исполненную неистового пыла. И тогда Керубини, Паэр, Буальдье и Катель — прославленные имена, вошедшие в историю, — объявили произведение неисполнимым. Впрочем, Лесюэр тоже входил в жюри. Боролся ли он за Гектора, счел ли его произведение недостаточно сильным — неизвестно. Были присуждены одна первая и две вторые премии. Имя ученика Берлиоза не было даже названо.
Удручен, опозорен ли Берлиоз, провалившись на конкурсе? Ничуть! Предположить так — значило бы плохо его знать. Гектор лишь разыгрывает оскорбленное достоинство и выпячивает грудь, он решительно стоит на своем и провозглашает невежество своих экзаменаторов, совершенно неспособных его понять, исключая, разумеется, беспристрастного Лесюэра, «утонувшего», как он уточнял, среди «ископаемых».
«О древние, холодные классики, — бросает он им. — В ваших глазах мое стремление к новому — преступление». «Старые черепахи! — кричит он в адрес цепляющихся за традиции членов Института, которые преградили ему путь. — Окостенелые умы!.. Если вы не идете за мной, тем хуже… для вас! Я буду идти вперед и без вас… вопреки всему!»
Очень неосмотрительно, Гектор, так говорить и задираться. Случись, что ты все же был бы представлен к страстно желанной Римской премии, не пришлось ли бы тебе испытать тогда всю злобу этих уязвленных знаменитостей?
Но Гектору чужды сдержанность и осторожность. Не придется ли ему в этом раскаяться?
На конкурсе было предложено сочинить кантату на сюжет «После смерти Орфея, растерзанного вакханками — жрицами Бахуса».
Вакханки с головами, увенчанными плющом, с тирсами в руках удалились. Ветер, выводя скорбную песнь, временами нежно касается звучных струн полуразбитой арфы Орфея, и от этой ласки арфа изливает печаль, она плачет о своем хозяине — величайшем музыканте вселенной, пред которым смиренно склоняли головы самые свирепые звери. Теперь в мире разливается необычайное безмолвие. Лишь вдалеке, в горах, пастух…
Но была ли эта тема по-настоящему близка бурному темпераменту Гектора? Унылые руины, разбитая лира, жалобный стон ветра, покой и тишина, вернувшиеся после великого злодеяния… Вдали исполненный тоски, чистый и скорбный, поднимается напев пастуха. Темпераментный Гектор, влюбленный в горделивые вершины и трубные звуки, одержимый апокалипсическими идеями, не мог произвести на свет манерное произведение, как он говорил, «из сплошных вздохов и розовой воды». Для него сюжет был слишком идиллическим. Бесспорно, он блеснул бы в первой части, — «Терзание Орфея вакханками».
Он чувствовал себя в чужой стихии. В Гекторе воистину жил мятежный дух. Он затаенно всматривался в романтические образы, скрытые в самых глубинах его существа. А потом сочинял музыку. Но не следовал канонам. Разве ужиться грезам со школой и твердыми правилами? «Нет, нет», — повторял он про себя, создавая в уме вереницы звуков, всегда оканчивающиеся апофеозом. Он любил возвышенное и презирал слащавость! Россини[22] заклеймен, Бетховен и Глюк подняты в недосягаемую высь.
Впрочем, разве мог он соблюдать правила? Разумеется, нет — он их не знал. Свои ощущения, свои мечты и безумные фантазии — вот что он воплощал в музыке.
Таким образом, и материал и манеру сочинять — все черпал он в себе самом.
Июль.
Увы! Музыкант, которому было поручено играть на фортепьяно сочинения конкурентов, признал себя неспособным сыграть финал произведения нашего героя — вакханалию, исполненную неистового пыла. И тогда Керубини, Паэр, Буальдье и Катель — прославленные имена, вошедшие в историю, — объявили произведение неисполнимым. Впрочем, Лесюэр тоже входил в жюри. Боролся ли он за Гектора, счел ли его произведение недостаточно сильным — неизвестно. Были присуждены одна первая и две вторые премии. Имя ученика Берлиоза не было даже названо.
Удручен, опозорен ли Берлиоз, провалившись на конкурсе? Ничуть! Предположить так — значило бы плохо его знать. Гектор лишь разыгрывает оскорбленное достоинство и выпячивает грудь, он решительно стоит на своем и провозглашает невежество своих экзаменаторов, совершенно неспособных его понять, исключая, разумеется, беспристрастного Лесюэра, «утонувшего», как он уточнял, среди «ископаемых».
«О древние, холодные классики, — бросает он им. — В ваших глазах мое стремление к новому — преступление». «Старые черепахи! — кричит он в адрес цепляющихся за традиции членов Института, которые преградили ему путь. — Окостенелые умы!.. Если вы не идете за мной, тем хуже… для вас! Я буду идти вперед и без вас… вопреки всему!»
Очень неосмотрительно, Гектор, так говорить и задираться. Случись, что ты все же был бы представлен к страстно желанной Римской премии, не пришлось ли бы тебе испытать тогда всю злобу этих уязвленных знаменитостей?
Но Гектору чужды сдержанность и осторожность. Не придется ли ему в этом раскаяться?
VII
Сентябрь.
Появляется женщина, которой суждено потрясти до основания всю жизнь Гектора. Кто она? Откуда? Ирландка с шапкой золотых волос, северянка с глазами цвета неба — то была выдающаяся драматическая актриса Гэрриет Смитсон. Она переехала Ла-Манш, чтобы воспламенить Париж — точку пересечения ее пути с путем нашего мушкетера, приехавшего сюда из дальней провинции Дофине.
Она не знала ни слова по-французски. А Гектор ничего не понимал по-английски. Казалось, что могло произойти?
В самом начале она ничего о нем не слышала, а он сходил с ума от любви к. ней, потом она смеялась над его влюбленными вздохами, и наконец… Однако расскажем эту удивительную историю по порядку.
Было 6 сентября того достопамятного 1827 года, который изобиловал различными событиями в жизни Гектора.
Труппа английских актеров давала в «Одеоне» первый спектакль. И она, именно она, своей игрой должна была донести до парижской публики произведения Шекспира — гениального драматурга и поэта Англии и самого удивительного художника человеческих страстей.
Спустя пять дней, одиннадцатого, было назначено второе представление. На афише — «Гамлет». Бессмертные «звезды» собрались в театре: молодые люди с вдохновенными лицами, отмеченными печатью гения, — романтики, пробуждающие неведомые доныне краски, ритмы, чувства, крушители деспотичного и обветшалого классицизма. Все в поисках возвышенного и патетического. С длинными локонами, галстуками дерзких, вызывающих расцветок; то была «Молодая Франция» — идейные враги «старикашек».
В зале находились Альфред де Виньи (тридцати лет) — певец нравственного благородства и смирения; Эжен Делакруа (двадцати восьми лет) — выдающийся колорист и смелый новатор; Виктор Гюго (двадцати пяти лет), чье чудесное слово вскоре должно было зазвучать, изумляя мир; Александр Дюма (двадцати четырех лет), подобный извилистому бурному потоку, который, пробиваясь сквозь горы, затопляет луга; Жюль Жанен (двадцати трех лет) — искрящийся остроумием критик, предсказывавший славу и выносивший суровые приговоры; Сент-Бев (также двадцати трех лет) — человек изысканного вкуса, постигший все тонкости анализа. Здесь присутствовал и юный Жерар де Нерваль (двадцати лет), чья милая непосредственность скрашивала странности его характера; в тот день он наверняка отказал себе в еде, чтобы заплатить за откидное место в партере, потому что он был беден, очень беден.
Одним словом, тут присутствовала вся длинноволосая братия «Молодой Франции», одетая в ярко-красные жилеты.
Был здесь, наконец, и мальчик Теофиль Готье (шестнадцати лет), который позднее заставил заговорить о себе.
Тема — «Гамлет».
Непрерывно льющаяся кровь и смерти — одна за другой, героизм Гамлета, добавляющий, к патетике ореол благородства; безумие, которое блуждает по всей пьесе, сея то сомнения, то ужас.
И поразительным контрастом — подобный рафаэлевским мадоннам, ангельский лик Офелии, которую ждет трагическая гибель. Такая дерзновенность сюжета, такая свобода в искусстве, далекая от проторенных троп, должна была вдохновить Виктора Гюго на создание драмы «Эрнани», поставленной три года спустя, где свирепствовало «то мировое зло, которое мастерски отобразили Гете в „Фаусте“ и Байрон в „Манфреде“. Может быть, именно в „Гамлете“ и „Манфреде“ находил бессмертный французский поэт Виктор Гюго прообразы своих романтических героев?
Ну, а актеры?
Кембл, самый знаменитый и самый сильный трагик во всей Англии, играл роль Гамлета, отрешенного от жизни. Свою роль он исполнял с такой жизненной правдой, что сам Гамлет не смог бы ни говорить, ни чувствовать с большей убедительностью.
Роль Офелии чудесно играла божественная Смитсон, чьи глаза отражали чистоту, мечтательность и нежную страсть.
Какое возбуждение среди романтиков! Они славят возрождение лиризма, задушенного после Малерба классической дисциплиной, и взывают к торжеству крылатого вдохновения над холодным разумом — ограниченным и скудным.
Гектор был без ума от гения Шекспира, а еще более от непорочной Офелии — создания из иного мира, со столь чистой душой и столь легким телом. Чем объяснить подобный пожар души? Он был профан в английском языке, но, может быть, у него был с собой точный перевод?
Так или иначе, но Гамлет сыграл в его судьбе важную роль.
«Шекспир, — писал он, — неожиданно обрушился на меня и потряс. Он молнией разверз для меня с величественным грохотом небо искусства, осветив его самые дальние бездны.
Я познал подлинное величие, подлинную красоту, подлинную драматическую правду. Я увидел… я понял… я ощутил, что жив, что должен подняться и действовать».
Появляется женщина, которой суждено потрясти до основания всю жизнь Гектора. Кто она? Откуда? Ирландка с шапкой золотых волос, северянка с глазами цвета неба — то была выдающаяся драматическая актриса Гэрриет Смитсон. Она переехала Ла-Манш, чтобы воспламенить Париж — точку пересечения ее пути с путем нашего мушкетера, приехавшего сюда из дальней провинции Дофине.
Она не знала ни слова по-французски. А Гектор ничего не понимал по-английски. Казалось, что могло произойти?
В самом начале она ничего о нем не слышала, а он сходил с ума от любви к. ней, потом она смеялась над его влюбленными вздохами, и наконец… Однако расскажем эту удивительную историю по порядку.
Было 6 сентября того достопамятного 1827 года, который изобиловал различными событиями в жизни Гектора.
Труппа английских актеров давала в «Одеоне» первый спектакль. И она, именно она, своей игрой должна была донести до парижской публики произведения Шекспира — гениального драматурга и поэта Англии и самого удивительного художника человеческих страстей.
Спустя пять дней, одиннадцатого, было назначено второе представление. На афише — «Гамлет». Бессмертные «звезды» собрались в театре: молодые люди с вдохновенными лицами, отмеченными печатью гения, — романтики, пробуждающие неведомые доныне краски, ритмы, чувства, крушители деспотичного и обветшалого классицизма. Все в поисках возвышенного и патетического. С длинными локонами, галстуками дерзких, вызывающих расцветок; то была «Молодая Франция» — идейные враги «старикашек».
В зале находились Альфред де Виньи (тридцати лет) — певец нравственного благородства и смирения; Эжен Делакруа (двадцати восьми лет) — выдающийся колорист и смелый новатор; Виктор Гюго (двадцати пяти лет), чье чудесное слово вскоре должно было зазвучать, изумляя мир; Александр Дюма (двадцати четырех лет), подобный извилистому бурному потоку, который, пробиваясь сквозь горы, затопляет луга; Жюль Жанен (двадцати трех лет) — искрящийся остроумием критик, предсказывавший славу и выносивший суровые приговоры; Сент-Бев (также двадцати трех лет) — человек изысканного вкуса, постигший все тонкости анализа. Здесь присутствовал и юный Жерар де Нерваль (двадцати лет), чья милая непосредственность скрашивала странности его характера; в тот день он наверняка отказал себе в еде, чтобы заплатить за откидное место в партере, потому что он был беден, очень беден.
Одним словом, тут присутствовала вся длинноволосая братия «Молодой Франции», одетая в ярко-красные жилеты.
Был здесь, наконец, и мальчик Теофиль Готье (шестнадцати лет), который позднее заставил заговорить о себе.
Тема — «Гамлет».
Непрерывно льющаяся кровь и смерти — одна за другой, героизм Гамлета, добавляющий, к патетике ореол благородства; безумие, которое блуждает по всей пьесе, сея то сомнения, то ужас.
И поразительным контрастом — подобный рафаэлевским мадоннам, ангельский лик Офелии, которую ждет трагическая гибель. Такая дерзновенность сюжета, такая свобода в искусстве, далекая от проторенных троп, должна была вдохновить Виктора Гюго на создание драмы «Эрнани», поставленной три года спустя, где свирепствовало «то мировое зло, которое мастерски отобразили Гете в „Фаусте“ и Байрон в „Манфреде“. Может быть, именно в „Гамлете“ и „Манфреде“ находил бессмертный французский поэт Виктор Гюго прообразы своих романтических героев?
Ну, а актеры?
Кембл, самый знаменитый и самый сильный трагик во всей Англии, играл роль Гамлета, отрешенного от жизни. Свою роль он исполнял с такой жизненной правдой, что сам Гамлет не смог бы ни говорить, ни чувствовать с большей убедительностью.
Роль Офелии чудесно играла божественная Смитсон, чьи глаза отражали чистоту, мечтательность и нежную страсть.
Какое возбуждение среди романтиков! Они славят возрождение лиризма, задушенного после Малерба классической дисциплиной, и взывают к торжеству крылатого вдохновения над холодным разумом — ограниченным и скудным.
Гектор был без ума от гения Шекспира, а еще более от непорочной Офелии — создания из иного мира, со столь чистой душой и столь легким телом. Чем объяснить подобный пожар души? Он был профан в английском языке, но, может быть, у него был с собой точный перевод?
Так или иначе, но Гамлет сыграл в его судьбе важную роль.
«Шекспир, — писал он, — неожиданно обрушился на меня и потряс. Он молнией разверз для меня с величественным грохотом небо искусства, осветив его самые дальние бездны.
Я познал подлинное величие, подлинную красоту, подлинную драматическую правду. Я увидел… я понял… я ощутил, что жив, что должен подняться и действовать».
VIII
Пятнадцатого Гэрриет Смитсон выступила вновь в «Ромео и Джульетте» — столь же гениальном произведении, где трогательная нежность резко сменяется кровопролитиями.
В склепе, где вечным сном спят гордые Капулетти, на неостывший труп Ромео падает холодеющая Джульетта, воздушная и уже призрачная, чтобы вместе со своим любимым вознестись на небо, готовое их принять.
«Завидная участь так умереть!» — повторяет про себя Гектор.
Гэрриет Смитсон имела наибольший успех в драме «Джен Шор»; после агонии, повергшей всю публику в состояние леденящего ужаса, она сумела умереть с величием угасающего светила. Она появляется вновь в «Виргиниусе» Ноулса.
Всякий раз, увидев ее на подмостках, Гектор впадал в транс и в исступление. И тогда начинались безумные блуждания. Пропадал сон, вместо него он внезапно погружался в забытье: раз ночью на снопах в поле около Виль-Жюиф, как-то на лугу в окрестностях Со, еще раз за столиком кафе «Кардинал» на углу Итальянского бульвара и улицы Ришелье. Там он оставался пять часов, к великому ужасу официантов, которые не осмеливались к нему приблизиться. «Они боялись найти меня мертвым», — подумал он, придя в себя.
Случилось даже, что он забылся на берегу Сены в Нейи, при скорбных завываниях пронзительного ветра. И когда очнулся, выкрикнул в волнении: «Она будет моей женой!»
Право же, Дон-Кихот!
Любит он Гэрриет или Офелию, созданную по образу его романтической мечты, или, быть может, он просто ищет любви?
Гэрриет и вправду его потрясла, он грезит ею.
Ирландия, где родилась его Дульцинея, пленила и увлекла его настолько, что он вскоре переложил на музыку «Ирландские мелодии» Томаса Мура. Для него существуют только Ирландия и самое небесное создание из этой дальней страны!
Да здравствуют Ирландия и Офелия!
В склепе, где вечным сном спят гордые Капулетти, на неостывший труп Ромео падает холодеющая Джульетта, воздушная и уже призрачная, чтобы вместе со своим любимым вознестись на небо, готовое их принять.
«Завидная участь так умереть!» — повторяет про себя Гектор.
Гэрриет Смитсон имела наибольший успех в драме «Джен Шор»; после агонии, повергшей всю публику в состояние леденящего ужаса, она сумела умереть с величием угасающего светила. Она появляется вновь в «Виргиниусе» Ноулса.
Всякий раз, увидев ее на подмостках, Гектор впадал в транс и в исступление. И тогда начинались безумные блуждания. Пропадал сон, вместо него он внезапно погружался в забытье: раз ночью на снопах в поле около Виль-Жюиф, как-то на лугу в окрестностях Со, еще раз за столиком кафе «Кардинал» на углу Итальянского бульвара и улицы Ришелье. Там он оставался пять часов, к великому ужасу официантов, которые не осмеливались к нему приблизиться. «Они боялись найти меня мертвым», — подумал он, придя в себя.
Случилось даже, что он забылся на берегу Сены в Нейи, при скорбных завываниях пронзительного ветра. И когда очнулся, выкрикнул в волнении: «Она будет моей женой!»
Право же, Дон-Кихот!
Любит он Гэрриет или Офелию, созданную по образу его романтической мечты, или, быть может, он просто ищет любви?
Гэрриет и вправду его потрясла, он грезит ею.
Ирландия, где родилась его Дульцинея, пленила и увлекла его настолько, что он вскоре переложил на музыку «Ирландские мелодии» Томаса Мура. Для него существуют только Ирландия и самое небесное создание из этой дальней страны!
Да здравствуют Ирландия и Офелия!
IX
Вскоре Гектор перестал довольствоваться одним только постоянным посещением представлений, где появлялась его «звезда» — роковая Гэрриет. Сердце его готово было остановиться.
Теперь он, одинокий, терзаемый тоской, бродил у театрального подъезда. И когда она показывалась, прислонялся к стене, чтобы удержаться на ногах. А она? Она проходила мимо, даже не взглянув на него, «рассеянная и безучастная к любовному шепоту, идущему за ней следом».
Однажды, мечтая о ней, он решает: «Пусть я буду голодать, если плата за жилье окажется слишком высокой, но я перееду поближе к гостинице, где она живет. Я выберу комнату, откуда смогу наблюдать за ней. Из окна я буду следить за ее жизнью, а если занавеси будут слишком плотными, я представлю себе ее».
Так он поступил, поселившись в доме 96 на улице Ришелье[23].
«Слегка свесившись из своего окна, он видел наискось меблированную гостиницу, где жила Офелия. Такая стратегия, впрочем, давала ему немного, хотя он и проводил в этом положении по нескольку часов утром и вечером. Каким ребячеством была эта роль глупого вздыхателя!»[24] «Что мне остается, — спрашивал себя Гектор, — умереть жалкой смертью, оставив ее в неведении о моем существовании, или совершить какой-нибудь подвиг, который сделает меня известным, изумит ее и заставит восхищаться?»
И тогда, как весь Париж млел в неистовом восторге от Офелии, Гэрриет ничего не слышала о Гекторе. Она и не подозревала о его существовании.
Но как добиться музыкального триумфа и произвести впечатление на любимую женщину?
Теперь он, одинокий, терзаемый тоской, бродил у театрального подъезда. И когда она показывалась, прислонялся к стене, чтобы удержаться на ногах. А она? Она проходила мимо, даже не взглянув на него, «рассеянная и безучастная к любовному шепоту, идущему за ней следом».
Однажды, мечтая о ней, он решает: «Пусть я буду голодать, если плата за жилье окажется слишком высокой, но я перееду поближе к гостинице, где она живет. Я выберу комнату, откуда смогу наблюдать за ней. Из окна я буду следить за ее жизнью, а если занавеси будут слишком плотными, я представлю себе ее».
Так он поступил, поселившись в доме 96 на улице Ришелье[23].
«Слегка свесившись из своего окна, он видел наискось меблированную гостиницу, где жила Офелия. Такая стратегия, впрочем, давала ему немного, хотя он и проводил в этом положении по нескольку часов утром и вечером. Каким ребячеством была эта роль глупого вздыхателя!»[24] «Что мне остается, — спрашивал себя Гектор, — умереть жалкой смертью, оставив ее в неведении о моем существовании, или совершить какой-нибудь подвиг, который сделает меня известным, изумит ее и заставит восхищаться?»
И тогда, как весь Париж млел в неистовом восторге от Офелии, Гэрриет ничего не слышала о Гекторе. Она и не подозревала о его существовании.
Но как добиться музыкального триумфа и произвести впечатление на любимую женщину?
X
Гектор работал со страстным увлечением, утоляя музыкой великую жажду любви. Музыка… Он стремится подчинить ее своей воле, чтобы покорить Гэрриет Смитсон, о которой мечтает. Он делает наброски «Тайных судей» и пишет увертюру «Веверлей». Но ничего еще не закончено. Поэтому он решил вернуть к жизни свою «Мессу» 1823 гада.
И вот в день святой Цецилии, 22 ноября 1827 года, он добился ее исполнения в церкви Сент-Эсташ, предварительно протрубив сбор своей партии.
Так он именовал шумливых приверженцев, друзей-клакеров в Одеоне, театре Буфф, Консерватории, Жимназ.
«Я дирижировал оркестром, — писал он своему неизменному почитателю Феррану, — но, представив себе зрелище Страшного суда (Et interum venturus est), воссозданное пением в унисон шестью первыми басами, грозный clangor tubarum, крики ужаса толпы, изображаемой хором, и все остальное, исполненное именно так, как я задумал, я ощутил конвульсивную дрожь, которую едва сдерживал до окончания фрагмента…»
Гектор высоко чтит гений Берлиоза. Он взволнован, он ликует. Может, и впрямь верное средство внушить восхищение другим — уверовать самому, что ты его достоин, и настойчиво утверждать это?
Но кто был восхищен?
Гэрриет ничего не видела и не слышала! Она не пришла в храм.
«Тысяча чертей!» — вырвалось у Гектора, который любил это выражение.
И вот в день святой Цецилии, 22 ноября 1827 года, он добился ее исполнения в церкви Сент-Эсташ, предварительно протрубив сбор своей партии.
Так он именовал шумливых приверженцев, друзей-клакеров в Одеоне, театре Буфф, Консерватории, Жимназ.
«Я дирижировал оркестром, — писал он своему неизменному почитателю Феррану, — но, представив себе зрелище Страшного суда (Et interum venturus est), воссозданное пением в унисон шестью первыми басами, грозный clangor tubarum, крики ужаса толпы, изображаемой хором, и все остальное, исполненное именно так, как я задумал, я ощутил конвульсивную дрожь, которую едва сдерживал до окончания фрагмента…»
Гектор высоко чтит гений Берлиоза. Он взволнован, он ликует. Может, и впрямь верное средство внушить восхищение другим — уверовать самому, что ты его достоин, и настойчиво утверждать это?
Но кто был восхищен?
Гэрриет ничего не видела и не слышала! Она не пришла в храм.
«Тысяча чертей!» — вырвалось у Гектора, который любил это выражение.
1828
I
У вулканического Гектора все должно быть доведено до накала. Обожая превосходную степень, он пренебрегает слишком заурядными, на его взгляд, глаголами «пленять, очаровывать, восхищать» и даже «восторгать». Он говорит — «потрясать».
Так вот, он повсюду трубит о том, что потрясен величайшим Бетховеном[25].
Воздадим ему должное — он умел выбрать того, кто его потрясал.
Весной дирижер Габенек, незадолго перед тем основавший Общество концертов консерватории, решился познакомить публику с симфониями некоего, дотоле неизвестного или почти неизвестного, Бетховена, умершего в прошлом году в Вене. Действительно, как не содрогнуться при мысли, что героический гений музыки, нищий, глухой гигант, великий, но непонятый, который, пока существует мир, будет доставлять людям высшее блаженство, что этот знаменитый композитор, ныне всемирно признанный бог музыки, во Франции мог еще оставаться неизвестным? Как может молния, падающая с небес на землю, оставаться невидимой для смертных? Безвестный и поруганный теми, кого вознесла судьба. Вот что пишет по этому поводу Ги де Пурталес:
«Знаменитости вели себя либо откровенно враждебно, либо насмешливо. Керубини утверждал, что от этой музыки он начинает чихать. Паэр, знавший Бетховена в Вене, рассказывал о нем забавные анекдоты, чтобы успокоить этих господ в отношении чудаковатого соперника. Скрипач Крейцер и не думал скрывать своего презрения к новой немецкой школе. Буальдье всегда был сторонником музыки, которая „услаждает „тух“. Что до Лесюэра, то он осмотрительно воздерживался от посещения концертов, дабы не иметь повода судить об этом революционере“.
Зато Гектор уже умел классифицировать ценности. Может быть, и вправду, чтобы открыть гения, требовалось самому быть одаренным гениальностью, готовой вот-вот раскрыться? Близкое родство душ, общие волнения, схожие взгляды. Но, высказывая это вслух, он растревоживал «бонз» из Института и Консерватории или, как он еще говорил, «взъерошивал старые парики».
— Не пригодится ли тебе если не благосклонность признанных богов, то по крайней мере их нейтралитет? — предостерегали, бывало, Гектора его длинноволосые единомышленники.
— Что за важность! — отрезал он тогда. — Я должен взывать к правде, которая, полагаю, на моей стороне. Бетховен высоко поднялся над современниками. Рядом с ним самые великие мне кажутся карликами.
— Остерегайся, Гектор, всех этих Керубини, которые могут тебя подслушать. Они, не задумываясь, покарают тебя за преступное оскорбление правоверности.
— Тысяча чертей! — восклицал Гектор. — Я все равно буду стоять на своем — вопреки всему!
И ничто не могло потушить пожар его чувств.
«— Маэстро, — дерзнул он однажды заявить Лесюэру, — можно ли с таким совершенным умом, как ваш, выносить суждение, не прослушав, не проверив, не изучив? Лишь раздадутся первые ноты, рожденные в мозгу титана, вы будете ослеплены, восхищены. Приходите же послушать Бетховена».
Нежелание. Настойчивость. И в конце концов Гектор утащил своего учителя в театр. Он усадил его в глубину ложи, а сам отправился на балкон, чтобы в одиночестве вкусить невыразимое наслаждение, которое он испытывал, слушая «Симфонию до минор». И когда божественная музыка умолкла, он поспешно спустился и встретил Лесюэра: тот был очень красен и расхаживал большими шагами по фойе.
— Ну как, маэстро?
— Уф! Я ухожу, мне не хватает воздуха! Это неслыханно! Это чудесно! Это меня так взволновало, растревожило, потрясло, что когда, выходя из ложи, я захотел надеть шляпу, мне подумалось, что я не смогу найти своей головы.
То была искренняя реакция. Гектор торжествовал. Впрочем, на другой день старый композитор высказался помягче.
— Но все равно, — сказал он, — не следует сочинять слишком много такой музыки.
На что его ученик ответил:
— Не тревожьтесь, маэстро, такой музыки много и не сочинят»[27].
Чтобы судить о том возбуждении, какое сжигало Гектора после первого прослушивания симфонии Бетховена, достаточно прочитать в «Мемуарах» о наполнивших его чувствах, тщательно им анализируемых. Он пишет:
«Мне казалось, что жизненные силы раздвоились… Наступило странное возбуждение: неистовый стук крови в жилах, слезы… судорожное сжатие мышц, дрожание всех членов, полное онемение ног и рук, частичный паралич нервов, зрения, слуха… я ничего не видел, едва слышал… головокружение… полуобморочное состояние…»
Другой гений, который был десятью годами моложе Гектора, испытал сходное потрясение, подобный же восторг. В своих «Воспоминаниях» Рихард Вагнер рассказывает:
«Я не знаю, каковы были взгляды родителей на мою будущую карьеру. Но мне четко помнится, что, прослушав как-то вечером симфонию Бетховена, я испытал ночью приступ нервного возбуждения, от которого заболел, а оправившись, сделался музыкантом».
Так вот, он повсюду трубит о том, что потрясен величайшим Бетховеном[25].
Воздадим ему должное — он умел выбрать того, кто его потрясал.
Весной дирижер Габенек, незадолго перед тем основавший Общество концертов консерватории, решился познакомить публику с симфониями некоего, дотоле неизвестного или почти неизвестного, Бетховена, умершего в прошлом году в Вене. Действительно, как не содрогнуться при мысли, что героический гений музыки, нищий, глухой гигант, великий, но непонятый, который, пока существует мир, будет доставлять людям высшее блаженство, что этот знаменитый композитор, ныне всемирно признанный бог музыки, во Франции мог еще оставаться неизвестным? Как может молния, падающая с небес на землю, оставаться невидимой для смертных? Безвестный и поруганный теми, кого вознесла судьба. Вот что пишет по этому поводу Ги де Пурталес:
«Знаменитости вели себя либо откровенно враждебно, либо насмешливо. Керубини утверждал, что от этой музыки он начинает чихать. Паэр, знавший Бетховена в Вене, рассказывал о нем забавные анекдоты, чтобы успокоить этих господ в отношении чудаковатого соперника. Скрипач Крейцер и не думал скрывать своего презрения к новой немецкой школе. Буальдье всегда был сторонником музыки, которая „услаждает „тух“. Что до Лесюэра, то он осмотрительно воздерживался от посещения концертов, дабы не иметь повода судить об этом революционере“.
Зато Гектор уже умел классифицировать ценности. Может быть, и вправду, чтобы открыть гения, требовалось самому быть одаренным гениальностью, готовой вот-вот раскрыться? Близкое родство душ, общие волнения, схожие взгляды. Но, высказывая это вслух, он растревоживал «бонз» из Института и Консерватории или, как он еще говорил, «взъерошивал старые парики».
— Не пригодится ли тебе если не благосклонность признанных богов, то по крайней мере их нейтралитет? — предостерегали, бывало, Гектора его длинноволосые единомышленники.
— Что за важность! — отрезал он тогда. — Я должен взывать к правде, которая, полагаю, на моей стороне. Бетховен высоко поднялся над современниками. Рядом с ним самые великие мне кажутся карликами.
— Остерегайся, Гектор, всех этих Керубини, которые могут тебя подслушать. Они, не задумываясь, покарают тебя за преступное оскорбление правоверности.
— Тысяча чертей! — восклицал Гектор. — Я все равно буду стоять на своем — вопреки всему!
И ничто не могло потушить пожар его чувств.
«— Маэстро, — дерзнул он однажды заявить Лесюэру, — можно ли с таким совершенным умом, как ваш, выносить суждение, не прослушав, не проверив, не изучив? Лишь раздадутся первые ноты, рожденные в мозгу титана, вы будете ослеплены, восхищены. Приходите же послушать Бетховена».
Нежелание. Настойчивость. И в конце концов Гектор утащил своего учителя в театр. Он усадил его в глубину ложи, а сам отправился на балкон, чтобы в одиночестве вкусить невыразимое наслаждение, которое он испытывал, слушая «Симфонию до минор». И когда божественная музыка умолкла, он поспешно спустился и встретил Лесюэра: тот был очень красен и расхаживал большими шагами по фойе.
— Ну как, маэстро?
— Уф! Я ухожу, мне не хватает воздуха! Это неслыханно! Это чудесно! Это меня так взволновало, растревожило, потрясло, что когда, выходя из ложи, я захотел надеть шляпу, мне подумалось, что я не смогу найти своей головы.
То была искренняя реакция. Гектор торжествовал. Впрочем, на другой день старый композитор высказался помягче.
— Но все равно, — сказал он, — не следует сочинять слишком много такой музыки.
На что его ученик ответил:
— Не тревожьтесь, маэстро, такой музыки много и не сочинят»[27].
Чтобы судить о том возбуждении, какое сжигало Гектора после первого прослушивания симфонии Бетховена, достаточно прочитать в «Мемуарах» о наполнивших его чувствах, тщательно им анализируемых. Он пишет:
«Мне казалось, что жизненные силы раздвоились… Наступило странное возбуждение: неистовый стук крови в жилах, слезы… судорожное сжатие мышц, дрожание всех членов, полное онемение ног и рук, частичный паралич нервов, зрения, слуха… я ничего не видел, едва слышал… головокружение… полуобморочное состояние…»
Другой гений, который был десятью годами моложе Гектора, испытал сходное потрясение, подобный же восторг. В своих «Воспоминаниях» Рихард Вагнер рассказывает:
«Я не знаю, каковы были взгляды родителей на мою будущую карьеру. Но мне четко помнится, что, прослушав как-то вечером симфонию Бетховена, я испытал ночью приступ нервного возбуждения, от которого заболел, а оправившись, сделался музыкантом».
II
Но вот в Париже заговорили о романтическом Гекторе. «Его деятельность, бунтарские выходки на вечерах в Опере, молодость, рыжая взлохмаченная шевелюра, его „Месса“, в которой громко прозвучал конец света, его отчаянная любовь к знаменитой и модной трагедийной актрисе, его безумные блуждания, его исчезновения — все это питало толки»[28].
Рассказывали, что однажды его товарищи из «Молодой Франции», взволнованные слишком долгим отсутствием Гектора (хотя его отлучки не были редкостью и завершались весьма театральными появлениями), решили после долгих бесплодных розысков отправиться в морг, дрожа от мысли найти там его труп. Мрачные, ужасные и бесплодные розыски…
В тот раз он объявился как герой после победы.
— Тысяча чертей! — бросил он им. — Вы не думаете, надеюсь, что я способен поддаться курносой, тогда как я собираюсь жениться на кроткой и нежной Офелии.
Друзья принялись поддразнивать своего вдохновенного, размечтавшегося главаря:
— Твоя Офелия? Вот бы она посмеялась, если б только услышала!
— Но она не удостоила тебя даже взглядом!
— Она и не ведает о твоей страсти, намерениях и самом твоем существовании.
— Ты и вправду не сомневаешься в успехе?!
И тогда Гектор после эффектной паузы полушутя-полунаставительно произнес:
— Ни в чем не сомневаться — в этом и есть секрет всякой удачи!
Рассказывали, что однажды его товарищи из «Молодой Франции», взволнованные слишком долгим отсутствием Гектора (хотя его отлучки не были редкостью и завершались весьма театральными появлениями), решили после долгих бесплодных розысков отправиться в морг, дрожа от мысли найти там его труп. Мрачные, ужасные и бесплодные розыски…
В тот раз он объявился как герой после победы.
— Тысяча чертей! — бросил он им. — Вы не думаете, надеюсь, что я способен поддаться курносой, тогда как я собираюсь жениться на кроткой и нежной Офелии.
Друзья принялись поддразнивать своего вдохновенного, размечтавшегося главаря:
— Твоя Офелия? Вот бы она посмеялась, если б только услышала!
— Но она не удостоила тебя даже взглядом!
— Она и не ведает о твоей страсти, намерениях и самом твоем существовании.
— Ты и вправду не сомневаешься в успехе?!
И тогда Гектор после эффектной паузы полушутя-полунаставительно произнес:
— Ни в чем не сомневаться — в этом и есть секрет всякой удачи!
III
«Ни в чем не сомневаться!» — святой принцип для Гектора, который вновь вознамерился доказать, что никогда не изменяет этому принципу. И вот он требует для себя, себя одного (видал ли кто подобную дерзость?), зал Консерватории. Керубини, получив такое прошение, воскликнул, пожав плечами:
— Ха! В двадцать четыре года… никому не известный… Да он сумасшедший!
Тоном, каким говорят навязчивому человеку «подите вы к черту», он ответил: «Адресуйтесь к государственному секретарю изящных искусств», — и подумал при этом; «До такой наглости он не дойдет никогда».
Но вы ошиблись, важный и почтенный Керубини!
Гектор немедля написал всемогущему вельможе, что Керубини «разрешил попросить зал». Где здесь ложь? Просто искусно преподнесенная правда. И — о чудо! — министр, убежденный в согласии директора Консерватории, удовлетворяет просьбу. Дело, однако, чуть не расстроилось из-за того, что Гектор настаивает теперь на определенной дате. По поводу даты— следует письмо министра Керубини. И тут Керубини, выказав гнев оскорбленного бога, категорически заявил, что лично он не желает впутываться в столь безумную и опасную авантюру.
Ну, а Гектор? Может быть, он все же откажется от своего химерического предприятия? Не тут-то было! Ему нужен зал, нужен… вопреки всему!
И вот на что Гектор решается: еще удвоив дерзость, он направляет министру необычно смелую записку, стараясь в ней задеть самолюбие всесильного сановника.
«Если мое письмо дойдет слишком поздно, — писал он, — и решение уже будет вами принято, то это будет означать, что ваши благие намерения в отношении меня были парализованы злой волей низшего чиновника».
— Ха! В двадцать четыре года… никому не известный… Да он сумасшедший!
Тоном, каким говорят навязчивому человеку «подите вы к черту», он ответил: «Адресуйтесь к государственному секретарю изящных искусств», — и подумал при этом; «До такой наглости он не дойдет никогда».
Но вы ошиблись, важный и почтенный Керубини!
Гектор немедля написал всемогущему вельможе, что Керубини «разрешил попросить зал». Где здесь ложь? Просто искусно преподнесенная правда. И — о чудо! — министр, убежденный в согласии директора Консерватории, удовлетворяет просьбу. Дело, однако, чуть не расстроилось из-за того, что Гектор настаивает теперь на определенной дате. По поводу даты— следует письмо министра Керубини. И тут Керубини, выказав гнев оскорбленного бога, категорически заявил, что лично он не желает впутываться в столь безумную и опасную авантюру.
Ну, а Гектор? Может быть, он все же откажется от своего химерического предприятия? Не тут-то было! Ему нужен зал, нужен… вопреки всему!
И вот на что Гектор решается: еще удвоив дерзость, он направляет министру необычно смелую записку, стараясь в ней задеть самолюбие всесильного сановника.
«Если мое письмо дойдет слишком поздно, — писал он, — и решение уже будет вами принято, то это будет означать, что ваши благие намерения в отношении меня были парализованы злой волей низшего чиновника».