Страница:
Наконец земля!
Порт Ливорно, откуда Гектор, уже забыв о свирепых шквалах, взирает на заякоренные суда, что пришли со всех концов света, и, прищурив глаза, рисует образы зачарованных далей, бороздимых большими, надутыми ветром парусами.
1 марта
Он приезжает во Флоренцию.
И тут неприятность. Его жизнь изобилует ими. Нунций его святейшества отказывается визировать паспорт на въезд в папские владения. Что же донесли этому высокому прелату, преисполненному степенства и достоинства? Быть может, его уведомили о необычной язвительности Берлиоза? Как знать?..
Гектор растолковывает, объясняет, доказывает и, наконец, добивается своего.
А теперь, возница, трогай! Вперед — в Рим.
Счастливое время, когда жизнь не торопит и можно спокойно наблюдать, рассуждать, мечтать.
Постоянно сменяются сельские пейзажи, расстилаются, насколько видит глаз, изумрудные ковры томной, романтической Италии.
И 12 марта
прозрачным утром кучер весело сообщил Гектору:
— Signore! Signore, ecco Roma! (Синьор, синьор, вон Рим!) Рим! Дома-дворцы! Здесь все отмечено благородством и величием. Повсюду камни говорят о славе чудесного города, который искусство избрало своей родиной. Рим — вечный город!
Гектор восторженно смотрит широко открытыми глазами. Экипаж все едет и едет… Наконец остановка перед зданием со строгими и гармоничными линиями. Это вилла Медичи!
Порт Ливорно, откуда Гектор, уже забыв о свирепых шквалах, взирает на заякоренные суда, что пришли со всех концов света, и, прищурив глаза, рисует образы зачарованных далей, бороздимых большими, надутыми ветром парусами.
1 марта
Он приезжает во Флоренцию.
И тут неприятность. Его жизнь изобилует ими. Нунций его святейшества отказывается визировать паспорт на въезд в папские владения. Что же донесли этому высокому прелату, преисполненному степенства и достоинства? Быть может, его уведомили о необычной язвительности Берлиоза? Как знать?..
Гектор растолковывает, объясняет, доказывает и, наконец, добивается своего.
А теперь, возница, трогай! Вперед — в Рим.
Счастливое время, когда жизнь не торопит и можно спокойно наблюдать, рассуждать, мечтать.
Постоянно сменяются сельские пейзажи, расстилаются, насколько видит глаз, изумрудные ковры томной, романтической Италии.
И 12 марта
прозрачным утром кучер весело сообщил Гектору:
— Signore! Signore, ecco Roma! (Синьор, синьор, вон Рим!) Рим! Дома-дворцы! Здесь все отмечено благородством и величием. Повсюду камни говорят о славе чудесного города, который искусство избрало своей родиной. Рим — вечный город!
Гектор восторженно смотрит широко открытыми глазами. Экипаж все едет и едет… Наконец остановка перед зданием со строгими и гармоничными линиями. Это вилла Медичи!
IV
Какой прием ожидает новичка на вилле Медичи? Как и во всех школах, новички были здесь мишенью для насмешек. Гектор не стал исключением. Тем более что все, наслышавшись о странностях и бурном нраве молодого композитора, ожидали его с нескрываемым нетерпением, чтобы усмирить и прибрать к рукам. Его сильно, хотя и без злобы высмеяли («У, Берлиоз! Ну и нос! Ну и шевелюра! А голова-то, а физиономия!»), и, поскольку у него был сумрачный вид уязвленного влюбленного, чья голова обременена сумрачными думами, его тотчас по антитезе наградили прозвищем «Весельчак». Чтобы избавиться от поддразниваний, ему надо было подделаться под тон шуток, представиться добрым малым и хохотать громче, чем сами насмешники, — то было единственное средство их обезоружить. Но нет, он уперся и, подобно оскорбленному монарху, захотел своим превосходством подавить зубоскалов. Неважное начало!
Гектор надеялся найти в Риме письмо от Камиллы. Но напрасно! Он не мог подыскать объяснения длительному молчанию, в преднамеренности которого не сомневался.
«Что делать, — беспрестанно спрашивал он себя, — молча ждать или протестовать и бранить?» Переживания усугубляли его настроение, выделявшееся мрачностью на фоне общего веселья. На вилле Медичи неизменно царили оптимизм и сердечность. Да и не удивительно. Этим святилищем искусства, которое Гектор с презрительной миной несправедливо называл «академической казармой», заведовал Орас Верна, в будущем прославившийся своей живописью.
Яркая кисть Ораса Вернэ выразительно запечатлевала сражения, хотя сам он был врагом битв и чтил доброту. То был самый кроткий человек на свете. Под его руководством, неизменно отмеченным мягкостью, стипендиаты Академии, забыв о славе, которая, возможно, когда-нибудь увенчает их чело, словно лицеисты, устраивали шествия и потасовки, и все ради удовольствия пошуметь, поразмяться, ради здорового веселья. Один лишь Гектор играл роль гения, не желающего себя скомпрометировать. Приняв недоступный вид, он держался поодаль в своем мрачном высокомерии, тогда как весь этот содом вызывал у директора Ораса Вернэ лишь улыбку: в таком окружении ему легко было запечатлевать на полотнах бешеные скачки по равнине и жестокие баталии.
И такие приятные, вольные условия назвать «казармой»? Нет, Гектор, это ошибка! Не терзайся ты любовью к своей Камилле (еще увидишь, сколь мало она была твоей), ты наверняка испытывал бы удовольствие от пребывания среди своих сверстников, как и ты, преданных искусству.
Безумие так себя истязать! Потому что Камилла… Если бы ты мог знать, Гектор, что Камилла тем временем… Она и впрямь колебалась недолго… На другой же день после твоего отъезда…
Однако не будем опережать события. Расскажем все по порядку.
Однообразные и мрачные дни тянулись для Гектора в Риме. И все-таки мог ли он не ощущать, как близка его душе эта ласковая, романтическая земля, эта родина гармонии? Музыка царила в Италии; ничто здесь так не превозносили, как мелодичные звучания.
Говоря об этом увлечении, страстный и романтичный Стендаль приводит один пустячный, но характерный случай.
«В Брешии[46], — рассказывал Стендаль, — я познакомился с одним тамошним жителем, отличавшимся особой чувствительностью к музыке. Он был очень тих и крайне вежлив, но когда находился в концерте и музыка до известной степени нравилась ему, он, сам того не замечая, снимал туфли. А когда дело доходило до какого-нибудь прекрасного пассажа, он неизменно бросал туфли через плечо в зрителей».
Здесь царило возбуждение, созвучное бегу крови в жилах Гектора. И со всей Европы знаменитые музыканты стекались в эту страну музыки.
Душа Гектора хранила траур, хотя его жизнь и обогащало знакомство с гениальными собратьями — в частности, с Феликсом Мендельсоном[47].
Здесь стоит остановиться на отношениях между двумя музыкантами. Оба были молоды (Гектору тогда было двадцать восемь лет, Феликсу — двадцать два), вдохновенны, обоим была уготована слава.
Хотя это сближение было лишь эпизодом в жизни нашего героя, попробуем ответить, проявил ли немецкий композитор интерес к Гектору, понял ли его. Нет, этого не было. Не зависть ли питала его? Возможно. Чтобы уяснить их взаимные чувства, достаточно привести два письма. Вот что писал Берлиоз о Феликсе Мендельсоне Гиллеру, который все еще оставался его наперсником и другом:
«Это замечательный парень; его исполнительский талант так же велик, как и музыкальный, а это, по правде говоря, что-нибудь да значит. Все его произведения меня восхитили; я твердо верю, что он один из самых высоких музыкальных талантов эпохи. Он-то и был моим чичероне. Каждое утро я заходил к нему. Он играл мне сонату Бетховена, мы пели „Армиду“ Глюка, потом он вел меня осматривать знаменитые развалины… Это огромный, необычный талант — великолепный и чудесный. Из того, что я так говорю, не следует подозревать меня в товарищеском пристрастии. Он чистосердечно сказал, что ничего не понимает в моей музыке».
Пример нравственной чистоты и беспристрастности, говорящей в пользу Гектора[48].
А теперь посмотрим, как высказался Феликс о Гекторе и Монфоре — другом академике с виллы Медичи. Он сурово писал матери:
Касаясь отношений Гектора и Мендельсона, мы могли бы сказать: два музыканта, два гения, две натуры. Наш выбор между ними двумя сделан.
Может быть, немецкий музыкант считает своим долгом питать восхищение лишь к своей стране?
Гектор надеялся найти в Риме письмо от Камиллы. Но напрасно! Он не мог подыскать объяснения длительному молчанию, в преднамеренности которого не сомневался.
«Что делать, — беспрестанно спрашивал он себя, — молча ждать или протестовать и бранить?» Переживания усугубляли его настроение, выделявшееся мрачностью на фоне общего веселья. На вилле Медичи неизменно царили оптимизм и сердечность. Да и не удивительно. Этим святилищем искусства, которое Гектор с презрительной миной несправедливо называл «академической казармой», заведовал Орас Верна, в будущем прославившийся своей живописью.
Яркая кисть Ораса Вернэ выразительно запечатлевала сражения, хотя сам он был врагом битв и чтил доброту. То был самый кроткий человек на свете. Под его руководством, неизменно отмеченным мягкостью, стипендиаты Академии, забыв о славе, которая, возможно, когда-нибудь увенчает их чело, словно лицеисты, устраивали шествия и потасовки, и все ради удовольствия пошуметь, поразмяться, ради здорового веселья. Один лишь Гектор играл роль гения, не желающего себя скомпрометировать. Приняв недоступный вид, он держался поодаль в своем мрачном высокомерии, тогда как весь этот содом вызывал у директора Ораса Вернэ лишь улыбку: в таком окружении ему легко было запечатлевать на полотнах бешеные скачки по равнине и жестокие баталии.
И такие приятные, вольные условия назвать «казармой»? Нет, Гектор, это ошибка! Не терзайся ты любовью к своей Камилле (еще увидишь, сколь мало она была твоей), ты наверняка испытывал бы удовольствие от пребывания среди своих сверстников, как и ты, преданных искусству.
Безумие так себя истязать! Потому что Камилла… Если бы ты мог знать, Гектор, что Камилла тем временем… Она и впрямь колебалась недолго… На другой же день после твоего отъезда…
Однако не будем опережать события. Расскажем все по порядку.
Однообразные и мрачные дни тянулись для Гектора в Риме. И все-таки мог ли он не ощущать, как близка его душе эта ласковая, романтическая земля, эта родина гармонии? Музыка царила в Италии; ничто здесь так не превозносили, как мелодичные звучания.
Говоря об этом увлечении, страстный и романтичный Стендаль приводит один пустячный, но характерный случай.
«В Брешии[46], — рассказывал Стендаль, — я познакомился с одним тамошним жителем, отличавшимся особой чувствительностью к музыке. Он был очень тих и крайне вежлив, но когда находился в концерте и музыка до известной степени нравилась ему, он, сам того не замечая, снимал туфли. А когда дело доходило до какого-нибудь прекрасного пассажа, он неизменно бросал туфли через плечо в зрителей».
Здесь царило возбуждение, созвучное бегу крови в жилах Гектора. И со всей Европы знаменитые музыканты стекались в эту страну музыки.
Душа Гектора хранила траур, хотя его жизнь и обогащало знакомство с гениальными собратьями — в частности, с Феликсом Мендельсоном[47].
Здесь стоит остановиться на отношениях между двумя музыкантами. Оба были молоды (Гектору тогда было двадцать восемь лет, Феликсу — двадцать два), вдохновенны, обоим была уготована слава.
Хотя это сближение было лишь эпизодом в жизни нашего героя, попробуем ответить, проявил ли немецкий композитор интерес к Гектору, понял ли его. Нет, этого не было. Не зависть ли питала его? Возможно. Чтобы уяснить их взаимные чувства, достаточно привести два письма. Вот что писал Берлиоз о Феликсе Мендельсоне Гиллеру, который все еще оставался его наперсником и другом:
«Это замечательный парень; его исполнительский талант так же велик, как и музыкальный, а это, по правде говоря, что-нибудь да значит. Все его произведения меня восхитили; я твердо верю, что он один из самых высоких музыкальных талантов эпохи. Он-то и был моим чичероне. Каждое утро я заходил к нему. Он играл мне сонату Бетховена, мы пели „Армиду“ Глюка, потом он вел меня осматривать знаменитые развалины… Это огромный, необычный талант — великолепный и чудесный. Из того, что я так говорю, не следует подозревать меня в товарищеском пристрастии. Он чистосердечно сказал, что ничего не понимает в моей музыке».
Пример нравственной чистоты и беспристрастности, говорящей в пользу Гектора[48].
А теперь посмотрим, как высказался Феликс о Гекторе и Монфоре — другом академике с виллы Медичи. Он сурово писал матери:
«На страстной неделе… двое французов снова утащили меня „бродить“. Видеть этих двух людей рядом друг с другом — и трагично и смешно, как угодно, Берлиоз, какой-то кривляка без тени таланта, ищет ощупью в потемках, почитая себя творцом нового мира… При этом пишет самые отвратительные вещи, и ко всему тщеславен беспредельно. Он с нескрываемым презрением относится к Моцарту и Гайдну, и потому весь его энтузиазм мне кажется крайне наигранным. Второй, Монфор, уже три месяца работает над маленьким рондо на португальскую тему, сочетая в работе скрупулезность, блеск и точность. Потом он намерен взяться за сочинение шести вальсов и умер бы от счастья, если бы я сыграл ему бесконечные венские вальсы… Мне хочется терзать Берлиоза до тех пор, пока он не станет вновь восхищаться Глюком. Тогда я буду с ним согласен. Я охотно прогуливаюсь с ними двумя, это выглядит прекомичным контрастом. Ты пишешь, дорогая матушка, что X., должно быть, к чему-то стремится в искусстве. Тут я с тобой не согласен. Думаю, он хочет жениться, и он действительно хуже других, так как из всех самый неестественный. Я решительно не могу выносить его наигранный энтузиазм, эти разочарования, рассчитанные на дам, и гений, провозглашенный во всеуслышание».Какая резкая противоположность! Точно так же восторженный Гектор, исполненный восхищения и почтения, писал когда-то Гете, а Цельтер — наглый музыкант олимпийского бога — заявил: «Некоторые люди при всех случаях знаменуют свое присутствие и участие лишь громким харканьем, чиханием, откашливанием… Похоже, что Гектор относится к таким людям».
Касаясь отношений Гектора и Мендельсона, мы могли бы сказать: два музыканта, два гения, две натуры. Наш выбор между ними двумя сделан.
Может быть, немецкий музыкант считает своим долгом питать восхищение лишь к своей стране?
V
Симфонии, звучавшие с неба и земли, знакомства с великими маэстро не гасили и не смягчали разочарованности Гектора.
Он нес свою скорбь, причинявшую ему страдания, словно романтично наброшенный черный плащ.
— Я хочу вернуться во Францию, — повторял он доброму Орасу Вернэ. — Хочу знать, где она, что думает, что делает. Неведение гнетет и убивает меня.
— Имейте в виду, Берлиоз, что, потеряв стипендию, вы потеряете навсегда и право сюда возвратиться.
Однако совет и предупреждения оказались тщетными, и в страстную пятницу
1 апреля
Гектор покинул Рим. Любовь в его пламенной душе пересилила все другие чувства.
Вот он и во Флоренции.
Пожалеет ли Гектор о своем безумном бегстве? На восемь дней тяжелая ангина приковала его к постели, восемь дней он посылал проклятия на голову всему несправедливому человечеству — слепому и глухому к его бедам.
Наконец он спрыгивает со своего ложа и в неудержимой жажде поэзии отправляется на берег Арно, держа под мышкой излюбленное духовное яство — томик Шекспира.
Несколько дней кряду он приходит к реке читать, размышлять и мечтать под ласковый лепет доверчивых волн. Здесь он открыл страстно волнующего «Короля Лира», от которого, как он писал, «прямо-таки изошел восторгом».
Смерть, таинственная смерть — верная спутница отчаяния, — влечет и околдовывает его.
В вечерние часы, когда скорбно рыдают колокола, он любил проскользнуть в священную тишину церквей, где ладан будит в мыслях далекие образы, а сумеречный полумрак таит сокровенную тайну.
Поэты романтизируют смерть за то мрачное величие, в какое она облачена, в смерти они черпают невыразимое наслаждение жизнью.
Находя приют в этих храмах, Гектор ловит себя на том, что испытывает удовольствие от непривычных мыслей о небытии.
И однажды вечером в соборе, расписанном Джотто, другом Данте, его мечта словно бы материализовалась: он увидал, как из ризницы вышла длинная процессия людей в белом. Они были совершенно белы и мертвенно бледны, будто привидения; впереди шли мальчики из хора певчих, затем — священники, бормочущие заупокойную молитву.
Какая скорбная картина! Факелы, зловещие факелы — дрожащее пламя во всепоглотившей ночи.
Смутные мысли проносятся в его голове: «Вот он, всепожирающий огонь…»
И глядя на свечи, оплывающие крупными каплями: «Так, в слезах, течет и жизнь».
Но за факелами и свечами появляются кресты, в их золоте мерцает свет надежды; и кажется, будто кресты говорят: «Мужайтесь! Мы здесь!»
Гектор вновь бросает взоры на процессию и содрогается, его душа холодеет. Он крестится. Может быть, Гектор внезапно вернулся в лоно религии?
— Что происходит? — спросил он у молодого ризничего, который задел его в темноте.
— Una mammina morta al mezzo giorno col suo bambino! (Молодая мать с младенцем умерли сегодня днем!) Милостивый боже!
Гектор, охваченный состраданием и влекомый страшным зрелищем, последовал за процессией. Он печально двигался за ней по одинаково темным улицам, примолкшим и пустынным. И чем дальше он шел, тем больше ему представлялось, будто он погружается в потусторонний мир…
Остановились у дверей морга. По обычаю оставили здесь тело; оно будет ждать до полуночи, а затем продолжит путь к месту вечного приюта, вырытого на кладбище в земле, которая равняет всех. Родные, священники, мальчики из хора удалились — покойная должна привыкнуть к вечному одиночеству, Но Гектор не ушел. Он остался наедине с хранителем священных останков.
Тот спросил:
— Господин желает взглянуть на бедняжку?
Гектор в подтверждение кивнул головой.
Тогда служитель благоговейно приподнял тяжелую, уже омытую слезами крышку гроба, где вечным сном Ц спала женщина, настигнутая смертью в свои двадцать два года.
…Боже, боже! Как она прекрасна в своем коленкоровом платье, завязанном под стопами ног. О, как несправедлива судьба!..
У Гектора в памяти всплывают Офелия, Джульетта…
Прозрачная бледность поэтизировала умершую.
Возможно ль, что она — такая неземная — была простой смертной? Ее веки с бахромой шелковых ресниц скрывают глаза, перед которыми, быть может, проходят высшие сновидения, неведомые на этом свете. Золотые волосы обрамляют ее мертвое лицо — лик мадонны. Из носа вытекла тонкая струйка желтоватой жидкости. Уловив немую мольбу Гектора, служитель вытер ее лицо; и тогда Гектор вновь ушел в свое исступленное восхищение, к которому примешивались дрожь перед непостижимым и страх перед богом — тот страх, что возникает в возвышенные минуты[49].
Но вот взгляд Гектора остановился на нежном создании, только что извлеченном из крошечного гроба, чтобы быть положенным рядом с матерью, которая умерла оттого, что хотела дать ему жизнь. К горлу Гектора подступили слезы и потекли из глаз крупными каплями.
Гектор схватил ее руку цвета слоновой кости и задумчиво погладил, с трудом подавляя желание склониться и запечатлеть на лбу этого ангела-мученика самый чистый из поцелуев.
Но, может быть, это небесное видение и долгие размышления над тяжестью судьбы и тщетой земных сует побудят Гектора хотя бы на время подумать о прекращении борьбы? Не тут-то было!
И, однако, он испытывает новое потрясение перед таинством смерти.
Пребывая в том же лихорадочном исступлении, он присутствует на другом похоронном обряде. «На этот раз хоронили Бонапарте, племянника великого императора и сына несчастной королевы Гортензии; за сорок лет до того она — веселая креолка — приехала со своей матерью Жозефиной из Сан-Доминго и танцевала негритянские танцы и пела для матросов карибские песни. Ныне приемная дочь самого великого человека нового времени приехала как беглянка, чтобы спасти одного из своих сыновей — будущего Наполеона III — „от топора реакции“, оставив своего мужа во Флоренции, а младшего сына — погребенным в земле Данте и Микеланджело»[50].
Так призрак смерти, которую он желал постичь, проходил перед ним снова и снова, не унимая, однако, бушующей в нем жажды жизни.
Он нес свою скорбь, причинявшую ему страдания, словно романтично наброшенный черный плащ.
— Я хочу вернуться во Францию, — повторял он доброму Орасу Вернэ. — Хочу знать, где она, что думает, что делает. Неведение гнетет и убивает меня.
— Имейте в виду, Берлиоз, что, потеряв стипендию, вы потеряете навсегда и право сюда возвратиться.
Однако совет и предупреждения оказались тщетными, и в страстную пятницу
1 апреля
Гектор покинул Рим. Любовь в его пламенной душе пересилила все другие чувства.
Вот он и во Флоренции.
Пожалеет ли Гектор о своем безумном бегстве? На восемь дней тяжелая ангина приковала его к постели, восемь дней он посылал проклятия на голову всему несправедливому человечеству — слепому и глухому к его бедам.
Наконец он спрыгивает со своего ложа и в неудержимой жажде поэзии отправляется на берег Арно, держа под мышкой излюбленное духовное яство — томик Шекспира.
Несколько дней кряду он приходит к реке читать, размышлять и мечтать под ласковый лепет доверчивых волн. Здесь он открыл страстно волнующего «Короля Лира», от которого, как он писал, «прямо-таки изошел восторгом».
Смерть, таинственная смерть — верная спутница отчаяния, — влечет и околдовывает его.
В вечерние часы, когда скорбно рыдают колокола, он любил проскользнуть в священную тишину церквей, где ладан будит в мыслях далекие образы, а сумеречный полумрак таит сокровенную тайну.
Поэты романтизируют смерть за то мрачное величие, в какое она облачена, в смерти они черпают невыразимое наслаждение жизнью.
Находя приют в этих храмах, Гектор ловит себя на том, что испытывает удовольствие от непривычных мыслей о небытии.
И однажды вечером в соборе, расписанном Джотто, другом Данте, его мечта словно бы материализовалась: он увидал, как из ризницы вышла длинная процессия людей в белом. Они были совершенно белы и мертвенно бледны, будто привидения; впереди шли мальчики из хора певчих, затем — священники, бормочущие заупокойную молитву.
Какая скорбная картина! Факелы, зловещие факелы — дрожащее пламя во всепоглотившей ночи.
Смутные мысли проносятся в его голове: «Вот он, всепожирающий огонь…»
И глядя на свечи, оплывающие крупными каплями: «Так, в слезах, течет и жизнь».
Но за факелами и свечами появляются кресты, в их золоте мерцает свет надежды; и кажется, будто кресты говорят: «Мужайтесь! Мы здесь!»
Гектор вновь бросает взоры на процессию и содрогается, его душа холодеет. Он крестится. Может быть, Гектор внезапно вернулся в лоно религии?
— Что происходит? — спросил он у молодого ризничего, который задел его в темноте.
— Una mammina morta al mezzo giorno col suo bambino! (Молодая мать с младенцем умерли сегодня днем!) Милостивый боже!
Гектор, охваченный состраданием и влекомый страшным зрелищем, последовал за процессией. Он печально двигался за ней по одинаково темным улицам, примолкшим и пустынным. И чем дальше он шел, тем больше ему представлялось, будто он погружается в потусторонний мир…
Остановились у дверей морга. По обычаю оставили здесь тело; оно будет ждать до полуночи, а затем продолжит путь к месту вечного приюта, вырытого на кладбище в земле, которая равняет всех. Родные, священники, мальчики из хора удалились — покойная должна привыкнуть к вечному одиночеству, Но Гектор не ушел. Он остался наедине с хранителем священных останков.
Тот спросил:
— Господин желает взглянуть на бедняжку?
Гектор в подтверждение кивнул головой.
Тогда служитель благоговейно приподнял тяжелую, уже омытую слезами крышку гроба, где вечным сном Ц спала женщина, настигнутая смертью в свои двадцать два года.
…Боже, боже! Как она прекрасна в своем коленкоровом платье, завязанном под стопами ног. О, как несправедлива судьба!..
У Гектора в памяти всплывают Офелия, Джульетта…
Прозрачная бледность поэтизировала умершую.
Возможно ль, что она — такая неземная — была простой смертной? Ее веки с бахромой шелковых ресниц скрывают глаза, перед которыми, быть может, проходят высшие сновидения, неведомые на этом свете. Золотые волосы обрамляют ее мертвое лицо — лик мадонны. Из носа вытекла тонкая струйка желтоватой жидкости. Уловив немую мольбу Гектора, служитель вытер ее лицо; и тогда Гектор вновь ушел в свое исступленное восхищение, к которому примешивались дрожь перед непостижимым и страх перед богом — тот страх, что возникает в возвышенные минуты[49].
Но вот взгляд Гектора остановился на нежном создании, только что извлеченном из крошечного гроба, чтобы быть положенным рядом с матерью, которая умерла оттого, что хотела дать ему жизнь. К горлу Гектора подступили слезы и потекли из глаз крупными каплями.
Гектор схватил ее руку цвета слоновой кости и задумчиво погладил, с трудом подавляя желание склониться и запечатлеть на лбу этого ангела-мученика самый чистый из поцелуев.
Но, может быть, это небесное видение и долгие размышления над тяжестью судьбы и тщетой земных сует побудят Гектора хотя бы на время подумать о прекращении борьбы? Не тут-то было!
И, однако, он испытывает новое потрясение перед таинством смерти.
Пребывая в том же лихорадочном исступлении, он присутствует на другом похоронном обряде. «На этот раз хоронили Бонапарте, племянника великого императора и сына несчастной королевы Гортензии; за сорок лет до того она — веселая креолка — приехала со своей матерью Жозефиной из Сан-Доминго и танцевала негритянские танцы и пела для матросов карибские песни. Ныне приемная дочь самого великого человека нового времени приехала как беглянка, чтобы спасти одного из своих сыновей — будущего Наполеона III — „от топора реакции“, оставив своего мужа во Флоренции, а младшего сына — погребенным в земле Данте и Микеланджело»[50].
Так призрак смерти, которую он желал постичь, проходил перед ним снова и снова, не унимая, однако, бушующей в нем жажды жизни.
VI
14 апреля
Наконец пришло письмо, на которое он возлагал такие большие надежды.
Однако странно: адрес написан не Камиллой, а госпожой Мок. «Что произошло? Без сомнения, еще один фокус „бегемотихи“!» — воскликнул он.
Так, с беспредельной нежностью называл наш Ромео свою без пяти минут тещу.
Он нетерпеливо вскрывает конверт, где заключена его судьба. Читает… Но что это? Послушайте, он сам рассказывает об этом в «Мемуарах»:
«Ее достойная маменька обвиняла меня в том, что я внес смятение в семью, и сообщала о свадьбе своей дочери с господином П…»[51]. Слезы ярости брызнули у меня из глаз, и в тот же миг было решено: лечу в Париж и там без всякой пощады убиваю двух виновных и одного невиновного. Разумеется, что, свершив сие благое дело, мне предстояло убить и себя».
Кипя негодованием, Гектор мельком взглянул на кольцо, подаренное ему Камиллой в залог вечной любви, которое он всегда носил на пальце, и затем мелодраматичным тоном отчетливо произнес: «Я отомщу за себя, ты умрешь!»
Теперь наш великий мрачный влюбленный, осмеянный и поруганный, собирается совершить романтично обставленные убийства.
Вперед, к справедливому возмездию!
Гектор обдумывает тройное убийство.
В Париже надо появиться строго инкогнито. Узнав о моем возвращении, виновные встревожатся и поспешно сбегут из столицы, чтобы скрыться от неминуемого торжества мести. Это уж наверняка. А как застать всех троих вместе? Как?
И он решает:
«Я предстану перед ними около девяти часов вечера, в тот момент, когда семья собирается к чаю. Прикажу доложить обо мне, как о горничной графини М.., которой поручено передать срочный и важный пакет. Меня проведут в гостиную. Я отдам письмо и, пока они будут его читать, выхвачу из-за пазухи два двуствольных пистолета и пробью голову номеру один, номеру два, а потом схвачу за волосы номер три. Я дам ему себя узнать и, невзирая на вопли, пошлю в него мое третье приветствие и затем, прежде чем этот вокально-инструментальный концерт привлечет любопытных, пущу себе в правый висок четвертый неопровержимый аргумент, а если пистолет даст осечку (это случается), поспешно прибегну к моим пузырькам!»[52] Вот так — как видите, очень просто.
И впрямь Дон-Кихот!
В его плане первое — нарядиться горничной. Но где найти одежду? Немедля он наводит справки и бросается на набережную Арно, в магазин модных нарядов.
Там он приказывает:
— Принесите мне платье.
— Для кого, сударь? Девушки или женщины? Из какого сословия?
— Вы чересчур любопытны, сударыня.
— Но это необходимо знать, сударь, чтобы угодить вам.
— Для горничной… — И, к удивлению женщин, добавил: — Да подберите шляпку с большой зеленой вуалью.
Молчаливые улыбки.
— Какого размера нужно платье, сударь?
— Вы можете примерить его прямо на меня.
Изумленные женщины в нерешительности — похоже, что он сумасшедший!
Однако Гектор продолжает:
— Я не намерен давать какие-либо объяснения, сударыня, но все же готов вам сообщить, что собираюсь лететь в Париж, покарать неверную невесту, ее мать — сообщницу в измене, и человека, узурпировавшего мое законное право на счастье.
Снова едва сдерживаемый смех.
— А при чем здесь платье, сударь?
На что тот уклончиво ответил:
— Я же говорю вам, что моя жажда мести будет утолена их кровью.
Тогда хозяйка и приказчицы, задыхаясь от смеха и уже не пытаясь что-либо понять, упаковали платье, шляпку и вуаль. Они больше не сомневались — перед ними помешанный.
Теперь живей в гостиницу! Здесь он зарядил по всем правилам свои двуствольные пистолеты, тщательно осмотрел и положил в карманы пузырьки «с прохладительными напитками» — лауданумом и стрихнином. Итак, если откажет оружие, сработает яд.
Герой, умеющий без колебаний умереть, решил:
«Мой чемодан, собственность семьи, вернется к отцу». И, старательно выписывая завещательную надпись, он бормотал сквозь зубы: «Бедный отец, как он будет сокрушаться, когда получит чемодан! Ну, а музыка? Музыку я завещаю будущим поколениям и надеюсь, что они, более просвещенные и более справедливые, смогут восторгаться моим творением во всем его совершенстве». И он строчит наставление о том, как лучше понимать и исполнять его сочинения.
На партитуре недавно переработанной «Фантастической» перед началом сцены бала он написал:
«У меня нет времени закончить. Если Парижскому обществу концертов придет фантазия исполнить эту пьесу в отсутствие автора, я прошу Габенека дублировать в нижнюю октаву кларнетами и валторнами пассаж флейт в последнем повторе темы и написать полным оркестром последующие аккорды. Этого будет достаточно для заключения».
Таким образом, стоя на краю могилы, Гектор оставил свою последнюю волю музыканта, свое завещание.
Затем он спешит к дилижансу, который должен повезти его к месту справедливого возмездия. Отправление в шесть часов.
В пути он ничего не ел. Впрочем, не совсем. Он сам рассказывает, что за все время «не проглотил ничего, только пил апельсиновый сок». Однако свирепое выражение его лица и бешеный взгляд обеспокоили возницу, который заподозрил в нем опасного политического агитатора, возможно везущего с собой «адские машины».
Дилижанс едет и едет…
Но вдруг кандидат в убийцы разразился бранью.
— Гром и молния! (вариант). При пересадке в Пьетра-Санта я оставил в карете платье горничной! Из-за кучера, перевернувшего вверх дном все вещи. Разрази его гром! (вариант).
Полнейшее замешательство.
Не откажется ли он от своего замысла убийства?
Не тут-то было!
Прибыв в Геную, он, продолжая кипеть от ярости, приобретает у новой модистки другой набор: платье, шляпку и зеленую вуаль.
Но местная полиция, предупрежденная дорожными спутниками и кучером, отказывается выдать ему визу в Турин и, меняя маршрут, велит следовать через Ниццу.
— Не все ли равно! — вскричал Гектор. — Главное — попасть в Париж и чтобы пистолеты выстрелили по моей воле.
Он сидел в пузатом дилижансе, катившем по дороге, высеченной в скале, в ста метрах над морем, и мечтал…
Он мечтал, потому что была весна, счастливая весна, в которой, казалось, разлита божья благодать.
Временами Гектор возвращался к реальности.
«А я скоро умру, — повторял он про себя. — Ах, мне никогда более не слышать таких концертов, не вдыхать таких ароматов, не опьяняться волшебной ночью! И все из-за кого? Неверной и недостойной невесты! Из-за „проклятой ведьмы“! (другое деликатное имя, закрепленное за госпожой Мок). Возможно ли? Да, так надо! Карающий меч должен поразить виновных!»
Но по мере того, как он приближался к цели, решимость его все ослабевала.
«Умереть?! Отказаться от вершины, к которой так стремился? Не сразить всех, решительно всех недругов?! Уйти, не достигнув головокружительной славы, которая с нетерпением ожидает меня?
И ведь я сам, я один, навязал себе такую жестокую участь!
Однако возможно ли отступление? Мои пузырьки наполнены до краев, пистолеты заряжены, все упаковано… и это женское платье.
И снова на попятный. Как? Из-за ржавых пистолетов, из-за яда на десять су, из-за каких-то старых тряпок я должен распрощаться с миром, который в один прекрасный день будет у моих ног?»
Скоро Гектор принял другое решение: он не умрет и не убьет! Но тогда ради чего спешить в Париж? И терять стипендию, дарованную государством… Дело сводится теперь к тому, чтобы спасти свою репутацию. Но каким образом?
И тут вся комичная история достигает своей кульминации: мнимое самоубийство и трагическое погребение всех вещей.
Отъехав более ста километров от Генуи, экипаж остановился в сардинской деревушке Диано-Марино, чтобы переменить лошадей. Отсюда Гектор отправил письмо директору Орасу Вернэ:
«Соблаговолите написать в Ниццу лишь одно слово, чтобы известить меня о судьбе стипендии».
В Ницце восторги чередуются с «вулканической», по его определению, тревогой. «Ах, если прекратится стипендия, — пишет Гектор, — я окажусь без крова, без места и без гроша в кармане».
Наконец от директора пришел ответ. Хвала Орасу Вернэ — человеку большого сердца! Известный художник, которому были вверены судьбы обитателей виллы Медичи, вполне успокоил буйного стипендиата. Нет, он не разоблачил беглеца, в Париже ничего не знают; стипендия будет сохранена, и все ожидают его в Риме с распростертыми объятиями.
Наконец пришло письмо, на которое он возлагал такие большие надежды.
Однако странно: адрес написан не Камиллой, а госпожой Мок. «Что произошло? Без сомнения, еще один фокус „бегемотихи“!» — воскликнул он.
Так, с беспредельной нежностью называл наш Ромео свою без пяти минут тещу.
Он нетерпеливо вскрывает конверт, где заключена его судьба. Читает… Но что это? Послушайте, он сам рассказывает об этом в «Мемуарах»:
«Ее достойная маменька обвиняла меня в том, что я внес смятение в семью, и сообщала о свадьбе своей дочери с господином П…»[51]. Слезы ярости брызнули у меня из глаз, и в тот же миг было решено: лечу в Париж и там без всякой пощады убиваю двух виновных и одного невиновного. Разумеется, что, свершив сие благое дело, мне предстояло убить и себя».
Кипя негодованием, Гектор мельком взглянул на кольцо, подаренное ему Камиллой в залог вечной любви, которое он всегда носил на пальце, и затем мелодраматичным тоном отчетливо произнес: «Я отомщу за себя, ты умрешь!»
Теперь наш великий мрачный влюбленный, осмеянный и поруганный, собирается совершить романтично обставленные убийства.
Вперед, к справедливому возмездию!
Гектор обдумывает тройное убийство.
В Париже надо появиться строго инкогнито. Узнав о моем возвращении, виновные встревожатся и поспешно сбегут из столицы, чтобы скрыться от неминуемого торжества мести. Это уж наверняка. А как застать всех троих вместе? Как?
И он решает:
«Я предстану перед ними около девяти часов вечера, в тот момент, когда семья собирается к чаю. Прикажу доложить обо мне, как о горничной графини М.., которой поручено передать срочный и важный пакет. Меня проведут в гостиную. Я отдам письмо и, пока они будут его читать, выхвачу из-за пазухи два двуствольных пистолета и пробью голову номеру один, номеру два, а потом схвачу за волосы номер три. Я дам ему себя узнать и, невзирая на вопли, пошлю в него мое третье приветствие и затем, прежде чем этот вокально-инструментальный концерт привлечет любопытных, пущу себе в правый висок четвертый неопровержимый аргумент, а если пистолет даст осечку (это случается), поспешно прибегну к моим пузырькам!»[52] Вот так — как видите, очень просто.
И впрямь Дон-Кихот!
В его плане первое — нарядиться горничной. Но где найти одежду? Немедля он наводит справки и бросается на набережную Арно, в магазин модных нарядов.
Там он приказывает:
— Принесите мне платье.
— Для кого, сударь? Девушки или женщины? Из какого сословия?
— Вы чересчур любопытны, сударыня.
— Но это необходимо знать, сударь, чтобы угодить вам.
— Для горничной… — И, к удивлению женщин, добавил: — Да подберите шляпку с большой зеленой вуалью.
Молчаливые улыбки.
— Какого размера нужно платье, сударь?
— Вы можете примерить его прямо на меня.
Изумленные женщины в нерешительности — похоже, что он сумасшедший!
Однако Гектор продолжает:
— Я не намерен давать какие-либо объяснения, сударыня, но все же готов вам сообщить, что собираюсь лететь в Париж, покарать неверную невесту, ее мать — сообщницу в измене, и человека, узурпировавшего мое законное право на счастье.
Снова едва сдерживаемый смех.
— А при чем здесь платье, сударь?
На что тот уклончиво ответил:
— Я же говорю вам, что моя жажда мести будет утолена их кровью.
Тогда хозяйка и приказчицы, задыхаясь от смеха и уже не пытаясь что-либо понять, упаковали платье, шляпку и вуаль. Они больше не сомневались — перед ними помешанный.
Теперь живей в гостиницу! Здесь он зарядил по всем правилам свои двуствольные пистолеты, тщательно осмотрел и положил в карманы пузырьки «с прохладительными напитками» — лауданумом и стрихнином. Итак, если откажет оружие, сработает яд.
Герой, умеющий без колебаний умереть, решил:
«Мой чемодан, собственность семьи, вернется к отцу». И, старательно выписывая завещательную надпись, он бормотал сквозь зубы: «Бедный отец, как он будет сокрушаться, когда получит чемодан! Ну, а музыка? Музыку я завещаю будущим поколениям и надеюсь, что они, более просвещенные и более справедливые, смогут восторгаться моим творением во всем его совершенстве». И он строчит наставление о том, как лучше понимать и исполнять его сочинения.
На партитуре недавно переработанной «Фантастической» перед началом сцены бала он написал:
«У меня нет времени закончить. Если Парижскому обществу концертов придет фантазия исполнить эту пьесу в отсутствие автора, я прошу Габенека дублировать в нижнюю октаву кларнетами и валторнами пассаж флейт в последнем повторе темы и написать полным оркестром последующие аккорды. Этого будет достаточно для заключения».
Таким образом, стоя на краю могилы, Гектор оставил свою последнюю волю музыканта, свое завещание.
Затем он спешит к дилижансу, который должен повезти его к месту справедливого возмездия. Отправление в шесть часов.
В пути он ничего не ел. Впрочем, не совсем. Он сам рассказывает, что за все время «не проглотил ничего, только пил апельсиновый сок». Однако свирепое выражение его лица и бешеный взгляд обеспокоили возницу, который заподозрил в нем опасного политического агитатора, возможно везущего с собой «адские машины».
Дилижанс едет и едет…
Но вдруг кандидат в убийцы разразился бранью.
— Гром и молния! (вариант). При пересадке в Пьетра-Санта я оставил в карете платье горничной! Из-за кучера, перевернувшего вверх дном все вещи. Разрази его гром! (вариант).
Полнейшее замешательство.
Не откажется ли он от своего замысла убийства?
Не тут-то было!
Прибыв в Геную, он, продолжая кипеть от ярости, приобретает у новой модистки другой набор: платье, шляпку и зеленую вуаль.
Но местная полиция, предупрежденная дорожными спутниками и кучером, отказывается выдать ему визу в Турин и, меняя маршрут, велит следовать через Ниццу.
— Не все ли равно! — вскричал Гектор. — Главное — попасть в Париж и чтобы пистолеты выстрелили по моей воле.
Он сидел в пузатом дилижансе, катившем по дороге, высеченной в скале, в ста метрах над морем, и мечтал…
Он мечтал, потому что была весна, счастливая весна, в которой, казалось, разлита божья благодать.
Временами Гектор возвращался к реальности.
«А я скоро умру, — повторял он про себя. — Ах, мне никогда более не слышать таких концертов, не вдыхать таких ароматов, не опьяняться волшебной ночью! И все из-за кого? Неверной и недостойной невесты! Из-за „проклятой ведьмы“! (другое деликатное имя, закрепленное за госпожой Мок). Возможно ли? Да, так надо! Карающий меч должен поразить виновных!»
Но по мере того, как он приближался к цели, решимость его все ослабевала.
«Умереть?! Отказаться от вершины, к которой так стремился? Не сразить всех, решительно всех недругов?! Уйти, не достигнув головокружительной славы, которая с нетерпением ожидает меня?
И ведь я сам, я один, навязал себе такую жестокую участь!
Однако возможно ли отступление? Мои пузырьки наполнены до краев, пистолеты заряжены, все упаковано… и это женское платье.
И снова на попятный. Как? Из-за ржавых пистолетов, из-за яда на десять су, из-за каких-то старых тряпок я должен распрощаться с миром, который в один прекрасный день будет у моих ног?»
Скоро Гектор принял другое решение: он не умрет и не убьет! Но тогда ради чего спешить в Париж? И терять стипендию, дарованную государством… Дело сводится теперь к тому, чтобы спасти свою репутацию. Но каким образом?
И тут вся комичная история достигает своей кульминации: мнимое самоубийство и трагическое погребение всех вещей.
Отъехав более ста километров от Генуи, экипаж остановился в сардинской деревушке Диано-Марино, чтобы переменить лошадей. Отсюда Гектор отправил письмо директору Орасу Вернэ:
«18 апреля 1831 годаНиже подписи приписка:
Я пишу вам наспех… Гнусное преступление, то злоупотребление доверием, жертвой которого я стал, заставило меня безумствовать от ярости на всем пути от Флоренции до этого места. Я летел во Францию ради самого справедливого и самого страшного отмщения. В Генуе я на миг потерял голову, непостижимая слабость сломила мою волю, и я впал в мальчишеское отчаяние. Я отделался лишь тем, что хлебнул соленой воды; меня выудили, как рыбу, и я провалялся замертво с четверть часа на берегу, после чего меня целый час неистово рвало. Не знаю, кто меня вытащил; думали, что я случайно упал с городской стены. Но в конце концов я остался жив и должен жить ради двух сестер, которых убил бы своей смертью, ради моего искусства.
И хотя меня до сих пор трясет, как нижнюю палубу корабля, ведущего стрельбу то с левого, то с правого борта, я только что поклялся вам честью, что не уеду из Италии; это единственное средство не осуществить мой проект.
Я надеюсь, что вы еще не написали во Францию и я не потерял мою стипендию.
Прощайте, сударь.
Еще предстоит страшная борьба между жизнью и смертью, но я сумею устоять на ногах, ведь я вам поклялся честью.
Гектор Берлиоз».
«Соблаговолите написать в Ниццу лишь одно слово, чтобы известить меня о судьбе стипендии».
В Ницце восторги чередуются с «вулканической», по его определению, тревогой. «Ах, если прекратится стипендия, — пишет Гектор, — я окажусь без крова, без места и без гроша в кармане».
Наконец от директора пришел ответ. Хвала Орасу Вернэ — человеку большого сердца! Известный художник, которому были вверены судьбы обитателей виллы Медичи, вполне успокоил буйного стипендиата. Нет, он не разоблачил беглеца, в Париже ничего не знают; стипендия будет сохранена, и все ожидают его в Риме с распростертыми объятиями.