Страница:
Умный пес подходил к кровати маэстро, сочувственно терся о нее мордой, а Гектор, делая невероятное усилие, нежно ласкал его и шептал: «Боже мой, какие у него любящие глаза!»
1863
Гектору шестьдесят лет.
Наконец исполнены «Троянцы», которым, увы, суждено было стать его последним сочинением.
Гектор устал ждать Оперу, которая его дурачила и над ним потешалась. Ему удалось договориться с директором Лирического театра Карвальо.
Начиная с 1858 года, когда это фундаментальное произведение было окончено, он, не жалея сил, настаивал:
«Троянцы» должны быть исполнены… Так надо, во что бы то ни стало, вопреки всему!»
И он своего добился. Правда, какие это были «Троянцы». Жалкие остатки!
«От автора, для которого каждый такт и каждая нота имели свою историю, свой смысл, свое обоснование, потребовали сокращений, переделок, всякого рода исправлений. Либретто, музыка, ремарки — все было переиначено. Почему в руках рапсода четырехструнная лира? Она вызовет смех, пусть ее уберут. А это неупотребительное слово, оно вызовет смех, нужно убрать. Смотрите, чтобы Эней не вышел на сцену в шлеме! — Но почему? — Да потому, что один всем известный торговец с бульваров тоже носит шлем, и публика будет смеяться; надо его снять. А Меркурий со своими крыльями на пятках и на голове… Все будут просто держаться за бока; его надо упразднить. Так, день за днем уродовали произведение, которое Гектор целые годы шлифовал, обдумывая самые мелкие детали с чувством, сравнимым лишь с его любовью к Дидоне и Кассандре»[185].
Из пяти актов пожертвовали двумя. Действие, происходящее в Трое, а именно прекрасно написанное взятие города, исчезло, а потом были безжалостно искромсаны три остальных акта.
После совершения этого злодеяния начались репетиции.
Однако он не был Вагнером и не имел права на 64 репетиции.
И все же «Троянцы», навеянные великим Вергилием, понемногу вырисовывались: спящий лагерь греков; прорицательница Кассандра; гигантский деревянный конь, впущенный в город; Андромаха и ее сын Астианакс; Эней, Приам, Гекуба; тень Гектора, объявляющего о падении Трои и призывающего побежденных бежать в Италию; безмерная гомеровская трагедия разрушения Илиона и бегства в Карфаген. Эней высаживается на берег в цветущем городе Дидоны и, став возлюбленным царицы, целиком отдается страсти. Затем, овладев собой, Эней уводит свой флот, чтобы основать Рим. Царственная влюбленная в отчаянии убивает себя. На горизонте, как видение грядущего, вырисовывается Капитолий.
13 сентября в Лирическом театре с шумом провалилась опера Жоржа Бизе[186] «Искатели жемчуга». Поэтому театр неохотно пошел на постановку новой оперы. Гектор же не отступает ни перед какими жертвами, когда под угрозой его искусство, — он дополнительно нанимает музыкантов и платит им из собственного кармана.
4 ноября
В этот день состоялась премьера оперы с очень сильным составом исполнителей во главе с госпожой Шартон-Демер — великолепной Дидоной, и Монжозом в роли Энея, обладавшим сильным голосом. Успех был большим, почти единодушным. Враждебность выказали разве что Скюдо и Жувен.
Официальные лица не удостоили почтить своим присутствием хотя бы один спектакль: ни император, ни императрица, ни министры — никто. Казалось, строгий наказ предписывал бойкотировать Гектора Берлиоза, которого ценили и почитали только чужеземные властители.
Карьера «Троянцев» была, увы, недолговечной: сборы не были полными и непрерывно снижались, не оправдывая расходов (1700, 1600, 1300 франков), так как публика продолжала игнорировать оперу и зал оставался полупустым. Пришлось смириться и прекратить разорительные расходы. 20 декабря состоялся последний, двадцать первый спектакль, и эта чудесная жемчужина у себя на родине навсегда исчезла в ночи и забвении, тогда как заграница готовилась отомстить за нее.
Но как объяснить упорную враждебность «города-светоча», слывшего зубоскалом, но, в сущности, великодушного? И верно, газеты не могли не похвалить произведение. Даже обычно резкий и недоброжелательный к Гектору Феликс Клеман выступил с явно хвалебным отзывом.
«Враги, с своей стороны, были вынуждены частично отказаться от своих предубеждений. Воспроизведение на сцене эпизодов из „Энеиды“, послуживших канвой для оперы, было сложным и смелым предприятием; нужно было много вкуса, чтобы не исказить характеров персонажей, запечатленных в памяти зрителей со школьной скамьи. Господин Берлиоз с блеском преодолел эти препятствия, и уже одно это — его немалая заслуга. Мы не знаем других музыкантов, способных совершить подобное»[187].
Писали и так:
«С ума все посходили, что ли? Куда смотрит полиция?
Сей жалкий старик Гектор Берлиоз добился своего.
Лирический театр представил публике постановку оперы «Троянцы в Карфагене».
«Троянцы»! Слова и шумовое оформление г. Берлиоза, члена Института.
Член Института — пусть будет так! Но какой член?
Господин Берлиоз сам назвал пролог к своему зловещему фарсу:
«Инструментальный плач».
Мне мила эта благородная откровенность, но она никак не искупает его вины.
Напомним, что в прошлом году в Бадене г. Берлиоз сам дирижировал оркестром на премьере «Леонче (sic)[188] и Бенедикт» — двухактной оперы, лучшее назначение которой — забивать скот на бойнях.
Когда уснувшая публика случайно пробуждалась вдруг от громкого голоса, когда какой-нибудь бессовестный человек, желая засвидетельствовать свое рвение перед администрацией, лениво хлопал в ладоши, г. Берлиоз важно поворачивался и кланялся.
Если «что-то и может извинить этого человека, так это то удовольствие, какое он, видимо, испытывает от исполнения своей адской музыки.
…Любой ученик четвертого класса этампского лицея, оставленный в наказание на час после уроков, сочинил бы драму получше, чем г. Берлиоз».
Это плоско, ограниченно, глупо и грубо.
Если человек осмеливается поставить свое имя под подобной стряпней, прочитал ли он, спрашивается, когда-нибудь хотя бы страницу из Расина или десяток стихов Корнеля.
«…Господин Гектор Берлиоз, в течение пятнадцати лет крушивший музыкантов, сумел, наконец, сокрушить саму музыку.
Целых пятнадцать лет[189] он выдерживал своих «Троянцев» с собственными словами и музыкой, декорациями и рекламными афишами. Наконец мы услыхали сей шедевр.
Париж отныне может быть спокоен, он свободно дышит после ужасов в течение пятнадцати лет, когда обыватели время от времени говорили своим прислугам:
— Закройте как следует все окна: на сегодняшний вечер объявлены «Троянцы» господина Берлиоза.
Следует пожалеть несчастного г. Карвальо, которому эта маленькая шутка обойдется в сотню тысяч франков.
Он произвел затраты; каски у статистов великолепны, их щиты блестят куда сильнее, чем блещет вежливостью привратник в прихожей перед директорским кабинетом.
Почему г. Берлиоз не дирижировал сам своим оркестром?
Получился бы великолепный спектакль.
Этот музыкант столь же тощ, как его дирижерская палочка, и никогда толком не известно, кто же из них двоих дирижирует.
Шум на площади Шателе продолжается, беспокоя обитателей обоих берегов Сены.
Узники Дома заключения префектуры потревожены в их сладких снах и просят как милости о переводе в Маза![190] Нам говорят:
— Хватит! Оставьте теперь Берлиоза в покое! Пусть будет так! Но сначала пускай он оставит в покое нас.
Начало положено! В дело вовлечен весь Париж! Вечером в четверг в фойе один господин сказал своему другу:
— Берлиоз напоминает мне Антони[191].
— Чем же?
— А тем. Музыка не давалась ему… и он ее убил!»
«Кроме того, — сообщал Продом, — „Троянцам“ была посвящена брошюра Туанана. На обложке изображены черная рамка и три слезы. Она носила название: „Опера о троянцах на кладбище Пер-Лашез. Письмо покойного Нанто, экс-литаврщика, солиста, бывшего члена общества любителей древнеримских труб и других ученых обществ“ (Париж, „Тоун“, 1863)». Это своего рода диалог мертвецов, где Туанан выводит в «Роще музыкантов» на Пер-Лашез души умерших композиторов; после убедительной речи Керубини покойные композиторы единогласно (при одном, Лесюэре, против) решили отказать автору «Троянцев» в погребении и сжечь партитуру этой оперы».
Так, Туанан, приписав им ненависть к Берлиозу, решился на столь зловещий, отвратительный фарс: Гектор и после смерти не сможет обрести покой в земле. Человеческая ненависть иссякает перед лицом смерти, но не для Гектора.
Вы, господин Туанан, действительно отвратительная личность!
Подведем итог. Никогда еще поток ненависти не бушевал с такой силой. Прием, оказанный Гектору публикой в Германии, Англии, России, и эхо пушечных салютов, произведенных за границей во славу гениального композитора, не в силах были обуздать ярость врагов[192].
Наконец исполнены «Троянцы», которым, увы, суждено было стать его последним сочинением.
Гектор устал ждать Оперу, которая его дурачила и над ним потешалась. Ему удалось договориться с директором Лирического театра Карвальо.
Начиная с 1858 года, когда это фундаментальное произведение было окончено, он, не жалея сил, настаивал:
«Троянцы» должны быть исполнены… Так надо, во что бы то ни стало, вопреки всему!»
И он своего добился. Правда, какие это были «Троянцы». Жалкие остатки!
«От автора, для которого каждый такт и каждая нота имели свою историю, свой смысл, свое обоснование, потребовали сокращений, переделок, всякого рода исправлений. Либретто, музыка, ремарки — все было переиначено. Почему в руках рапсода четырехструнная лира? Она вызовет смех, пусть ее уберут. А это неупотребительное слово, оно вызовет смех, нужно убрать. Смотрите, чтобы Эней не вышел на сцену в шлеме! — Но почему? — Да потому, что один всем известный торговец с бульваров тоже носит шлем, и публика будет смеяться; надо его снять. А Меркурий со своими крыльями на пятках и на голове… Все будут просто держаться за бока; его надо упразднить. Так, день за днем уродовали произведение, которое Гектор целые годы шлифовал, обдумывая самые мелкие детали с чувством, сравнимым лишь с его любовью к Дидоне и Кассандре»[185].
Из пяти актов пожертвовали двумя. Действие, происходящее в Трое, а именно прекрасно написанное взятие города, исчезло, а потом были безжалостно искромсаны три остальных акта.
После совершения этого злодеяния начались репетиции.
Однако он не был Вагнером и не имел права на 64 репетиции.
И все же «Троянцы», навеянные великим Вергилием, понемногу вырисовывались: спящий лагерь греков; прорицательница Кассандра; гигантский деревянный конь, впущенный в город; Андромаха и ее сын Астианакс; Эней, Приам, Гекуба; тень Гектора, объявляющего о падении Трои и призывающего побежденных бежать в Италию; безмерная гомеровская трагедия разрушения Илиона и бегства в Карфаген. Эней высаживается на берег в цветущем городе Дидоны и, став возлюбленным царицы, целиком отдается страсти. Затем, овладев собой, Эней уводит свой флот, чтобы основать Рим. Царственная влюбленная в отчаянии убивает себя. На горизонте, как видение грядущего, вырисовывается Капитолий.
13 сентября в Лирическом театре с шумом провалилась опера Жоржа Бизе[186] «Искатели жемчуга». Поэтому театр неохотно пошел на постановку новой оперы. Гектор же не отступает ни перед какими жертвами, когда под угрозой его искусство, — он дополнительно нанимает музыкантов и платит им из собственного кармана.
4 ноября
В этот день состоялась премьера оперы с очень сильным составом исполнителей во главе с госпожой Шартон-Демер — великолепной Дидоной, и Монжозом в роли Энея, обладавшим сильным голосом. Успех был большим, почти единодушным. Враждебность выказали разве что Скюдо и Жувен.
Официальные лица не удостоили почтить своим присутствием хотя бы один спектакль: ни император, ни императрица, ни министры — никто. Казалось, строгий наказ предписывал бойкотировать Гектора Берлиоза, которого ценили и почитали только чужеземные властители.
Карьера «Троянцев» была, увы, недолговечной: сборы не были полными и непрерывно снижались, не оправдывая расходов (1700, 1600, 1300 франков), так как публика продолжала игнорировать оперу и зал оставался полупустым. Пришлось смириться и прекратить разорительные расходы. 20 декабря состоялся последний, двадцать первый спектакль, и эта чудесная жемчужина у себя на родине навсегда исчезла в ночи и забвении, тогда как заграница готовилась отомстить за нее.
Но как объяснить упорную враждебность «города-светоча», слывшего зубоскалом, но, в сущности, великодушного? И верно, газеты не могли не похвалить произведение. Даже обычно резкий и недоброжелательный к Гектору Феликс Клеман выступил с явно хвалебным отзывом.
«Враги, с своей стороны, были вынуждены частично отказаться от своих предубеждений. Воспроизведение на сцене эпизодов из „Энеиды“, послуживших канвой для оперы, было сложным и смелым предприятием; нужно было много вкуса, чтобы не исказить характеров персонажей, запечатленных в памяти зрителей со школьной скамьи. Господин Берлиоз с блеском преодолел эти препятствия, и уже одно это — его немалая заслуга. Мы не знаем других музыкантов, способных совершить подобное»[187].
Писали и так:
«С ума все посходили, что ли? Куда смотрит полиция?
Сей жалкий старик Гектор Берлиоз добился своего.
Лирический театр представил публике постановку оперы «Троянцы в Карфагене».
«Троянцы»! Слова и шумовое оформление г. Берлиоза, члена Института.
Член Института — пусть будет так! Но какой член?
Господин Берлиоз сам назвал пролог к своему зловещему фарсу:
«Инструментальный плач».
Мне мила эта благородная откровенность, но она никак не искупает его вины.
Напомним, что в прошлом году в Бадене г. Берлиоз сам дирижировал оркестром на премьере «Леонче (sic)[188] и Бенедикт» — двухактной оперы, лучшее назначение которой — забивать скот на бойнях.
Когда уснувшая публика случайно пробуждалась вдруг от громкого голоса, когда какой-нибудь бессовестный человек, желая засвидетельствовать свое рвение перед администрацией, лениво хлопал в ладоши, г. Берлиоз важно поворачивался и кланялся.
Если «что-то и может извинить этого человека, так это то удовольствие, какое он, видимо, испытывает от исполнения своей адской музыки.
…Любой ученик четвертого класса этампского лицея, оставленный в наказание на час после уроков, сочинил бы драму получше, чем г. Берлиоз».
Это плоско, ограниченно, глупо и грубо.
Если человек осмеливается поставить свое имя под подобной стряпней, прочитал ли он, спрашивается, когда-нибудь хотя бы страницу из Расина или десяток стихов Корнеля.
«…Господин Гектор Берлиоз, в течение пятнадцати лет крушивший музыкантов, сумел, наконец, сокрушить саму музыку.
Целых пятнадцать лет[189] он выдерживал своих «Троянцев» с собственными словами и музыкой, декорациями и рекламными афишами. Наконец мы услыхали сей шедевр.
Париж отныне может быть спокоен, он свободно дышит после ужасов в течение пятнадцати лет, когда обыватели время от времени говорили своим прислугам:
— Закройте как следует все окна: на сегодняшний вечер объявлены «Троянцы» господина Берлиоза.
Следует пожалеть несчастного г. Карвальо, которому эта маленькая шутка обойдется в сотню тысяч франков.
Он произвел затраты; каски у статистов великолепны, их щиты блестят куда сильнее, чем блещет вежливостью привратник в прихожей перед директорским кабинетом.
Почему г. Берлиоз не дирижировал сам своим оркестром?
Получился бы великолепный спектакль.
Этот музыкант столь же тощ, как его дирижерская палочка, и никогда толком не известно, кто же из них двоих дирижирует.
Шум на площади Шателе продолжается, беспокоя обитателей обоих берегов Сены.
Узники Дома заключения префектуры потревожены в их сладких снах и просят как милости о переводе в Маза![190] Нам говорят:
— Хватит! Оставьте теперь Берлиоза в покое! Пусть будет так! Но сначала пускай он оставит в покое нас.
Начало положено! В дело вовлечен весь Париж! Вечером в четверг в фойе один господин сказал своему другу:
— Берлиоз напоминает мне Антони[191].
— Чем же?
— А тем. Музыка не давалась ему… и он ее убил!»
«Кроме того, — сообщал Продом, — „Троянцам“ была посвящена брошюра Туанана. На обложке изображены черная рамка и три слезы. Она носила название: „Опера о троянцах на кладбище Пер-Лашез. Письмо покойного Нанто, экс-литаврщика, солиста, бывшего члена общества любителей древнеримских труб и других ученых обществ“ (Париж, „Тоун“, 1863)». Это своего рода диалог мертвецов, где Туанан выводит в «Роще музыкантов» на Пер-Лашез души умерших композиторов; после убедительной речи Керубини покойные композиторы единогласно (при одном, Лесюэре, против) решили отказать автору «Троянцев» в погребении и сжечь партитуру этой оперы».
Так, Туанан, приписав им ненависть к Берлиозу, решился на столь зловещий, отвратительный фарс: Гектор и после смерти не сможет обрести покой в земле. Человеческая ненависть иссякает перед лицом смерти, но не для Гектора.
Вы, господин Туанан, действительно отвратительная личность!
Подведем итог. Никогда еще поток ненависти не бушевал с такой силой. Прием, оказанный Гектору публикой в Германии, Англии, России, и эхо пушечных салютов, произведенных за границей во славу гениального композитора, не в силах были обуздать ярость врагов[192].
1864
I
Какое счастье: на премьеру «Троянцев» приехал Луи, и у старого сироты Гектора, постоянно тоскующего по нежности, внезапно стало светлей на душе, его сердце радостно трепетало! Ему показалось, что он, тонущий, держит якорь спасения. Для Гектора то был миг отрешения от жестокого одиночества и тяжких мучений. Во время короткого пребывания молодого моряка в Париже отец и сын были неразлучны. Они проводили часы в беседах, вместе гуляли, вместе занимались делами. Когда боли удерживали Гектора в постели, он поручал свои дела сыну. Тогда Луи отправлялся в театр; он проверял выручку, выяснял мнения дружественных критиков, — увы, столь малочисленных, — а затем давал доброму отцу подробный отчет, который умел ловко, с истинно сыновней любовью подправить. Какая радость для старого любящего отца возродиться в собственном сыне — точной копии его самого!
Увы, Луи вновь должен был уехать — его звало море. Будь Гектор здоров, он непременно последовал бы за любимым сыном, к стихии разгневанных волн под зловещей луной, в грандиозном концерте сотрясающих вселенную. Но как в таком возрасте бросить вызов грозному океану?
— Скоро я вновь приеду к тебе, отец, — нежно сказал Луи.
— Ты обещаешь, сынок?
— Да, отец.
А как пожелает судьба? Лишь ей дано решать.
На что употребит себя теперь Гектор? Он оставил отдел музыкального фельетона в «Деба»[193].
Чем занять ему свои мысли и время? Кому и чему посвятить их? Трагедия угасающей жизни влекла его на кладбище, расположенное неподалеку от дома, там он проводил долгие часы.
Однажды он пришел туда на церемонию, вызвавшую у него скорбь и ужас. Какое страшное зрелище! Какой великий укор тщеславию, какой урок, преподанный самим богом гордыне людей, допущенных им на землю на отведенный для жизни срок! Офелия лишь на короткие десять лет обрела покой в земле. Гектор, не имея денег, не смог тогда сделать большего. Короткий срок аренды участка подходил к концу.
И 3 февраля на небольшом кладбище Сен-Венсан среди заснеженных кипарисов, под небом, роняющим тяжелые ледяные слезы, пришлось эксгумировать несчастную Офелию, прервав ее тяжко заработанный отдых. Под страхом «выселения», словно живую; борьба подчас не кончается на этом свете.
Вскрывают землю, нарушая ее безмолвие. Постукивания заступа отдаются в истерзанном сердце несчастного Гектора. Это ли не ужас?
Вот уже яма широко зияет.
Рабочие, привычные к смерти и не питающие почтения к ее суровому величию, ловко спрыгивают на крышку гроба. Гектор едва сдерживается, чтобы не вскрикнуть:
«Тише, пожалуйста, вы разбудите эту великую страдалицу, обойденную счастьем!»
Подошли страшные мгновения.
Прогнивший гроб поднимают, наконец, из ямы.
Гектор собирается с силами, чтобы выдержать последнее свидание. Вот поднимают крышку, и появляется Офелия…
Едва различимый среди крупных складок широкого черного плаща скорбный, дрожащий старик наклоняется вперед, будто хочет занять освободившееся в земле место. Не призрак ли это? Нет, это Гектор.
Таинственный, глухой голос прошептал ему на ухо:
«Отвернись, Гектор, твое сердце еще сильней будет обливаться кровью. Сохрани в памяти образ той замечательной актрисы, что зажигала шекспировскими словами с театральной сцены безудержный огонь восторга».
Так вот она, дивная Офелия, — груда пожелтевших костей. Гектор глядит на нее — в глубоком раздумье: «Ах, как близки смерть и жизнь! Тонкая доска, несколько лопат земли — вот что разделяет нас навечно. И это все, что остается от нас, когда отлетает душа?»
Могильщики, равнодушные автоматы, хватали одну за одной кости, словно бы собирали разложенные карты. Берцовая кость, бедренная кость, тонкие кости пальцев рук и, наконец, череп — средоточие, хранилище ее ума, искусства и доброты.
Но где же губы, о которых мечтали мои губы?
Где же глаза, которые вызывали огонь в моих глазах?
— Сжальтесь, что вы делаете со священными останками? — внезапно ужаснувшись, вскричал Гектор.
— Мужайтесь, господин Берлиоз! Это необходимо.
Когда показался череп, Гектор похолодевшими руками закрыл глаза, чтобы его не видеть. Между дрожащими пальцами пробивались и скользили по пергаментным щекам крупные слезы. Тогда к нему подошел церковный сторож.
— Идите, господин Берлиоз, — попросил он. — дроги трогаются.
И верно, могильщики закончили свою зловещую работу.
Дроги представляли собой жалкий, нескладный катафалк; Гектор последовал за ним, весь уйдя в глубокое раздумье.
Однако куда же он направляется?
На кладбище Монмартр. Прах Офелии будет пребывать отныне здесь, в той же могиле, где покоятся останки Марии, ее соперницы, восторжествовавшей над ней при жизни.
Гектор считает, что ненависть, зависть, обиды стихают на небесах, где царят покой и дружелюбие.
«Я знаю, — думает он, — Офелия скажет Марии, что прощает ее и не помнит зла».
На миг он отвлекается и думает с долгим вздохом: «Увы, когда приходит старость, скольких нет на поверке; тащишь с собой целое кладбище».
И когда опустился вечер, жалобный ветер, скользя по ветвям призрачных кипарисов, продрогших в объявших мир сумерках, рыдал вместе с Гектором.
Увы, Луи вновь должен был уехать — его звало море. Будь Гектор здоров, он непременно последовал бы за любимым сыном, к стихии разгневанных волн под зловещей луной, в грандиозном концерте сотрясающих вселенную. Но как в таком возрасте бросить вызов грозному океану?
— Скоро я вновь приеду к тебе, отец, — нежно сказал Луи.
— Ты обещаешь, сынок?
— Да, отец.
А как пожелает судьба? Лишь ей дано решать.
На что употребит себя теперь Гектор? Он оставил отдел музыкального фельетона в «Деба»[193].
Чем занять ему свои мысли и время? Кому и чему посвятить их? Трагедия угасающей жизни влекла его на кладбище, расположенное неподалеку от дома, там он проводил долгие часы.
Однажды он пришел туда на церемонию, вызвавшую у него скорбь и ужас. Какое страшное зрелище! Какой великий укор тщеславию, какой урок, преподанный самим богом гордыне людей, допущенных им на землю на отведенный для жизни срок! Офелия лишь на короткие десять лет обрела покой в земле. Гектор, не имея денег, не смог тогда сделать большего. Короткий срок аренды участка подходил к концу.
И 3 февраля на небольшом кладбище Сен-Венсан среди заснеженных кипарисов, под небом, роняющим тяжелые ледяные слезы, пришлось эксгумировать несчастную Офелию, прервав ее тяжко заработанный отдых. Под страхом «выселения», словно живую; борьба подчас не кончается на этом свете.
Вскрывают землю, нарушая ее безмолвие. Постукивания заступа отдаются в истерзанном сердце несчастного Гектора. Это ли не ужас?
Вот уже яма широко зияет.
Рабочие, привычные к смерти и не питающие почтения к ее суровому величию, ловко спрыгивают на крышку гроба. Гектор едва сдерживается, чтобы не вскрикнуть:
«Тише, пожалуйста, вы разбудите эту великую страдалицу, обойденную счастьем!»
Подошли страшные мгновения.
Прогнивший гроб поднимают, наконец, из ямы.
Гектор собирается с силами, чтобы выдержать последнее свидание. Вот поднимают крышку, и появляется Офелия…
Едва различимый среди крупных складок широкого черного плаща скорбный, дрожащий старик наклоняется вперед, будто хочет занять освободившееся в земле место. Не призрак ли это? Нет, это Гектор.
Таинственный, глухой голос прошептал ему на ухо:
«Отвернись, Гектор, твое сердце еще сильней будет обливаться кровью. Сохрани в памяти образ той замечательной актрисы, что зажигала шекспировскими словами с театральной сцены безудержный огонь восторга».
Так вот она, дивная Офелия, — груда пожелтевших костей. Гектор глядит на нее — в глубоком раздумье: «Ах, как близки смерть и жизнь! Тонкая доска, несколько лопат земли — вот что разделяет нас навечно. И это все, что остается от нас, когда отлетает душа?»
Могильщики, равнодушные автоматы, хватали одну за одной кости, словно бы собирали разложенные карты. Берцовая кость, бедренная кость, тонкие кости пальцев рук и, наконец, череп — средоточие, хранилище ее ума, искусства и доброты.
Но где же губы, о которых мечтали мои губы?
Где же глаза, которые вызывали огонь в моих глазах?
— Сжальтесь, что вы делаете со священными останками? — внезапно ужаснувшись, вскричал Гектор.
— Мужайтесь, господин Берлиоз! Это необходимо.
Когда показался череп, Гектор похолодевшими руками закрыл глаза, чтобы его не видеть. Между дрожащими пальцами пробивались и скользили по пергаментным щекам крупные слезы. Тогда к нему подошел церковный сторож.
— Идите, господин Берлиоз, — попросил он. — дроги трогаются.
И верно, могильщики закончили свою зловещую работу.
Дроги представляли собой жалкий, нескладный катафалк; Гектор последовал за ним, весь уйдя в глубокое раздумье.
Однако куда же он направляется?
На кладбище Монмартр. Прах Офелии будет пребывать отныне здесь, в той же могиле, где покоятся останки Марии, ее соперницы, восторжествовавшей над ней при жизни.
Гектор считает, что ненависть, зависть, обиды стихают на небесах, где царят покой и дружелюбие.
«Я знаю, — думает он, — Офелия скажет Марии, что прощает ее и не помнит зла».
На миг он отвлекается и думает с долгим вздохом: «Увы, когда приходит старость, скольких нет на поверке; тащишь с собой целое кладбище».
И когда опустился вечер, жалобный ветер, скользя по ветвям призрачных кипарисов, продрогших в объявших мир сумерках, рыдал вместе с Гектором.
II
2 мая
Смерть всегда, смерть повсюду!
Она стучится и стучится, то в его сердце, когда косит близких, то в мозг, когда обезглавливает великих.
Вот она повергла Мейербера! От боли содрогнулся весь Париж.
Что же это был за человек?
Властелин в музыке, деспотично царивший во всех европейских театрах. Его мелодии покорили мир. Его любили провозглашать «гениальным драматическим композитором, прославляющим страсти».
По правде говоря, Гектор отнюдь не пылал к нему нежной дружбой, не сгорал от безумного восторга. И, однако, его надолго охватило оцепенение. Потому что смерть великого человека всегда исполнена величия. Трудно постигнуть разумом смерть гиганта, занимавшего такое большое место в театрах, оттого, что огромна пустота, оставленная его исчезновением. Но человечество быстро заполняет пробелы: нет необходимых, нет незаменимых.
В час, когда Мейербер умер, повсюду говорили только о нем одном. Печать единодушно оплакивала его:
«Только что угасло одно из великих светил, озарявших столетие»[194].
Похоронную колесницу, запряженную шестью облаченными в траур лошадьми, на всем пути через скорбный, потрясенный город эскортировали солдаты Национальной гвардии и императорский оркестр. Елисейские поля, бульвары, бульвары… Уж не бог ли там, под этим траурным покровом, не бог ли, который, обозревая мир, внезапно испустил дух на земле? Наконец, Северный вокзал, откуда уходили тогда поезда в Германию. Там, в центральном зале, обитом крепом, под черной тканью высился огромный катафалк.
У гроба стали в ряд, почтительно застыв, министры, послы, самые знатные официальные лица, между тем как оркестр самой Оперы аккомпанировал хорам, которые словно бы рыдали, исполняя религиозные сцены из «Пророка» и «Гугенотов». Затем последовало множество прочувствованных речей, прославлявших гений усопшего и выражавших людское горе.
Наконец вагон-катафалк, весь в траурном убранстве, бесшумно отходит. От города к городу на всем пути до самого Берлина его сопровождали почести.
Повсюду толпа в великом волнении падала ниц перед священным таинством смерти, перед лицом которой самые великие беспредельно ничтожны.
Газеты продолжали выходить в траурных рамках. Даже его враги — дано ли кому наслаждаться всеобщим признанием? — присоединились к общей массе. Напрашивается такая мысль: утонул человек; те, что остались на берегу, больше его не боятся и силятся забыть свою враждебность к нему, горячо его восхваляя.
В те дни писали: «Россини сложил с себя сан, Галеви навсегда ушел, Мейербер умер, не оставив преемника… Музыкальное искусство осталось без властителя».
Смерть всегда, смерть повсюду!
Она стучится и стучится, то в его сердце, когда косит близких, то в мозг, когда обезглавливает великих.
Вот она повергла Мейербера! От боли содрогнулся весь Париж.
Что же это был за человек?
Властелин в музыке, деспотично царивший во всех европейских театрах. Его мелодии покорили мир. Его любили провозглашать «гениальным драматическим композитором, прославляющим страсти».
По правде говоря, Гектор отнюдь не пылал к нему нежной дружбой, не сгорал от безумного восторга. И, однако, его надолго охватило оцепенение. Потому что смерть великого человека всегда исполнена величия. Трудно постигнуть разумом смерть гиганта, занимавшего такое большое место в театрах, оттого, что огромна пустота, оставленная его исчезновением. Но человечество быстро заполняет пробелы: нет необходимых, нет незаменимых.
В час, когда Мейербер умер, повсюду говорили только о нем одном. Печать единодушно оплакивала его:
«Только что угасло одно из великих светил, озарявших столетие»[194].
Похоронную колесницу, запряженную шестью облаченными в траур лошадьми, на всем пути через скорбный, потрясенный город эскортировали солдаты Национальной гвардии и императорский оркестр. Елисейские поля, бульвары, бульвары… Уж не бог ли там, под этим траурным покровом, не бог ли, который, обозревая мир, внезапно испустил дух на земле? Наконец, Северный вокзал, откуда уходили тогда поезда в Германию. Там, в центральном зале, обитом крепом, под черной тканью высился огромный катафалк.
У гроба стали в ряд, почтительно застыв, министры, послы, самые знатные официальные лица, между тем как оркестр самой Оперы аккомпанировал хорам, которые словно бы рыдали, исполняя религиозные сцены из «Пророка» и «Гугенотов». Затем последовало множество прочувствованных речей, прославлявших гений усопшего и выражавших людское горе.
Наконец вагон-катафалк, весь в траурном убранстве, бесшумно отходит. От города к городу на всем пути до самого Берлина его сопровождали почести.
Повсюду толпа в великом волнении падала ниц перед священным таинством смерти, перед лицом которой самые великие беспредельно ничтожны.
Газеты продолжали выходить в траурных рамках. Даже его враги — дано ли кому наслаждаться всеобщим признанием? — присоединились к общей массе. Напрашивается такая мысль: утонул человек; те, что остались на берегу, больше его не боятся и силятся забыть свою враждебность к нему, горячо его восхваляя.
В те дни писали: «Россини сложил с себя сан, Галеви навсегда ушел, Мейербер умер, не оставив преемника… Музыкальное искусство осталось без властителя».
III
Итак, музыкальный мир осиротел.
Осиротел? Так, значит, я уже мертв? Нет, я умираю, но все же еще жив! Знаю, что я не в счет! — воскликнул Гектор, которого лихорадило в постели. Он пребывал в горестном раздумье: изгнан за преступление, состоящее в смелом новаторстве, за поиски сильных чувств. — Подлые кампании против меня… Парижские пустышки, этакие ослицы, объятые снобизмом, разыгрывали перед Амбруазом Тома (как некогда и перед Вольтером) внезапные обмороки, а при виде его, Гектора, иронически улыбались…
А ведь он всю свою жизнь мечтал завоевать публику, как сделал это немец Мейербер, царивший в мире и похитивший у него, Гектора, родную Францию. Тот Мейербер, чью память прославляли ныне в торжественной и благоговейной скорби.
Когда же умрет он, в газетах появится, конечно, лишь маленькая заметка, сухая хроника наподобие полицейского протокола, которую люди прочтут с полным безразличием, смакуя свой кофе или слушая легкий вальс.
Когда он умрет… когда он умрет!
«Но когда подойдет моя очередь? — спрашивал он себя. — Я странным образом уцелел при всеистребляющем наступлении на композиторов. Смерть ненасытна. После Керубини — Мендельсон, Шопен, впавший в безумие Шуман и сколько других ушли, прежде чем смерть дождалась истощения их гения.
И новое поколение все толкает и толкает нас к могиле. Рейер, Визе, Вагнер властно требуют своего места под солнцем».
В ту минуту, когда Берлиоз предавался этим мыслям, придворный советник баварского короля Людовика II господин Пфистермайстер явился по поручению монарха за Рихардом Вагнером в скромную штутгартскую гостиницу, где тот скрывался, преследуемый кредиторами, угрожавшими ему тюрьмой. С какой целью? В момент, когда саксонский композитор собирался покончить с собой, король вызвал его, чтобы подарить романтический замок, роскошный театр, спасительную независимость. Словом, возможность волновать и пленять мир.
Ах, как пристрастна судьба! Такая суровая к Гектору и ныне такая милостивая к Вагнеру!
Осиротел? Так, значит, я уже мертв? Нет, я умираю, но все же еще жив! Знаю, что я не в счет! — воскликнул Гектор, которого лихорадило в постели. Он пребывал в горестном раздумье: изгнан за преступление, состоящее в смелом новаторстве, за поиски сильных чувств. — Подлые кампании против меня… Парижские пустышки, этакие ослицы, объятые снобизмом, разыгрывали перед Амбруазом Тома (как некогда и перед Вольтером) внезапные обмороки, а при виде его, Гектора, иронически улыбались…
А ведь он всю свою жизнь мечтал завоевать публику, как сделал это немец Мейербер, царивший в мире и похитивший у него, Гектора, родную Францию. Тот Мейербер, чью память прославляли ныне в торжественной и благоговейной скорби.
Когда же умрет он, в газетах появится, конечно, лишь маленькая заметка, сухая хроника наподобие полицейского протокола, которую люди прочтут с полным безразличием, смакуя свой кофе или слушая легкий вальс.
Когда он умрет… когда он умрет!
«Но когда подойдет моя очередь? — спрашивал он себя. — Я странным образом уцелел при всеистребляющем наступлении на композиторов. Смерть ненасытна. После Керубини — Мендельсон, Шопен, впавший в безумие Шуман и сколько других ушли, прежде чем смерть дождалась истощения их гения.
И новое поколение все толкает и толкает нас к могиле. Рейер, Визе, Вагнер властно требуют своего места под солнцем».
В ту минуту, когда Берлиоз предавался этим мыслям, придворный советник баварского короля Людовика II господин Пфистермайстер явился по поручению монарха за Рихардом Вагнером в скромную штутгартскую гостиницу, где тот скрывался, преследуемый кредиторами, угрожавшими ему тюрьмой. С какой целью? В момент, когда саксонский композитор собирался покончить с собой, король вызвал его, чтобы подарить романтический замок, роскошный театр, спасительную независимость. Словом, возможность волновать и пленять мир.
Ах, как пристрастна судьба! Такая суровая к Гектору и ныне такая милостивая к Вагнеру!
IV
15 августа
Однажды один министр — история не открыла имени этого политика, решившегося наперекор недружелюбному равнодушию на подобный акт героизма, — соизволил заметить, что Гектор Берлиоз вот уже двадцать девять лет носит лишь простую ленту кавалера ордена Почетного легиона. Было выражено сожаление по поводу долгой забывчивости, и, чтобы загладить несправедливость, великий композитор был возведен в степень офицера. А Россини, который долгие годы ничего не сочинял, почивая на лаврах, получил звание старшего офицера Почетного легиона.
Но пролило ли такое повышение целительный бальзам на душевные раны Гектора? Нет! Он был разочарован; отныне сообщения о новых должностях и дифирамбы в его адрес, если они и попадались случайно ему на глаза, лишь едва затрагивали оскорбленную гордость. Его единственным настойчивым желанием было поразить публику, но публика продолжала его бойкотировать.
К черту пышный банкет! Чтобы отпраздновать событие, маршал Вайян и несколько друзей Гектора собрались на семейный обед, где великий Мериме заявил:
«Если Гектор Берлиоз не получил эту розетку много лет назад, то это лишь подтверждает, что я никогда не был министром».
Однажды один министр — история не открыла имени этого политика, решившегося наперекор недружелюбному равнодушию на подобный акт героизма, — соизволил заметить, что Гектор Берлиоз вот уже двадцать девять лет носит лишь простую ленту кавалера ордена Почетного легиона. Было выражено сожаление по поводу долгой забывчивости, и, чтобы загладить несправедливость, великий композитор был возведен в степень офицера. А Россини, который долгие годы ничего не сочинял, почивая на лаврах, получил звание старшего офицера Почетного легиона.
Но пролило ли такое повышение целительный бальзам на душевные раны Гектора? Нет! Он был разочарован; отныне сообщения о новых должностях и дифирамбы в его адрес, если они и попадались случайно ему на глаза, лишь едва затрагивали оскорбленную гордость. Его единственным настойчивым желанием было поразить публику, но публика продолжала его бойкотировать.
К черту пышный банкет! Чтобы отпраздновать событие, маршал Вайян и несколько друзей Гектора собрались на семейный обед, где великий Мериме заявил:
«Если Гектор Берлиоз не получил эту розетку много лет назад, то это лишь подтверждает, что я никогда не был министром».
V
После новой встречи с Луи, вернувшимся из Мексики, встречи, живительной для Гектора, который с каждым днем все больше тянулся к сыну, композитор почувствовал, как никогда, всю бесплодность пустыни, где проходила его жизнь.
«Где обрести мне гавань для отдыха?» — спрашивал он себя.
Он мысленно блуждал в поисках тех благословенных берегов, где мог бы забыться в ярких воспоминаниях былого. Когда приходит старость, то все, что принадлежит нашему прошлому, что связано со свежестью некогда испытанных чувств и ныне смягчено временем, все это предстает окрашенным трогательной поэзией. Сомкнув веки, он жаждал прошлого, которое стирает настоящее. Утоляя памятью о молодости боль своих ран, он видел вновь годы детства и будил в себе далекие, дремлющие воспоминания. Под морщинистой старческой кожей все еще бежала горячая кровь страстного романтика.
И вот он хочет стать молодым, чтобы снова взволнованно билось сердце, чтобы ожила его первая любовь в Мейлане, страсть к Эстелле. Он хранил память о необычайном потрясении своей едва раскрывшейся души и горел желанием воскресить в себе чувства, вызванные Эстеллой. Этот фантазер, этот сказочный рыцарь, желавший достать с неба луну, испытывал, как никогда, великую жажду любви.
Какое безумие! Эстелле ныне шестьдесят семь лет, и он не видел ее полстолетия. Во что превратилась теперь та прекрасная девушка, что взволновала и покорила его детское сердце? Кто знает, как она его примет? Скоро он все узнает.
И вот в начале сентября он летит навстречу своей новой страсти. Быть может, он любит в Эстелле память о своем страдании, страдании мальчика, в ком пробуждалось чувство, память о молчаливом, смутном волнении.
Он отправляется во Вьенн, к своему шурину Сюа.
— Где Эстелла? Что с ней стало? — обращается он с тревогой в голосе.
— Не знаю.
— Я должен разыскать ее любой ценой.
Сюа пускается в трудные поиски. Наконец сообщает Гектору:
— Эстелла, вдова Фурнье, проживает в Лионе, на проспекте Ноай.
— Я еду туда.
На другое утро в одиннадцать часов он позвонил в дверь Эстеллы и передал для нее письмо:
Эстелла, рано овдовев, потеряла нескольких детей. Оставшихся в живых она воспитала в религиозном духе, В жизни ей был ведом лишь долг. Судьба обрекла ее на горе, однако женщина славила господа и отныне помышляла лишь о покое могилы.
Как непохоже было это смирение и равнодушие к жизни на страсти, сжигавшие влюбленного маэстро!
— Умоляю, дайте мне вашу руку, сударыня, — попросил Гектор.
Она протянула.
Опустив глаза, он поднес эту морщинистую руку к своим губам. И почувствовал, как замирает его сердце.
В тот миг, когда природа постепенно отнимала у него жизнь, эта встреча внезапно дала ему тысячу жизней. О, какой чудак! Он близится к смерти, но любовь в его сердце неистово желает жить[195]. Ему не терпится снова стать преданным рабом Эстеллы.
«Где обрести мне гавань для отдыха?» — спрашивал он себя.
Он мысленно блуждал в поисках тех благословенных берегов, где мог бы забыться в ярких воспоминаниях былого. Когда приходит старость, то все, что принадлежит нашему прошлому, что связано со свежестью некогда испытанных чувств и ныне смягчено временем, все это предстает окрашенным трогательной поэзией. Сомкнув веки, он жаждал прошлого, которое стирает настоящее. Утоляя памятью о молодости боль своих ран, он видел вновь годы детства и будил в себе далекие, дремлющие воспоминания. Под морщинистой старческой кожей все еще бежала горячая кровь страстного романтика.
И вот он хочет стать молодым, чтобы снова взволнованно билось сердце, чтобы ожила его первая любовь в Мейлане, страсть к Эстелле. Он хранил память о необычайном потрясении своей едва раскрывшейся души и горел желанием воскресить в себе чувства, вызванные Эстеллой. Этот фантазер, этот сказочный рыцарь, желавший достать с неба луну, испытывал, как никогда, великую жажду любви.
Какое безумие! Эстелле ныне шестьдесят семь лет, и он не видел ее полстолетия. Во что превратилась теперь та прекрасная девушка, что взволновала и покорила его детское сердце? Кто знает, как она его примет? Скоро он все узнает.
И вот в начале сентября он летит навстречу своей новой страсти. Быть может, он любит в Эстелле память о своем страдании, страдании мальчика, в ком пробуждалось чувство, память о молчаливом, смутном волнении.
Он отправляется во Вьенн, к своему шурину Сюа.
— Где Эстелла? Что с ней стало? — обращается он с тревогой в голосе.
— Не знаю.
— Я должен разыскать ее любой ценой.
Сюа пускается в трудные поиски. Наконец сообщает Гектору:
— Эстелла, вдова Фурнье, проживает в Лионе, на проспекте Ноай.
— Я еду туда.
На другое утро в одиннадцать часов он позвонил в дверь Эстеллы и передал для нее письмо:
«Сударыня,Вот они наедине, друг перед другом. Вначале миг удивления, затем рассказы о себе.
…Уделите мне несколько минут, позвольте увидеть вас, молю вас…
Гектор Берлиоз».
Эстелла, рано овдовев, потеряла нескольких детей. Оставшихся в живых она воспитала в религиозном духе, В жизни ей был ведом лишь долг. Судьба обрекла ее на горе, однако женщина славила господа и отныне помышляла лишь о покое могилы.
Как непохоже было это смирение и равнодушие к жизни на страсти, сжигавшие влюбленного маэстро!
— Умоляю, дайте мне вашу руку, сударыня, — попросил Гектор.
Она протянула.
Опустив глаза, он поднес эту морщинистую руку к своим губам. И почувствовал, как замирает его сердце.
В тот миг, когда природа постепенно отнимала у него жизнь, эта встреча внезапно дала ему тысячу жизней. О, какой чудак! Он близится к смерти, но любовь в его сердце неистово желает жить[195]. Ему не терпится снова стать преданным рабом Эстеллы.