Возвращение в Париж.
   Проследим за странной любовью Гектора по письмам, которыми он обменивался с Эстеллой.
   Он:
   Париж, 27 сентября.
   «…Даруйте же мне, — но не как сестра милосердия, что ухаживает за больными, а как женщина с благородным сердцем, исцеляющая от невольно причиненной ею боли, — даруйте три вещи, которые одни могут вернуть мне спокойствие: разрешите писать вам иногда, обещайте отвечать на мои письма и дайте слово хотя бы раз в год приглашать меня, чтобы повидать вас…

   О сударыня, сударыня! У меня осталась лишь одна цель на этом свете — добиться вашей привязанности. Позвольте мне попытаться ее получить. Я буду покорным и сдержанным. Наша переписка будет не более частой, чем вы того пожелаете, и никогда не станет для вас неприятной обязанностью. Мне достаточно будет нескольких строк, написанных вашей рукой. Мои поездки к вам будут очень редкими, не тревожьтесь…»

   Она:
   «Лион, 29 сентября 1864 года

   Сударь!

   Я чувствовала бы себя виноватой перед вами и самой собой, если бы тотчас же не ответила на ваше письмо и на ваши мечты об отношениях, которые, как вы желаете, установились бы между нами. Я буду говорить с вами, положа руку на сердце. Я лишь старая, очень старая женщина (ведь я, сударь, на десять лет старше вас)[196] с душой, увядшей в тревогах прошлых лет от всякого рода физических и моральных страданий, которые не оставили во мне никаких иллюзий в отношении радостей и чувств на этом свете. Двадцать лет назад я потеряла своего лучшего друга, другого я не искала. Я сохранила друзей, к которым привязана с давних пор, и, разумеется, семейные связи. С того рокового дня, когда я стала вдовой, я порвала свел знакомства, сказала «прости» удовольствиям и развлечениям, чтобы целиком посвятить себя дому и детям. Так прошли двадцать лет моей жизни; теперь это моя привычка, и ничто не может нарушить ее прелести, потому что лишь в такой сердечной близости я могу снискать душевный покой…

   Не усматривайте, сударь, в том, что я вам только что сказала, намерения с моей стороны как-то оскорбить ваши воспоминания обо мне. Я их ценю и тронута их постоянством. Вы еще очень молоды сердцем, а я совсем другая: я действительно стара и гожусь лишь на то, чтобы сохранить для вас, поверьте этому, большое место в моей памяти. Я всегда буду с удовольствием узнавать об успехах, которых вы будете добиваться.

   Прощайте, сударь. Вновь повторяю: примите уверение в моих добрых чувствах.

   Эст. Ф.».

   Он:
   «Париж, 2 октября 1864 года Ваше письмо — шедевр печального разума… Я так настойчиво, со слезами прошу одного — возможности получать о вас известия…

   Да простит вам бог и ваша совесть. Я же останусь в ночном холоде, куда вы меня ввергли, — страдающим, безутешным и преданным вам до самой смерти.

   Гектор Берлиоз».

   Затем, после письма Эстеллы, которое, как показалось Гектору, вселяло некоторую надежду, престарелый романтик начал восхвалять жизнь, и какими словами!
   «…Да, жизнь прекрасна, но еще прекраснее было бы умереть у ваших ног, положив голову вам на колени, держа ваши руки в моих».
   При встречах она всегда вела себя соответственно своему возрасту и положению вдовы; он был неизменно пылким, несмотря на годы, и столь же романтично страдал от новой встречи. «Такого рода страданья мне необходимы. У меня нет иного интереса в жизни», — писал он ей в Женеву, где она поселилась с одним из своих сыновей, который недавно женился.
   В последний раз они увиделись в 1867 году, на свадьбе одной из племянниц Гектора.
   Гектор был искренен. Этот гениальный, порывистый Дон-Кихот самозабвенно любил Эстеллу, а та, та не понимала подобного пожара чувств.
   Предложил ли он в конце концов этой почтенной старушке выйти за него замуж? Может быть, и так. Потому что в одном письме, написанном из Дофине, где Гектор провел несколько дней у своего шурина, он писал, что одного сурового и недовольного взгляда было достаточно, чтобы навсегда выкорчевать ту мысль, которую он даже и не выразил. И добавлял: «Однако то, что в моем сердце затаилось целомудренное стремление провести с вами остаток моих дней, — не моя вина. Его пробудило опьянение вашим присутствием»,



1865




I


   Любовь, смерть, вера — непреложный триптих всякой земной юдоли.
   Гектор еще жаждет любви, а между тем уже торопит смерть, и тогда в нем внезапно просыпается дремлющая вера. По существу, больше, чем возлюбленную, Эстеллу, он любил саму любовь, любил за ее романтизм и за ту гамму чувств, которую она пробуждает, И среди причудливых видений приближающейся ночи больше всего он любит мысль о смерти, таящей наслаждение неизведанным и головокружение над пропастью.
   Тогда как его пронзает ужасное значение слова «никогда», превыше бога он любит саму идею бога, любит из-за возможности бегства в небесное царство, где несчастные мертвецы, ожив, вновь будут трепетать и опьяняться музыкой.
   Иначе говоря, весь он — поэтическая восторженность.


II


   Хотя и заполненный до краев Эстеллой, он укреплял в себе скорбь — возвращался на кладбище и задумчиво бродил возле могил Офелии, Марии, Амелии.
   То был его вчерашний день… «Но что готовит мне мое завтра?» — печально спрашивал он себя. И пока он взращивал свою мечту в тишине, таинственно звенящей под бледной луной, его губы непрерывно шептали пылкие слова мольбы: «О боже, пощади моего любимого мальчика, моего взрослого сына, который всегда вдали от меня, на краю земли, среди грозных опасностей!»
   Он повсюду сопровождал в странствиях своего милого Луи: меж пенящихся валов и в мертвом штиле; среди мандаринов с длинными косами в китайских курильнях опиума, рождающего видения; в американских пампасах, где он скачет в бешеном галопе на дрожащем коне, на коралловых островах, что томно покоятся в лазури волн. Так живописные радужные замки из раковин, в которых еще шумит море. Разве он сам не мечтал о такой разнообразной, волшебной жизни, украшенной ожиданиями, опасностями и неожиданностями?



1866




I


   Мрак, в который он погружается, иногда пронзает солнечный блик: какой-нибудь дирижер эксгумирует, словно достопримечательность, страничку из его сочинений. Ее принимают как укор совести.
   Так и случилось однажды на концерте дирижера Падлу, где Вагнера и Мейербера, чьи сочинения тоже были включены в программу, неожиданно освистали тогда как септет из «Троянцев», к большому удивлению, самого Берлиоза, был награжден аплодисментами и исполнен дважды. Но не выражала ли публика снисхождения? Потому что в единодушном одобрении публики был, казалось, оттенок жалости и соболезнования. Его заметили в зале (Гектору пришлось заплатить за место, так как ему и не подумали прислать билет); аплодировали, махали платками, кричали: «Да здравствует Берлиоз! Встаньте, вас хотят видеть!» — и композитору пришлось пожимать все протянутые руки, благодарить, а потом писать друзьям об этой странной новости (Лист в это время как раз приехал в Париж на исполнение своей «Гранской мессы» в церкви Сент-Эсташ). Это был первый луч посмертной славы.
   Помимо Листа, в зале видели восьмидесятидвухлетнего критика Фетиса, Энгра, который близился к восьмидесяти семи годам и доживал последний месяц своей жизни, верного д'Ортига, умершего спустя несколько дней, и страстного Теофиля Готье.
   Удастся ли, наконец, Гектору на пороге могилы покорить французскую публику? Нет. Состоялось восемь исполнений, и на этом все кончилось[197].
   Быстро угасшая надежда добиться успеха еще ухудшила физическое состояние Гектора.
   «У меня уже почти нет сил оставаться в живых», — писал он. И добавлял: «Я не смею и говорить о жизни, которую веду в большом городе: я постоянно болен настолько, что каждые сутки по восемнадцать часов провожу в постели. Мне крайне тягостно переносить боли, которые, вместо того чтобы уменьшаться, с каждым днем все нарастают».


II


   20 ноября
   Снова идет, снова стучится смерть. Кто же теперь? Добрый д'Ортиг — названный брат, внимательный наперсник, задушевный и ревностный советчик, друг в светлые и темные часы, друг в триумфах и друг в несчастьях.
   Д'Ортиг прошел сквозь всю жизнь Берлиоза. Преемник Гектора в «Деба», он был свыше тридцати лет постоянной верной тенью Гектора и отчасти его душой. Его непоколебимая вера в гений друга поддерживала и укрепляла последнего в тяжелой каждодневной борьбе, навязанной ему судьбой.
   Гектор оплакивал д'Ортига долго и безутешно.
   «Вот и еще один ушел!» — думал он, и сердце словно сжимали тиски, а мысли снова обращались к Луи: «Боже, защити мое дитя!» — вновь шептал он, дрожа от страха.


III


   Начало декабря
   Хотя Гектор и стоял одной ногой в могиле, он согласился все же отправиться в Австрию, в Вену, чтобы дирижировать там своим «Осуждением Фауста». Увы, в один из дней он не смог остаться за дирижерским пультом. Его заменил Гесбек, а ему пришлось немедля вернуться домой и лечь в постель, с которой он только что встал.
   И тем не менее 16 декабря он, будто оживший призрак, появился у дирижерского пульта в зале Редут. В оркестре свыше трехсот исполнителей; аудитория в исступлении из-за присутствия этого легендарного старика, этой «гофмановской тени».
   Гектор, сражавшийся за признание своего идеала, обольщается и приходит в восторг всякий раз, когда находит подтверждение своей славе. Общение с такой публикой наполнило его ликованием, и он тотчас написал Рейеру:
   «Мой дорогой Рейер… огромная аудитория, потрясающий успех: вызовы на сцену, выкрики „бис“, слезы, цветы…»
   Потом большой банкет, куда он притащился полуживым. Ему казалось, будто произносят хвалебную надгробную речь, когда Гербек закончил свою растроганную здравицу такими словами: «В этом зале, где давал свои концерты Моцарт, я счастлив поднять бокал за здоровье человека, который уже в 1828 году, спустя год после смерти великого гения, чей юбилей мы сегодня отмечаем, сочинил „Фантастическую симфонию“, „убившую на месте“ музыкантов-обывателей с мутным взглядом и пустой головой! Я пью за здоровье Гектора Берлиоза, который вот уже скоро полвека бьется с жизненными невзгодами и несчастьями, я пью за процветание таланта Гектора Берлиоза!»



1867



   Год всемирной выставки.


I


   Январь
   На исходе жизни Гектор все еще осмеливается вступать в борьбу. Неважно, что скоро он испустит последний вздох! Вопреки всему он желает продолжать бой. Силы его чувств еще не исчерпаны.
   Но не во Франции. Нет, за пределами своей родины, там, где сердца взволнованно бьются в унисон с его собственным.
   Кельн. Вновь победы.
   Перед отъездом новая тень пала на его и без того сумрачную жизнь. Угас Энгр — страстный проповедник красоты. Гектор любил его как человека, как мастера и как страстного поклонника Глюка.
   И когда великий старец, чья доброта вошла в поговорку, произнес жестокую фразу: «Музыка Россини — это музыка нечестного человека», Гектору показалось, будто он сам сказал это — без злобы, но трезво. Энгр, как и Гектор, постоянно боролся. Его отец, обладавший разносторонними знаниями, был большим знатоком скульптуры, архитектуры, музыки и живописи. Он преподал своему сыну начатки двух последних искусств. Замечательно одаренный ученик быстро удивил учителя; силой выразительности и необычайной жизненностью своих полотен он достиг совершенства.
   Гектор Берлиоз горячо восторгался им еще и потому, что Франция долго игнорировала художника, тогда как за границей его талант признавали и славили, как было и с Гектором. О Франция, милая и слепая родина! Энгр вынужден был даже обосноваться во Флоренции. Но, обогатив Италию замечательными картинами, о которых говорили во всем мире, он был в конце концов справедливо вознагражден. Родина соблаговолила, наконец, заметить его необычайную роль в искусстве. Она призвала Энгра, и тогда художник мог наслаждаться во Франции сиянием своей славы.
   Ожидает ли Гектора, хотя бы на пороге смерти, подобное же вознаграждение? Увидим.
   «С Энгром, — писал в „Мониторе“ Теофиль Готье, — исчез последний мастер в том высоком смысле, какой придавали некогда этому слову. Великое искусство завершило свой цикл, и никто, даже тайно преувеличивая собственную славу, не смеет льстить себя надеждой занять место, освобожденное знаменитым старцем. Великое искусство он уносит с собой».


II


   Новое огорчение для Гектора. Гуно, уже «узурпировавший» у него «Фауста», ставит теперь «Ромео и Джульетту». «Ромео и Джульетта» делает сборы в Лирическом театре. Произведение Гектора в былое время, увы, не имело успеха.


III


   В апреле распахнулись двери к феерическим зрелищам Всемирной выставки.
   И каждый день какой-нибудь новый праздник затмевал своим блеском или оригинальностью предыдущий.
   Гектор, член Института, был приглашен во дворец, однако, будучи не в силах даже одеться, вынужден был отказаться от высокой чести.
   На выставку приехала и русская великая княгиня Елена, питавшая к Гектору восторженные чувства. Прослышав о мытарствах отверженного гения, она удостоила его своим посещением, чтобы уговорить приехать в Санкт-Петербург и Москву. Гектор колеблется. Он с трудом держится на ногах, его непрерывно мучают головокружения. Но великосветская посетительница настаивает:
   — Приезжайте, господин Берлиоз. Вам не придется тратить силы. Вы не будете дирижировать своими произведениями. Вам останется только быть зрителем; наш народ, который испытывает к вам восхищение и любовь, слушая ваши произведения, будет по крайней мере вас видеть.
   Кончилось тем, что больной композитор сдался: разве не его судьба бороться, бороться до конца?
   Раз тебе ведомы страдания и ты умеешь плакать, то запасись слезами, бедный Гектор. Ведь на этом свете еще не кончились твои муки. Смерти нет дела до душевной боли, терзающей твое сердце.

 
   29 июня
   Желая вывести Гектора хотя бы на время из состояния глубокой удрученности, чета Массаров, пианист Риттер, Стефан Геллер и Рейер организовали чествование Берлиоза. Они хотели превознести неувядающий талант композитора и отомстить за него.
   На бульваре Рошешуар, в роскошной студии маркиза Арконати Висконти, обитой дорогими тканями и коврами, они установили портрет Берлиоза, окружив его пальмовыми ветвями и яркими цветами. На широких листьях экзотического растения рдели названия основных произведений маэстро.
   За тяжелым темно-красным занавесом с золотой бахромой был скрыт оркестр, который при появлении Гектора должен был исполнить фрагменты его произведений.
   Стенные часы монотонно пробили восемь. Все с нетерпением ждут маэстро. Маятник важно отсекает крошечные частицы времени. Секунды… минуты… Девять ударов.
   «Не случилось ли с ним что-нибудь? — встревожились собравшиеся. — Последнее время он так худ, сгорблен, желт; его орлиный нос под снежной, густой гривой волос кажется еще больше; он так стонет и так задыхается, что смерть будто уже коснулась его».
   — Если угодно, я пойду разузнаю, в чем дело, — предложил, наконец, Риттер, и он отправился.
   Какое тягостное зрелище! Гектор в своей скромной комнате на полу корчится в слезах.
   Рихтер решился обратиться к нему:
   — Что с вами, мой бедный друг, что с вами? В ответ Гектор издал мучительный стон.
   — Это я, я должен был умереть, — пробормотал он наконец, — я, а не он, такой молодой. Нет, не он. Он имел право жить, имел право на счастье.
   Его губы так дрожат, что он с трудом произносит слова.
   О ком же он говорит? О том единственном на свете существе, которое еще привязывало его к земле, о том, кому он отдавал всю душу, все свое истерзанное сердце, о том, к кому в дни невзгод обращал он в поисках покоя свои печальные мысли. Он дрожал от ужаса и гнева оттого, что настала не его очередь! Он говорил о Луи, капитане дальнего плавания в звании майора, о своем милом мальчике, который умер 5 июня в Гаване от желтой лихорадки. В тридцать три года! Умереть на краю света, в полном одиночестве, неизвестно как. Может быть, тщетно призывая горячо любимого отца. Если оп угас до того, как корабль пристал к берегу, то по морскому обычаю его тело под прикрытием ночи должны были опустить в пучину, и тогда вечно будут ему могилой зыбкие, равнодушные волны чужого моря, тогда его несчастное тело отдано во власть прожорливых акул.
   Поклоняться священным останкам, чувствовать их подле себя, разговаривать с ними! Даже в этом, самом последнем утешении было отказано убитому горем отцу, проклятому гению.
   Как ему пережить свое горе? Он мог думать только об украденном роком сыне, о нем одном. Отныне его будет терзать вопрос: «Как он умер? Какие последние слова произнесли перед смертью его холодеющие губы? Где это случилось — в Гаване или в открытом море?»


IV


   В нем — трагичном и величественном живом изваянии скорби — поселился теперь огромный и вечный траур, он носил траур по себе самому.
   Он остался теперь наедине со старостью, болезнью, наедине с горьким чувством, что понапрасну растратил жизнь, наедине с терпким вкусом праха.
   «Отныне он находил горькую отраду, упиваясь среди тишины своим отчаянием; он желал, чтобы оно было полным, абсурдным, фатальным. Употребляя слово, которое Ламартин применял к себе самому, он „покори лея“.
   Бертран совершенно справедливо употребляет слово «исчерпан». И вправду, Гектор хотел, чтобы все им созданное умерло вместе с ним.
   Однажды он встал с постели, напряг силы и отправился в Консерваторию, где вместе с мальчиком из библиотеки учинил аутодафе. В высокой, широкой печи несколько часов подряд пламя пожирало его переписку, статьи о нем и им написанные, его ноты и многочисленные наброски сочинений, быть может шедевров, венки, возложенные за границей на его голову, освещенную величественными идеями, — все было превращено в безликую груду пепла[198]


V


   Август
   Гектор стал совсем плох, и врачи посоветовали ему полечиться в Нери. Но сможет ли он туда добраться? Усилием воли он заставляет себя уехать.
   Вернулся он, не исцелившись, не получив облегчения. Напротив, здоровье его ухудшилось и вызывало опасения.


VI


   12 ноября
   Выполняя обещание, он отправляется в Россию. Путешествие в преддверии смерти.
   Санкт-Петербург. Ему отводят роскошную комнату в Михайловском замке, откуда, увы, он не может выйти оттого, что дрожит от холода, несмотря на огромную, жарко натопленную печь. Отовсюду приходят приглашения, но он отказывается от всего — от обедов во дворце, балов, музыкальных вечеров у членов царской семьи.
   И, однако,
   11 декабря (Гектор родился 9 декабря 1803 года) было решено отметить, правда с двухдневным опозданием, день его рождения.
   Сделав над собой огромное усилие, он прибыл на организованный в его честь банкет на сто пятьдесят персон. Он сидел за столом, боясь в любой миг потерять сознание от усталости и волнения[199].
   И в первые дни



1868




I


   Гектор позволил увезти себя в Москву. Там, в большом зале Манежа, были даны две концерта, на которых пятьсот музыкантов исполнили «Ромео и Джульетту» и «Реквием», встреченные бурными, нескончаемыми взрывами оваций.
   Несмотря на страдания, несмотря на безутешное горе, он был глубоко тронут.
   Затем Гектор возвратился в Санкт-Петербург и 15 февраля пустился в обратный путь в Париж.
   Трудно представить себе, в каком состоянии добрался он до дому после трех ночей и четырех дней пути в ледяном вагоне.
   — Теперь он походит не на тень, а на труп. «Смертельно раненный старый орел». Его плечи сгорблены и выделяются худобой, шея высохла, скулы выдаются, отчего голова кажется более тяжелой; она слегка наклонена набок, словно едва удерживается на слишком слабой шее, а глаза запали еще глубже. Сохранилась его выразительная фотография того времени: тонкий рот, все еще красивый, хотя и покрупневший нос, густые волосы, напряженный взгляд, как бы таящий упрек, и подбородок, некогда волевой, а ныне совсем ушедший в воротник, ища опору на галстуке, высоко завязанном двойным узлом, придают его смягчившемуся лицу выражение усталости, отчуждения, крайнего физического упадка. Это портрет души, у которой скоро не будет больше «возможностей оставаться в живых, как сказал сам маэстро, и которую скоро последний удар без борьбы отрешит от тела»[200].


II


   Едва возвратившись в Париж, Гектор слег в постель и вызвал доктора Нелятона. Тот долго, задумчиво его осматривал, а затем назначил климатическое лечение — милосердная иллюзия, часто предлагаемая неизлечимым больным.
   — Я советую вам Ниццу, — сказал он.
   — Прекрасно, доктор, я обожаю этот райский уголок с бирюзовым небом. Его торжествующее солнце согреет мои старые кости, замороженные российскими ветрами. А уж воздух и благоуханный зефир так чаруют, что кажется, будто я купаюсь в фиалках.
   Но, прощаясь, он стал серьезным и спросил:
   — Доктор, скажите мне, пожалуйста, правду, всю правду, так как я должен сделать распоряжения.
   — Хватит ли у вас сил ее вынести?
   — Бесспорно, доктор.
   — Увы, господин Берлиоз, я считаю, что вы обречены.
   Перед самым отправлением в путь, на что он все же решился, Гектор узнал о смерти главного редактора «Газет мюзикаль» Эдуарда Моннэ, который в течение более тридцати лет был ему другом и опорой. Еще один! «А когда мой черед?» — спрашивал он себя.

 
   2 марта
   Вот он и в Ницце. Ранняя весна расточает свои дары. Небеса сливаются с зеркалом воды, розы на кустах гордо алеют, а мимозы трепещут от свежего дуновения бормочущего ветерка. Вступив в сверкающий рай, Гектор издал долгий вздох облегчения, словно освободился от злых сил.
   Забыл ли он о зловещем приговоре доктора Нелятона? Надеется ли, что по всем его жилам вдруг побежит некий целительный бальзам? Может быть, и так.
   Однако что за фантазия завладела им теперь? Он продолжает путь в своем экипаже до Монте-Карло, желая увидеть вновь те места, которыми восторгался в молодости, и те волны, куда устремлял свой взгляд, исполненный изумления и восторга.
   — Возница, остановите на минуту, — приказал он.
   Вышел из кареты. И вот он на скале с причудливыми очертаниями.
   Ни шагу дальше, Гектор, берегись!
   Но нет, покачиваясь, он идет все вперед и вперед. И вдруг он упал. Он расшибся в кровь. Недвижимый, он так и оставался там, на камне, пока землекопы, работавшие на дороге, не кинулись к нему и не поставили его, хрипящего, на ноги.
   В гостинице его перевязали и окружили заботой, однако на другой день он вернулся в Ниццу. Какая сила воли!
   Цепь мрачных событий продолжалась.
   Когда он спокойно сидел на скамейке, созерцая сквозь повязку на лице задумчивое море и упиваясь сокровенными тайнами волн, у него произошло кровоизлияние в мозг. Без помощи провидения смертельный исход был бы неминуем. Помощь провидения? Открылись раны, обильно пошла кровь, и в этом было его спасение.


III


   Снова Париж.
   Постель, постель, потому что его ноги то и дело подкашиваются. Упорное молчание, все растущая отрешенность от земных дел.
   С полным безразличием он узнал, что Амбруаз Тома, который был моложе его на восемь лет, возведен в степень командора Почетного легиона. Какое ему дело до того, что сочинителя оперы «Миньон» народ любит настолько, что, когда тот входит в зал, вся публика встает, выражая ему свое горячее восхищение?
   Когда боль ненадолго стихала, он читал любимые стихи: Шекспира, Гете или Вергилия. Если ему удавалось подняться с кровати, он любил бросать птицам хлебные крошки, чтобы приманить их поближе. А кого он принимал? Сен-Санса и Рейера, чету Дамко и своих соседей» Массаров. Впрочем, они одни и остались верны ему.