Страница:
Весь этот день царь был в дурном настроении из-за описанной сцены. Когда он появлялся в русском обществе вместе с кайзером, ему вообще было не по себе, возможно потому, что кайзер тотчас же становился естественным центром всякого кружка и, одевая русский мундир, вращался среди русских совершенно как русский. Царь же, в характере которого при слабой инициативе была заложена чисто русская сила пассивного сопротивления, чувствовал себя отодвинутым на второй план. Политическая и светская инициатива неизменно исходила от нас. Я всегда старался поддерживать весьма энергичные в своем роде попытки кайзера установить хорошие отношения с Россией и пользовался особым благоволением царя, хотя его характер отличался большой сдержанностью.
В 1903 году кайзер послал меня к царю в Петербург с деликатным поручением, которое я не передал, так как англофильски настроенная императрица не оставляла меня наедине со своим супругом (будущее показало, что я поступил правильно). Я не могу судить, являлась ли эта красивая женщина выдающейся и в духовном отношении; во всяком случае, по моим наблюдениям, она не очень беспокоилась о своей германской родине. Я воспользовался своим визитом, чтобы предостеречь царя против восточно-азиатской опасности, которую я считал весьма серьезной, учитывая известный мне декоративный характер русского восточно-азиатского флота. Николай II, который не выносил японцев, ответил, что считает опасность преувеличенной, ибо он настолько силен, что японцы ничего уже не могут сделать. В наших собственных интересах я сожалел о том, что русско-японская война не была предотвращена, и уже 2 октября 1904 года, когда в широкой публике еще рассчитывали на победу русского солдата, я указал канцлеру на опасность, которая возникнет для нас, если в случае поражения русских наша позиция в Циндао окажется аванпостной. Мы не могли подражать той наглости, с которой англичане поддерживали японцев во время войны, но даже в рамках нейтралитета нами было оказано словом и делом больше услуг русскому флоту, чем французами. Однако когда адмирал Рожественский перед своим отплытием с русским Балтийским флотом просил о том, чтобы его сопровождал тогдашний германский морской атташе фон Гинце, кайзер отклонил эту просьбу как несоответствующую нейтралитету. Между тем уже после начала войны английские команды привели в Японию построенные для нее в Италии крейсеры «Касуга» и «Нисин», английские офицеры играли очень активную и значительную роль в штабе адмирала Того как при Порт-Артуре, так и в Цусимском проливе. В морском сражении близ Порт-Артура Того, положение которого сулило мало успеха, собирался было уже прервать бой, но англичанин, находившийся при штабе, убедил его держаться дальше, и вскоре затем русский адмиральский корабль «Цесаревич» получил смертельный удар. После этого поражения, которому русские обязаны англичанам столько же, сколько японцам, британское влияние стало брать в России верх над германским. Вернувшись из японского плена, Рожественский в разговоре с фон Гинце объяснил это русским народным характером: Тому, кто помогает русскому и относится к нему по-дружески, он дает пинка, ибо смотрит на себя, как на холопа; тому же, кто потчует его кнутом, он целует полу одежды{101}. Несмотря на то, что в 1907 году Россия уладила свои отношения с Англией, я остался при том мнении, что царизм не представляет собой серьезной угрозы для нашего будущего.
Однако морское ведомство не закрывало глаза на рост воинственных настроений в русских сферах. Г-н фон Гинце, который благодаря своей ловкости затмевал при петербургском дворе германского посла, вскоре после японской войны сообщил о признаках враждебного отношения к Германии в русской армии, но Потсдам осудил его за это. Все же не следовало преувеличивать опасность со стороны русской военной партии, великих князей с их парижскими приятельницами и панславизма, хотя и необходимо было противодействовать им всеми средствами. Наша балканская политика 1908-1914 годов, в особенности же посылка военной миссии в Константинополь, возбуждала во мне сомнения.
Николай II, который в одной из последних бесед со мною сказал по собственной инициативе: Гарантирую вам, что я никогда не буду воевать с Германией, в 1914 году также не желал войны с нами. Я оставляю в стороне вопрос о том, в какой мере нам удалось бы подавить влияние воинственных кругов Петербурга посредством более правильного отношения к царю и сербскому вопросу в июле 1914 года. Война с Россией была кардинальной ошибкой нашей политики, и скорейшее заключение мира с царем должно было служить целью государственного искусства, стремящегося к победе. Заключение мира было, безусловно, затруднено выступлением Турции на нашей стороне и невыполнением гинденбургского плана кампании 1915 года. Но все-таки еще в 1916 году можно было заключить приемлемый мир, когда царь, чувствуя, что его трон заколебался, поручил Штюрмеру вести с нами переговоры. Стремлению Бетман-Гольвега свалить свои политические ошибки на военное ведомство соответствует и то, что он старался приписать самую непонятную из этих ошибок – прокламацию к полякам от ноября 1916 года{102} – генералу Людендорфу. Между тем уже на одном из заседаний кабинета зимой 1915/16 года Бетман указал на такое решение польского вопроса как на самое целесообразное. После заседания я сказал одному из своих коллег, что если подобное выступление примет серьезную форму, министерство должно решительно высказаться против него. После моего ухода в отставку я незадолго до принятия решения относительно Польши посетил генерал-губернатора фон Безелера и частным образом высказал ему свое мнение о нецелесообразности и роковой опасности этого шага; мне было ясно, что этим не только создается новый враг для Германии, но и устраняется одна из последних возможностей сепаратного мира. В самом деле, вызванное этим усиление боевого настроения в России было таково, что невозможно было придумать более неудачной прелюдии к нашему мирному предложению от декабря 1916 года, чем эта польская прокламация, которую царь, как говорят, назвал «пощечиной себе» и которая, по выражению Штюрмера, убила мир.
Уже в середине июля 1914 года в связи с предстоящим вручением ультиматума Сербии, я из Тараспа письменно выразил своему заместителю в Берлине опасение, что непонимание английской политики Бетман-Гольвегом может привести нас к непоправимому разрыву с Россией. Не представляя себе тогдашнюю дипломатию Бетмана во всех деталях, я все же писал:
Нужно только представить себе, какую политику по отношению к России и Германии повел бы английский Бисмарк. Канцлер совершенно помешался, он влюблен в свою идею заискивания перед коварным Альбионом. Мы должны coute que coute{103} помириться с Россией и поссорить кита с медведем. Всякие сентиментальные побуждения должны умолкнуть.
Сам Бетман, конечно, и до польской прокламации не смог бы достигнуть сепаратного мира с Россией, ибо последняя решила бы, что он все-таки продает ее англичанам. То, что кайзер не нашел в себе силы уже в 1916 году переменить фронт нашей политики и с этой целью уже тогда произвести смену канцлера, явилось для нас роковым.
В этом несчастье повинно также и тяготение нашей интеллигенции к западной культуре. Сама по себе эта культура является односторонней, ибо мы уже давно усвоили образованность Запада, а его нынешняя однообразная утилитарно-капиталистическая массовая культура, быть может, менее способна оплодотворить германский дух, нежели упрямый идеализм русских и Востока. К тому же здесь дело шло не о культуре, а о политике; чтобы мы могли усилить и развить германскую культуру, нам требовалась прежде всего политическая независимость от западных держав. Никакая политика, стремившаяся к образованию окраинных государств, не могла хотя бы приблизительно гарантировать эту независимость столь же крепко, как всемерное поддержание согласия Германии с великими не англо-саксонскими державами Востока.
Однако вопреки всякому историческому смыслу среди ликования германской демократии, которую ничто не может научить, Бетман увенчал себя славой освободителя поляков. Я не знаю, что побудило его к этому сильнее – ошибочное ли суждение об английской политике, или желание добиться успеха и умение поляков льстить слабостям немцев{104}. В будущем я не видел для нас никакой угрозы даже и в том случае, если бы Российская империя вновь достигла былого могущества. Опасность возникла бы лишь в том случае, если бы нас отрезали от нашей заморской торговли, которой кормилась почти треть немцев, а невозможность вернуть себе наше положение в мировом хозяйстве обрекла бы нас на ужасное обнищание. Даже если бы предположения Бетмана оправдались и нам удалась бы военная экспансия на Восток, ничто не смогло бы вознаградить нас за изгнание Германии с морей, которое Англия ставила себе целью. С какими угодно русскими людьми, даже и с Керенским я постарался бы ценою значительных уступок заключить любое соглашение, которое действительно развязало бы нам руки против другой стороны. Я не знаю, найдется ли в мировой истории пример большего ослепления, чем взаимное истребление русских и немцев ad majorem gloriam{}an» англо-саксов.
Во всяком случае не следовало брать сторону поляков, не требуя от них ответных услуг. Чего только не приходится делать другим нациям мира за то, что англо-саксы берут на себя труд господствовать над ними; мы же ничего не требовали от поляков даже за их освобождение.
Вплоть до 1887 года германский и русский флоты чувствовали себя почти братьями по оружию. Когда охлаждение политических отношений сделало невозможным дальнейший обмен ценной информацией, я все же вопреки господствовавшей идее войны на два фронта продолжал поддерживать хорошие отношения с русским флотом, оказывая ему услуги, которые не могли повредить нам самим.
Все предлагавшиеся нам изобретения, в полезности которых я не был уверен, переправлялись мною в Петербург, где с жадностью хватались за всякую новинку. Там строили так, как будто хотели извлечь белый цвет из всех цветов радуги. Горячее желание русского морского командования превратить свой флот в какой-то конгломерат изобретений отнюдь не пошло ему на пользу. Я неоднократно делал царю различные намеки, которые сводились к следующему: Пусть его величество не выслушивает столько советов; нужно найти человека, которому можно было бы предоставить полную самостоятельность; без этого невозможно внести систему в историю. Высокое доверие, которое царь оказывал немецким офицерам, особенно Гинце, было ценным политическим капиталом, который мы, однако, не сумели использовать, как это сделали бы Штейн и Бисмарк. Не использовали мы в достаточной мере и тот факт, что после отозвания Гинце у царя остался согласно древней традиции прусский флигель-адъютант.
После победы над Россией Япония испытывала большие финансовые затруднения, ибо личное упорство царя и посредничество американцев, за спиной которых ловко укрывалась английская дипломатия, лишили и без того бедную империю ожидавшегося ею возмещения военных расходов. Я слышал из разных источников, что в период между 1905 и 1914 годами Германия не раз могла достигнуть соглашения с Японией, предоставив ей заем. Личные впечатления от встреч с японскими государственными деятелями, с которыми я поддерживал дружественные отношения, заставляют меня признать эту возможность весьма вероятной, и я уверен, что Япония не раз пускала в этом направлении пробные шары, которые наша дипломатия не заметила или не решилась заметить из страха перед англо-саксами. Правда, постичь политическую психологию Японии нелегко.
Если бы вместо того, чтобы разыгрывать из себя того пострела, который везде поспел, мы уяснили себе истинное соотношение сил, на котором зиждется мировая политика, то возможно, что с помощью Японии нам удалось бы вообще устранить возможность мировой войны. Еще в 1915 году и даже в 1916 году Япония одним жестом могла положить конец войне, если не придать ей благоприятный для нас оборот. Но для этого было необходимо столковаться с Россией и обратить главный фронт против англо-саксов. Нам следовало искать союза на жизнь и на смерть с великой державой Азии. Пока руководители империи наносили в войне политические удары России и открыто старались установить тесные отношения с Англией, невозможно было ожидать перехода Японии на нашу сторону. Когда мы склонились перед угрожающими нотами Вильсона, Япония, разумеется, оставила мысль войти с нами в соглашение.
Японцы властолюбивы и алчны. В этом отношении они являются первобытным народом. Но теперь, когда они достигли господствующего положения в Восточной Азии, для них было бы глупостью ссориться с Америкой из-за тихоокеанских островов или расовой чести. Главным спорным вопросом останется Китай, рынок которого Америка не позволит отнять у себя, хотя японцы надеются установить над ним свое господство, как это сделали когда-то маньчжуры. Не думаю, чтобы японцы считались с возможностью пробуждения Китая в ближайшем будущем. Они захотят так крепко забрать Китай в свои руки, чтобы он не только перестал быть для них опасным, но сделался, напротив, полезным.
Если бы японцы не были близорукими политиками, они поняли бы, что соглашение с англо-саксами в конечном счете не принесет им никакой пользы и что их могущество будет покоиться на глиняных ногах, пока они не сделают всего от них зависящего, чтобы на случай столкновения с Америкой обеспечить себе наиболее выгодное международное положение. Сепаратный договор, который Япония заключила с царем в 1916 году, показывает, впрочем, что ее государственная мудрость искала опоры повсюду, где можно было предполагать решимость занять твердую позицию по отношению к англо-саксам. После того как Германия и Россия обратили друг друга в развалины, возможность заключения германо-русско-японского Тройственного союза, который обеспечил бы свободу всего мира, конечно, исчезла, и по крайней мере на ближайшее время Японии придется самостоятельно заняться решением огромных задач, которые она на себя взвалила. Будущее всех неангло-саксонских держав является проблематичным.
3
В 1903 году кайзер послал меня к царю в Петербург с деликатным поручением, которое я не передал, так как англофильски настроенная императрица не оставляла меня наедине со своим супругом (будущее показало, что я поступил правильно). Я не могу судить, являлась ли эта красивая женщина выдающейся и в духовном отношении; во всяком случае, по моим наблюдениям, она не очень беспокоилась о своей германской родине. Я воспользовался своим визитом, чтобы предостеречь царя против восточно-азиатской опасности, которую я считал весьма серьезной, учитывая известный мне декоративный характер русского восточно-азиатского флота. Николай II, который не выносил японцев, ответил, что считает опасность преувеличенной, ибо он настолько силен, что японцы ничего уже не могут сделать. В наших собственных интересах я сожалел о том, что русско-японская война не была предотвращена, и уже 2 октября 1904 года, когда в широкой публике еще рассчитывали на победу русского солдата, я указал канцлеру на опасность, которая возникнет для нас, если в случае поражения русских наша позиция в Циндао окажется аванпостной. Мы не могли подражать той наглости, с которой англичане поддерживали японцев во время войны, но даже в рамках нейтралитета нами было оказано словом и делом больше услуг русскому флоту, чем французами. Однако когда адмирал Рожественский перед своим отплытием с русским Балтийским флотом просил о том, чтобы его сопровождал тогдашний германский морской атташе фон Гинце, кайзер отклонил эту просьбу как несоответствующую нейтралитету. Между тем уже после начала войны английские команды привели в Японию построенные для нее в Италии крейсеры «Касуга» и «Нисин», английские офицеры играли очень активную и значительную роль в штабе адмирала Того как при Порт-Артуре, так и в Цусимском проливе. В морском сражении близ Порт-Артура Того, положение которого сулило мало успеха, собирался было уже прервать бой, но англичанин, находившийся при штабе, убедил его держаться дальше, и вскоре затем русский адмиральский корабль «Цесаревич» получил смертельный удар. После этого поражения, которому русские обязаны англичанам столько же, сколько японцам, британское влияние стало брать в России верх над германским. Вернувшись из японского плена, Рожественский в разговоре с фон Гинце объяснил это русским народным характером: Тому, кто помогает русскому и относится к нему по-дружески, он дает пинка, ибо смотрит на себя, как на холопа; тому же, кто потчует его кнутом, он целует полу одежды{101}. Несмотря на то, что в 1907 году Россия уладила свои отношения с Англией, я остался при том мнении, что царизм не представляет собой серьезной угрозы для нашего будущего.
Однако морское ведомство не закрывало глаза на рост воинственных настроений в русских сферах. Г-н фон Гинце, который благодаря своей ловкости затмевал при петербургском дворе германского посла, вскоре после японской войны сообщил о признаках враждебного отношения к Германии в русской армии, но Потсдам осудил его за это. Все же не следовало преувеличивать опасность со стороны русской военной партии, великих князей с их парижскими приятельницами и панславизма, хотя и необходимо было противодействовать им всеми средствами. Наша балканская политика 1908-1914 годов, в особенности же посылка военной миссии в Константинополь, возбуждала во мне сомнения.
Николай II, который в одной из последних бесед со мною сказал по собственной инициативе: Гарантирую вам, что я никогда не буду воевать с Германией, в 1914 году также не желал войны с нами. Я оставляю в стороне вопрос о том, в какой мере нам удалось бы подавить влияние воинственных кругов Петербурга посредством более правильного отношения к царю и сербскому вопросу в июле 1914 года. Война с Россией была кардинальной ошибкой нашей политики, и скорейшее заключение мира с царем должно было служить целью государственного искусства, стремящегося к победе. Заключение мира было, безусловно, затруднено выступлением Турции на нашей стороне и невыполнением гинденбургского плана кампании 1915 года. Но все-таки еще в 1916 году можно было заключить приемлемый мир, когда царь, чувствуя, что его трон заколебался, поручил Штюрмеру вести с нами переговоры. Стремлению Бетман-Гольвега свалить свои политические ошибки на военное ведомство соответствует и то, что он старался приписать самую непонятную из этих ошибок – прокламацию к полякам от ноября 1916 года{102} – генералу Людендорфу. Между тем уже на одном из заседаний кабинета зимой 1915/16 года Бетман указал на такое решение польского вопроса как на самое целесообразное. После заседания я сказал одному из своих коллег, что если подобное выступление примет серьезную форму, министерство должно решительно высказаться против него. После моего ухода в отставку я незадолго до принятия решения относительно Польши посетил генерал-губернатора фон Безелера и частным образом высказал ему свое мнение о нецелесообразности и роковой опасности этого шага; мне было ясно, что этим не только создается новый враг для Германии, но и устраняется одна из последних возможностей сепаратного мира. В самом деле, вызванное этим усиление боевого настроения в России было таково, что невозможно было придумать более неудачной прелюдии к нашему мирному предложению от декабря 1916 года, чем эта польская прокламация, которую царь, как говорят, назвал «пощечиной себе» и которая, по выражению Штюрмера, убила мир.
Уже в середине июля 1914 года в связи с предстоящим вручением ультиматума Сербии, я из Тараспа письменно выразил своему заместителю в Берлине опасение, что непонимание английской политики Бетман-Гольвегом может привести нас к непоправимому разрыву с Россией. Не представляя себе тогдашнюю дипломатию Бетмана во всех деталях, я все же писал:
Нужно только представить себе, какую политику по отношению к России и Германии повел бы английский Бисмарк. Канцлер совершенно помешался, он влюблен в свою идею заискивания перед коварным Альбионом. Мы должны coute que coute{103} помириться с Россией и поссорить кита с медведем. Всякие сентиментальные побуждения должны умолкнуть.
Сам Бетман, конечно, и до польской прокламации не смог бы достигнуть сепаратного мира с Россией, ибо последняя решила бы, что он все-таки продает ее англичанам. То, что кайзер не нашел в себе силы уже в 1916 году переменить фронт нашей политики и с этой целью уже тогда произвести смену канцлера, явилось для нас роковым.
В этом несчастье повинно также и тяготение нашей интеллигенции к западной культуре. Сама по себе эта культура является односторонней, ибо мы уже давно усвоили образованность Запада, а его нынешняя однообразная утилитарно-капиталистическая массовая культура, быть может, менее способна оплодотворить германский дух, нежели упрямый идеализм русских и Востока. К тому же здесь дело шло не о культуре, а о политике; чтобы мы могли усилить и развить германскую культуру, нам требовалась прежде всего политическая независимость от западных держав. Никакая политика, стремившаяся к образованию окраинных государств, не могла хотя бы приблизительно гарантировать эту независимость столь же крепко, как всемерное поддержание согласия Германии с великими не англо-саксонскими державами Востока.
Однако вопреки всякому историческому смыслу среди ликования германской демократии, которую ничто не может научить, Бетман увенчал себя славой освободителя поляков. Я не знаю, что побудило его к этому сильнее – ошибочное ли суждение об английской политике, или желание добиться успеха и умение поляков льстить слабостям немцев{104}. В будущем я не видел для нас никакой угрозы даже и в том случае, если бы Российская империя вновь достигла былого могущества. Опасность возникла бы лишь в том случае, если бы нас отрезали от нашей заморской торговли, которой кормилась почти треть немцев, а невозможность вернуть себе наше положение в мировом хозяйстве обрекла бы нас на ужасное обнищание. Даже если бы предположения Бетмана оправдались и нам удалась бы военная экспансия на Восток, ничто не смогло бы вознаградить нас за изгнание Германии с морей, которое Англия ставила себе целью. С какими угодно русскими людьми, даже и с Керенским я постарался бы ценою значительных уступок заключить любое соглашение, которое действительно развязало бы нам руки против другой стороны. Я не знаю, найдется ли в мировой истории пример большего ослепления, чем взаимное истребление русских и немцев ad majorem gloriam{}an» англо-саксов.
Во всяком случае не следовало брать сторону поляков, не требуя от них ответных услуг. Чего только не приходится делать другим нациям мира за то, что англо-саксы берут на себя труд господствовать над ними; мы же ничего не требовали от поляков даже за их освобождение.
Вплоть до 1887 года германский и русский флоты чувствовали себя почти братьями по оружию. Когда охлаждение политических отношений сделало невозможным дальнейший обмен ценной информацией, я все же вопреки господствовавшей идее войны на два фронта продолжал поддерживать хорошие отношения с русским флотом, оказывая ему услуги, которые не могли повредить нам самим.
Все предлагавшиеся нам изобретения, в полезности которых я не был уверен, переправлялись мною в Петербург, где с жадностью хватались за всякую новинку. Там строили так, как будто хотели извлечь белый цвет из всех цветов радуги. Горячее желание русского морского командования превратить свой флот в какой-то конгломерат изобретений отнюдь не пошло ему на пользу. Я неоднократно делал царю различные намеки, которые сводились к следующему: Пусть его величество не выслушивает столько советов; нужно найти человека, которому можно было бы предоставить полную самостоятельность; без этого невозможно внести систему в историю. Высокое доверие, которое царь оказывал немецким офицерам, особенно Гинце, было ценным политическим капиталом, который мы, однако, не сумели использовать, как это сделали бы Штейн и Бисмарк. Не использовали мы в достаточной мере и тот факт, что после отозвания Гинце у царя остался согласно древней традиции прусский флигель-адъютант.
После победы над Россией Япония испытывала большие финансовые затруднения, ибо личное упорство царя и посредничество американцев, за спиной которых ловко укрывалась английская дипломатия, лишили и без того бедную империю ожидавшегося ею возмещения военных расходов. Я слышал из разных источников, что в период между 1905 и 1914 годами Германия не раз могла достигнуть соглашения с Японией, предоставив ей заем. Личные впечатления от встреч с японскими государственными деятелями, с которыми я поддерживал дружественные отношения, заставляют меня признать эту возможность весьма вероятной, и я уверен, что Япония не раз пускала в этом направлении пробные шары, которые наша дипломатия не заметила или не решилась заметить из страха перед англо-саксами. Правда, постичь политическую психологию Японии нелегко.
Если бы вместо того, чтобы разыгрывать из себя того пострела, который везде поспел, мы уяснили себе истинное соотношение сил, на котором зиждется мировая политика, то возможно, что с помощью Японии нам удалось бы вообще устранить возможность мировой войны. Еще в 1915 году и даже в 1916 году Япония одним жестом могла положить конец войне, если не придать ей благоприятный для нас оборот. Но для этого было необходимо столковаться с Россией и обратить главный фронт против англо-саксов. Нам следовало искать союза на жизнь и на смерть с великой державой Азии. Пока руководители империи наносили в войне политические удары России и открыто старались установить тесные отношения с Англией, невозможно было ожидать перехода Японии на нашу сторону. Когда мы склонились перед угрожающими нотами Вильсона, Япония, разумеется, оставила мысль войти с нами в соглашение.
Японцы властолюбивы и алчны. В этом отношении они являются первобытным народом. Но теперь, когда они достигли господствующего положения в Восточной Азии, для них было бы глупостью ссориться с Америкой из-за тихоокеанских островов или расовой чести. Главным спорным вопросом останется Китай, рынок которого Америка не позволит отнять у себя, хотя японцы надеются установить над ним свое господство, как это сделали когда-то маньчжуры. Не думаю, чтобы японцы считались с возможностью пробуждения Китая в ближайшем будущем. Они захотят так крепко забрать Китай в свои руки, чтобы он не только перестал быть для них опасным, но сделался, напротив, полезным.
Если бы японцы не были близорукими политиками, они поняли бы, что соглашение с англо-саксами в конечном счете не принесет им никакой пользы и что их могущество будет покоиться на глиняных ногах, пока они не сделают всего от них зависящего, чтобы на случай столкновения с Америкой обеспечить себе наиболее выгодное международное положение. Сепаратный договор, который Япония заключила с царем в 1916 году, показывает, впрочем, что ее государственная мудрость искала опоры повсюду, где можно было предполагать решимость занять твердую позицию по отношению к англо-саксам. После того как Германия и Россия обратили друг друга в развалины, возможность заключения германо-русско-японского Тройственного союза, который обеспечил бы свободу всего мира, конечно, исчезла, и по крайней мере на ближайшее время Японии придется самостоятельно заняться решением огромных задач, которые она на себя взвалила. Будущее всех неангло-саксонских держав является проблематичным.
3
В сущности каждый военный корабль, строившийся на земле вне пределов Англии, являлся для нас преимуществом, ибо укреплял равновесие сил на море. Всемогущество англо-саксов на море и во всем свете до мировой войны еще не было объявлено священным. Подобно тому, как, например, Болгария и Румыния могли наряду с великими континентальными державами создавать свои собственные армии, которые, не имея самостоятельного значения, были, однако, способны приобрести большое значение в качестве союзников, так рядом с британским флотом строились малые флоты, приобретавшие известное значение в связи с высказанной Бисмарком идеей союза{106}.
Раз монополия Англии на морях была признана, становились невозможными не только всякое строительство флота, не только всякая самостоятельная политика, но, позволю себе сказать, также и всякое чувство независимости других народов. К чему же тогда строили корабли Япония, Франция, Россия и Америка, к чему строили их Италия и малые государства? Если говорят, что было все равно бесполезно вступать в соревнование с самой могущественной морской державой мира, то, значит, для всякого государства было совершенно бесцельно иметь флот.
Собственно говоря, нет никакого основания считать, что интересы народов на море не могли быть приведены в такое же взаимное равновесие, как на суше. Конечно, в военном отношении сильнейший на море благодаря господству над неограниченными пространствами имеет гораздо больше преимуществ, чем сильнейший на суше. Но его всемогущество может быть сломлено благодаря военному счастью, которое в морских сражениях играет еще более решительную роль, нежели в сухопутной войне, а также благодаря заключению союзов. Я стоял на той точке зрения, что политики строительства флота и заключения союзов должны взаимно дополнять друг друга: без взаимной связи они теряют свою сокрушающую силу. Однако карта союзов имела различный вид в зависимости от того, рассматривали ли мы ее с точки зрения мировой и морской политики или с точки зрения традиционного четырехугольника Берлин – Париж – Вена – Петербург, который ограничивал обычный горизонт германской дипломатии. С первой точки зрения некоторые мелкие государства могли стать важнее, нежели иная старая великая держава.
Союз с Германией приобрел ценность для государств, отделенных от нас океанами. Поскольку настоятельная необходимость, которая заставила нас строить флот ради сохранения нашего престижа на морях, вполне соответствовала интересам всех неанглийских держав, строивших флот, руководителям нашего государства следовало бы, если они не хотели сами обесценить строительство флота, отчасти расширить, а отчасти ограничить свои цели, исходя из этого нового кардинального пункта.
Детальное рассмотрение каждого промаха нашей дипломатии завело бы нас слишком далеко. В нашем положении уже один сколько-нибудь сильный союзник, морские вооружения которого нам следовало всемерно усиливать – будь этим союзником Россия или Италия, – имел бы решающее значение. Дружественный нейтралитет Японии, вероятно, предотвратил бы взрыв мировой войны. Надежный нейтралитет России в англо-германской войне при том состоянии, которого достиг наш флот к 1914 году, был бы совершенно достаточным для того, чтобы дать наступательному настроению нашего флота по отношению к Англии полную свободу в материальном и духовном значении. Чтобы судить о том, какой козырь давал тогда флот в руки деятелей дипломатии, нужно вспомнить, что вследствие вызванной нами концентрации английских морских сил в Северном море английское господство в Средиземном море и восточно-азиатских водах было фактически сведено на нет. Наша тогдашняя политика союзов потребовала от германского флота только спасения Дарданелл, форсировать которые британский флот не сумел вследствие того, что слишком большая часть его сил была скована в Северном море. Вся польза, принесенная Австрией нашему флоту, заключалась в том, что он имел ремонтную мастерскую в Поле и базу в Катарро. Мы вступили в войну, в которой германский флот противостоял морским силам всего мира, имея союзников, совершенно бессильных на море и отвлекавших нас от подлинно мировой политики.
Не только Германия, но и большинство неангло-саксонских народов, которые позволили впрячь себя в английскую победную колесницу, вышли ослабленными из мировой войны. Более отважная и осмотрительная политика Германии (при всей нашей робости мы были неосторожны) позволила бы так использовать ценность союза с нашим флотом – единственный козырь, которым при нашем географическом положении мы обладали в международной политической игре, – что мир был бы обеспечен во всем мире. Поскольку наша дипломатия не была способна сделать это, связь между политикой союзов и морском политикой, а следовательно, и концентрация наших средств и целей не была осуществлена.
Между прочим мы должны были бы делать все возможное, чтобы приобрести дружбу соседних с нами мелких государств. С точки зрения морской политики более тесные связи с Данией могли принести величайшую пользу; в этом отношении они были важнее, чем, например, союз с Австрией, и я был бы готов ради морского и экономического соглашения с этим родственным германским народом пойти даже на территориальные уступки и тем вернуть нам расположение датчан. В беседах с герцогом Глюксбургским, находившимся в родстве с датским королевским домом, я с разных точек зрения развивал мысль о пересмотре Пражского мирного договора. Он уже около десяти лет придерживался того взгляда, что Дания, без сомнения, выиграла бы от соглашения по вопросу о так называемых готских землях Северного Шлезвига. Служебное положение не позволяло мне уделять много внимания этим взглядам частного лица. Само собой разумеется, что указанное соглашение должно было иметь предпосылкой соответствующие уступки со стороны Дании. Если же Дания еще раз, как в более отдаленную эпоху, когда Германия была повержена во прах, рассчитывает использовать наше несчастье к собственной выгоде, то пусть она вспомнит, как эта эпоха закончилась при Дюппеле{107}, и пусть не рискует еще раз оставить рану в сердце немецкого народа.
Я желал, чтобы интересы частных лиц скандинавской, швейцарской и голландской национальности встречали в той мере, в какой это было желательно им самим, тактичную поддержку со стороны наших заграничных представительств и чтобы эти последние относились к ним, как к немцам. Эти маленькие, но столь важные для нас, как и для всего мира, государства сами дружески приветствовали бы усиление нашего могущества, если бы они были уверены, что при всяком затруднении найдут в нас опору, и если бы мы облегчили им возможность видеть в нас искусных и неутомимых выразителей идеи «Европы». Во время своего пребывания в Берлине Рузвельт как-то сказал мне: Вам бы следовало взять Голландию. Это был, конечно, плохой совет; правильным для нас было как раз обратное. Мы должны были не завоевывать мелкие государства, имевшие значительные интересы на море, а привлечь их на свою сторону, дав им гарантию в том, что их свобода, важная также и для нас, будет надежно обеспечена от поползновения всемогущих англо-саксов.
Для нашего народа было несчастьем, что перед ним не ставили никакой великой цели, а между тем цель эта так ясно стояла перед нами. Как-то перед войной я сказал Бетману: Мы должны указать нации определенные цели. – Какую цель? – удивленно спросил он.
Я считаю, что эта цель должна была состоять в сближении всех свободных народов без всякой опеки англо-саксов. Громкие слова приносили нам только вред, но целеустремленная благородная пропаганда в этом направлении принесла бы нам пользу. В таком случае прочие народы Европы стали бы достаточно благоразумны, чтобы доброжелательно относиться к нашей мощи. Строительство флота оказало явно благотворное влияние на внутреннее состояние нации; оно подняло и укрепило единство партий, национальное самосознание и гордость, а также придало больший вес нашим внешнеполитическим выступлениям. Кроме того, оно соответствовало желаниям всех народов, кроме англичан. Однако наше достоинство, как народа и государства, требовало внешнеполитического дополнения к строительству флота. Только энергичная, но мирная защита свободы неангло-саксонских народов дала бы нашему могуществу всемирно-политическое оправдание и надежду на продолжительное существование. В решающие годы развития, которые мы переживали, ни один народ не смеет уклоняться от обязательств, которые вытекают из самого его роста. Через несколько десятилетий все это, вероятно, найдет более яркое отражение в сознании человечества.
Когда вспыхнула война, я не был сторонником аннексий ни на востоке, ни на западе. Германизация Бельгии также не соответствовала моим желаниям. Однако я считал необходимым, чтобы бельгийское побережье не подпадало под владычество Британии, ибо это повлекло бы за собой верную гибель германского труда и германского рабочего{108}. Поэтому я желал создания самостоятельной Фландрии, где мы имели бы право держать гарнизон в Зеебрюгге. Во время войны немцы впервые уяснили себе промышленную будущность фландрского Кемпена и вместе с тем появилось новое основание крепить экономическую дружбу между Рейнской областью и Бельгией, освобожденной от английского верховенства. Я убежден, что жители бассейна Шельды поймут со временем, что эта мысль соответствовала также и их интересам. Малые государства Европы растворятся в группировке англо-саксонских сил, охватывающей весь Атлантический океан; тогда погибнет и мощь Европы, которая заключается в равновесии многообразных культур на очень небольшом пространстве, погибнут ее богатство и гегемония, государства нашего континента потеряют мировое значение, «The world is rapidly becoming English»{}an». Наша война была, возможно, последней борьбой за свободу Европы против мирового капитализма англо-саксов или, вернее, она должна и могла стать такой борьбой, если бы руководители империи поняли и осуществили идею этой войны. Наши социал-демократы, носившиеся с мечтой о борьбе против капитализма, своим поведением во время войны и по окончании ее достигли того результата, что преследуемый ими германский капитал, который давал пропитание также и немецкому рабочему, был в значительной степени уничтожен. Зато немцы стали наемными рабами англо-саксонского капитала, который является куда более грубым и антиобщественным и прежде всего представляет собой чужеземное господство.
Внушать доверие может лишь то государство, которое обладает силой и применяет ее твердо и в то же время мудро. Мы должны были со всей решительностью сопротивляться французской пропаганде в Эльзас-Лотарингии и польской на Востоке; с проникновением же датской национальности в Северный Шлезвиг нам следовало бороться исключительно культурными средствами (железные дороги, школы и т.д.), а никак не силой. Этим мы показали бы, что умели отличать жизненные вопросы от нежизненных. С каким избытком были бы мы вознаграждены во время войны, если бы в мирное время мы исполнили заветные желания датских патриотов. Поэтому также и во время войны я стоял за то, чтобы показать миру, что в противоположность лицемерному и грубому насилию англо-саксов и вопреки данным нам клеветническим кличкам «бошей» и «гуннов» мы представляли дух Европы чище и гуманнее, чем кто-либо из наших противников. В связи с этим я хотел, чтобы, несмотря на введение Англией варварского обычая интернирования беззащитных и безобидных гражданских пленных, мы не отвечали аналогичными мерами. Я был также против того, чтобы подражать начатым врагом воздушным налетам на открытые города и мирное население, поскольку эти налеты, не причиняя значительного вреда, действовали лишь как булавочные уколы и представляли собой нечто совершенно отличное от сосредоточенного применения воздушного оружия против определенных и крупных военных объектов (лондонское Сити и доки).
Раз монополия Англии на морях была признана, становились невозможными не только всякое строительство флота, не только всякая самостоятельная политика, но, позволю себе сказать, также и всякое чувство независимости других народов. К чему же тогда строили корабли Япония, Франция, Россия и Америка, к чему строили их Италия и малые государства? Если говорят, что было все равно бесполезно вступать в соревнование с самой могущественной морской державой мира, то, значит, для всякого государства было совершенно бесцельно иметь флот.
Собственно говоря, нет никакого основания считать, что интересы народов на море не могли быть приведены в такое же взаимное равновесие, как на суше. Конечно, в военном отношении сильнейший на море благодаря господству над неограниченными пространствами имеет гораздо больше преимуществ, чем сильнейший на суше. Но его всемогущество может быть сломлено благодаря военному счастью, которое в морских сражениях играет еще более решительную роль, нежели в сухопутной войне, а также благодаря заключению союзов. Я стоял на той точке зрения, что политики строительства флота и заключения союзов должны взаимно дополнять друг друга: без взаимной связи они теряют свою сокрушающую силу. Однако карта союзов имела различный вид в зависимости от того, рассматривали ли мы ее с точки зрения мировой и морской политики или с точки зрения традиционного четырехугольника Берлин – Париж – Вена – Петербург, который ограничивал обычный горизонт германской дипломатии. С первой точки зрения некоторые мелкие государства могли стать важнее, нежели иная старая великая держава.
Союз с Германией приобрел ценность для государств, отделенных от нас океанами. Поскольку настоятельная необходимость, которая заставила нас строить флот ради сохранения нашего престижа на морях, вполне соответствовала интересам всех неанглийских держав, строивших флот, руководителям нашего государства следовало бы, если они не хотели сами обесценить строительство флота, отчасти расширить, а отчасти ограничить свои цели, исходя из этого нового кардинального пункта.
Детальное рассмотрение каждого промаха нашей дипломатии завело бы нас слишком далеко. В нашем положении уже один сколько-нибудь сильный союзник, морские вооружения которого нам следовало всемерно усиливать – будь этим союзником Россия или Италия, – имел бы решающее значение. Дружественный нейтралитет Японии, вероятно, предотвратил бы взрыв мировой войны. Надежный нейтралитет России в англо-германской войне при том состоянии, которого достиг наш флот к 1914 году, был бы совершенно достаточным для того, чтобы дать наступательному настроению нашего флота по отношению к Англии полную свободу в материальном и духовном значении. Чтобы судить о том, какой козырь давал тогда флот в руки деятелей дипломатии, нужно вспомнить, что вследствие вызванной нами концентрации английских морских сил в Северном море английское господство в Средиземном море и восточно-азиатских водах было фактически сведено на нет. Наша тогдашняя политика союзов потребовала от германского флота только спасения Дарданелл, форсировать которые британский флот не сумел вследствие того, что слишком большая часть его сил была скована в Северном море. Вся польза, принесенная Австрией нашему флоту, заключалась в том, что он имел ремонтную мастерскую в Поле и базу в Катарро. Мы вступили в войну, в которой германский флот противостоял морским силам всего мира, имея союзников, совершенно бессильных на море и отвлекавших нас от подлинно мировой политики.
Не только Германия, но и большинство неангло-саксонских народов, которые позволили впрячь себя в английскую победную колесницу, вышли ослабленными из мировой войны. Более отважная и осмотрительная политика Германии (при всей нашей робости мы были неосторожны) позволила бы так использовать ценность союза с нашим флотом – единственный козырь, которым при нашем географическом положении мы обладали в международной политической игре, – что мир был бы обеспечен во всем мире. Поскольку наша дипломатия не была способна сделать это, связь между политикой союзов и морском политикой, а следовательно, и концентрация наших средств и целей не была осуществлена.
Между прочим мы должны были бы делать все возможное, чтобы приобрести дружбу соседних с нами мелких государств. С точки зрения морской политики более тесные связи с Данией могли принести величайшую пользу; в этом отношении они были важнее, чем, например, союз с Австрией, и я был бы готов ради морского и экономического соглашения с этим родственным германским народом пойти даже на территориальные уступки и тем вернуть нам расположение датчан. В беседах с герцогом Глюксбургским, находившимся в родстве с датским королевским домом, я с разных точек зрения развивал мысль о пересмотре Пражского мирного договора. Он уже около десяти лет придерживался того взгляда, что Дания, без сомнения, выиграла бы от соглашения по вопросу о так называемых готских землях Северного Шлезвига. Служебное положение не позволяло мне уделять много внимания этим взглядам частного лица. Само собой разумеется, что указанное соглашение должно было иметь предпосылкой соответствующие уступки со стороны Дании. Если же Дания еще раз, как в более отдаленную эпоху, когда Германия была повержена во прах, рассчитывает использовать наше несчастье к собственной выгоде, то пусть она вспомнит, как эта эпоха закончилась при Дюппеле{107}, и пусть не рискует еще раз оставить рану в сердце немецкого народа.
Я желал, чтобы интересы частных лиц скандинавской, швейцарской и голландской национальности встречали в той мере, в какой это было желательно им самим, тактичную поддержку со стороны наших заграничных представительств и чтобы эти последние относились к ним, как к немцам. Эти маленькие, но столь важные для нас, как и для всего мира, государства сами дружески приветствовали бы усиление нашего могущества, если бы они были уверены, что при всяком затруднении найдут в нас опору, и если бы мы облегчили им возможность видеть в нас искусных и неутомимых выразителей идеи «Европы». Во время своего пребывания в Берлине Рузвельт как-то сказал мне: Вам бы следовало взять Голландию. Это был, конечно, плохой совет; правильным для нас было как раз обратное. Мы должны были не завоевывать мелкие государства, имевшие значительные интересы на море, а привлечь их на свою сторону, дав им гарантию в том, что их свобода, важная также и для нас, будет надежно обеспечена от поползновения всемогущих англо-саксов.
Для нашего народа было несчастьем, что перед ним не ставили никакой великой цели, а между тем цель эта так ясно стояла перед нами. Как-то перед войной я сказал Бетману: Мы должны указать нации определенные цели. – Какую цель? – удивленно спросил он.
Я считаю, что эта цель должна была состоять в сближении всех свободных народов без всякой опеки англо-саксов. Громкие слова приносили нам только вред, но целеустремленная благородная пропаганда в этом направлении принесла бы нам пользу. В таком случае прочие народы Европы стали бы достаточно благоразумны, чтобы доброжелательно относиться к нашей мощи. Строительство флота оказало явно благотворное влияние на внутреннее состояние нации; оно подняло и укрепило единство партий, национальное самосознание и гордость, а также придало больший вес нашим внешнеполитическим выступлениям. Кроме того, оно соответствовало желаниям всех народов, кроме англичан. Однако наше достоинство, как народа и государства, требовало внешнеполитического дополнения к строительству флота. Только энергичная, но мирная защита свободы неангло-саксонских народов дала бы нашему могуществу всемирно-политическое оправдание и надежду на продолжительное существование. В решающие годы развития, которые мы переживали, ни один народ не смеет уклоняться от обязательств, которые вытекают из самого его роста. Через несколько десятилетий все это, вероятно, найдет более яркое отражение в сознании человечества.
Когда вспыхнула война, я не был сторонником аннексий ни на востоке, ни на западе. Германизация Бельгии также не соответствовала моим желаниям. Однако я считал необходимым, чтобы бельгийское побережье не подпадало под владычество Британии, ибо это повлекло бы за собой верную гибель германского труда и германского рабочего{108}. Поэтому я желал создания самостоятельной Фландрии, где мы имели бы право держать гарнизон в Зеебрюгге. Во время войны немцы впервые уяснили себе промышленную будущность фландрского Кемпена и вместе с тем появилось новое основание крепить экономическую дружбу между Рейнской областью и Бельгией, освобожденной от английского верховенства. Я убежден, что жители бассейна Шельды поймут со временем, что эта мысль соответствовала также и их интересам. Малые государства Европы растворятся в группировке англо-саксонских сил, охватывающей весь Атлантический океан; тогда погибнет и мощь Европы, которая заключается в равновесии многообразных культур на очень небольшом пространстве, погибнут ее богатство и гегемония, государства нашего континента потеряют мировое значение, «The world is rapidly becoming English»{}an». Наша война была, возможно, последней борьбой за свободу Европы против мирового капитализма англо-саксов или, вернее, она должна и могла стать такой борьбой, если бы руководители империи поняли и осуществили идею этой войны. Наши социал-демократы, носившиеся с мечтой о борьбе против капитализма, своим поведением во время войны и по окончании ее достигли того результата, что преследуемый ими германский капитал, который давал пропитание также и немецкому рабочему, был в значительной степени уничтожен. Зато немцы стали наемными рабами англо-саксонского капитала, который является куда более грубым и антиобщественным и прежде всего представляет собой чужеземное господство.
Внушать доверие может лишь то государство, которое обладает силой и применяет ее твердо и в то же время мудро. Мы должны были со всей решительностью сопротивляться французской пропаганде в Эльзас-Лотарингии и польской на Востоке; с проникновением же датской национальности в Северный Шлезвиг нам следовало бороться исключительно культурными средствами (железные дороги, школы и т.д.), а никак не силой. Этим мы показали бы, что умели отличать жизненные вопросы от нежизненных. С каким избытком были бы мы вознаграждены во время войны, если бы в мирное время мы исполнили заветные желания датских патриотов. Поэтому также и во время войны я стоял за то, чтобы показать миру, что в противоположность лицемерному и грубому насилию англо-саксов и вопреки данным нам клеветническим кличкам «бошей» и «гуннов» мы представляли дух Европы чище и гуманнее, чем кто-либо из наших противников. В связи с этим я хотел, чтобы, несмотря на введение Англией варварского обычая интернирования беззащитных и безобидных гражданских пленных, мы не отвечали аналогичными мерами. Я был также против того, чтобы подражать начатым врагом воздушным налетам на открытые города и мирное население, поскольку эти налеты, не причиняя значительного вреда, действовали лишь как булавочные уколы и представляли собой нечто совершенно отличное от сосредоточенного применения воздушного оружия против определенных и крупных военных объектов (лондонское Сити и доки).