Страница:
4
Появление нашей эскадры перед Манилой в 1898 году вызвало ненужное ухудшение наших отношений с Америкой. Когда в 1896 году в соответствии с данным мне поручением я посетил с восточно-азиатской эскадрой Филиппинские острова, филиппинцы, находившиеся тогда в борьбе с испанцами, подали мне мысль о германском протекторате и побуждали меня спасти жизнь одному предводителю мятежников, приговоренному испанцами к смерти. Я, разумеется, отклонил это вмешательство; насколько мне известно, и впоследствии ни одно германское учреждение не занималось серьезно мыслью о распространении германского владычества на Филиппины. Когда же во время испано-американской войны мы появились перед Манилой с эскадрой, которая была сильнее американской, то это вызвало сначала натянутые отношения между двумя флотами, а затем и столкновение с адмиралом Дьюи, во время которого фон Гинце (в то время флаг-лейтенант, а позднее статс-секретарь) своим хладнокровием спас честь Германии и предотвратил опасность конфликта. Однако в Соединенных Штатах, которые тогда сознательно вступили на путь мировой политики, осталось подозрение, что мы предприняли неудачную попытку стрелять дичь на охотничьих участках, которые они уже закрепили за собой. Это неудовольствие, искусно поддержанное английской прессой и дипломатией, превратилось в подозрение, что мы питали захватнические планы в отношении американской территории. Американцы были в достаточной мере неосведомлены в европейских делах и достаточно чувствительны ко всему, что затрагивало доктрину Монро, чтобы не верить в подобную бессмыслицу.
Когда же в 1902 году английское правительство пригласило нас с согласия Рузвельта принять участие в совместном выступлении против президента Венесуэлы Кастро, отличавшегося разбойничьими замашками, то на соответствующем заседании в министерстве иностранных дел я посоветовал отклонить предложение англичан, основываясь на своем понимании характера американцев и английской политики. Меня предостерег Карл Шурц, в лице которого германо-американцы еще имели тогда умную голову. Я заявил, что если дело дойдет до вооруженного столкновения, доктрина Монро может возбудить страсти в Америке и в этом случае англичане, вероятно, бросят нас на произвол судьбы.
К сожалению, так и случилось. Еще до поездки кайзера в Англию я настоятельно советовал ему добиться от англичан безусловного обещания держаться с нами до конца. Не знаю, было ли дано такое обещание, но во всяком случае мы приняли английское предложение. Однако Рузвельт не мог, даже если бы захотел, сдержать негодование американцев, а британская пресса при попустительстве своего правительства дошла до такой низости, что немедленно переменила фронт и принялась натравливать американцев на нас, «гуннов»{110}.
Нечего было больше и думать о каком-либо обеспечении германских интересов в тех случаях, когда обоим англо-саксонским мировым державам приходилось совместно вступать с ними в соприкосновение. Для нас было не важно, действительно ли Англия станет когда-нибудь «сорок девятой звездой в звездном знамени», как говорил американский морской атташе в Лондоне нашему атташе. В конце девятнадцатого столетия Англия в последний раз обдумала вопрос о том, следует ли ей обратиться против Америки, и решила его отрицательно. Мои личные впечатления совпадали с политическим опытом, и наша сентиментальная деликатность по отношению к Союзу{111} отнюдь не улучшала положение. Мне было тяжело присутствовать при поднесении статуи Фридриха Великого скептическим янки, к чему меня обязывало служебное положение. Я никогда не разделял столь рокового и распространенного у нас заблуждения, будто Америка когда-нибудь и как-нибудь может стать для нас полезным помощником в борьбе против британской диктатуры на море. Кроме того, из всех крупных флотов я всегда был меньше всего склонен зачислять в актив американский{}an».
Конечно, чем больше укреплялось бы наше морское могущество, тем богаче и шире становились бы открывавшиеся перед нами возможности мировой политики. Таким образом, при условии, что мир с Англией остался бы нерушимым, не было ничего невероятного в том, что между нами и Америкой разовьются плодотворные взаимоотношения. Когда Рузвельт, который хорошо знал меня и часто вступал со мной в продолжительные беседы, подал выше упомянутый совет о том, что Германии следует приобрести естественное господство над устьем своей главной реки и привлечь к себе мелкие нижне-немецкие государства по Рейну и Шельде, он говорил совершенно честно, хотя, по своему обыкновению, и roughly{113}. Он исходил из того, что мировое могущество Англии все более приходило в упадок и что мы должны были стать естественным союзником Америки против Японии. В результате англо-японского союза Рузвельт стал придавать огромное значение росту германского флота. Перед тем как американский флот был в 1908 году послан в Тихий океан{}an» (Панамский канал тогда еще не существовал), Рузвельт поручил своему послу в Берлине неофициально спросить меня, взял ли бы я на себя на его месте ответственность за этот шаг с точки зрения морской политики. Я ответил: I should risk it{}an», причем усматривал в посылке флота выгоду для нас. В самом деле, одним из следствий этого похода американского флота явилось то, что Австралия отдалилась от Англии и решительно склонилась на сторону Америки. Только мировая война вновь сблизила английские колонии с метрополией. Впоследствии Рузвельт прислал мне свою фотографию с лестным посвящением, сопровождавшимся следующей многозначительной припиской: From one who sent the American fleet around the World{}an».
Симпатии Америки, естественно, склонялись на сторону Англии. Несмотря на это, имелись предпосылки для установления делового контакта между американской политикой и нашей.
Перед войной американцы во всех отношениях очень серьезно относились к Германии, и хотя Европа в их представлении являлась понятием собирательным и весьма общим, они правильно учитывали нашу растущую мощь и выказывали трезвое и почтительное отношение к заключавшимся в ней перспективам. Они уже считались с возможностью того, что наше экономическое и политическое развитие может опередить развитие Англии. В то же время они рассматривали себя как естественных наследников английских колоний. Если бы мы выждали результатов этого развития в мирных условиях, наши общие с Америкой интересы из года в год продолжали бы расти естественным путем. Но в 1914 году мы ввязались в войну, и одним из самых тяжелых последствий этого ужасного факта явилось то, что вместо ослабления англо-саксонской солидарности мы в сущности дали первый толчок к ее развитию.
Американцы, которые изобразили взрыв порохового погреба на «Мэне» как преступление испанцев, чтобы получить возможность аннексировать Кубу{117}, отнеслись бы к проходу наших войск через Бельгию весьма хладнокровно, если бы он соответствовал их интересам. Америка стремилась к мировому владычеству, чего не хотят замечать наши демократы. Внешнее превосходство сил наших противников с первого же дня войны внушило американцам убеждение в том, что мы не сможем, да и не должны победить, а это заставило их занять принципиально антигерманскую позицию.
Однако с 1914 по 1916 год включительно Америка еще не созрела для войны с нами и не смогла бы выступить, если бы Германия повела бесстрашную военную политику. Только продолжительность войны, растущее сплетение интересов с Антантой, военные затруднения Англии, политика иллюзий, промедлений и зигзагов, которую вел Бетман, шедший ради Вильсона на потерю престижа, и, наконец, мексиканская депеша Циммермана{118} подготовили и сделали возможным в 1917 году вовлечение Америки в войну, которое в феврале 1916 года, когда я требовал подводной войны, удалось бы Вильсону с большим трудом, а может быть и совсем не удалось бы{}an». Решающим было следующее: мы должны были быстро кончить войну, сохранив свой престиж.
Совершенно иное положение создалось бы в том случае, если бы удалось избегнуть мировой войны. Англо-саксонское кровное родство никогда не стерпело бы поражения Англии. Но если бы нам удалось мирным путем опередить Англию, то это сочли бы естественным явлением, престиж германизма в западном полушарии сильно увеличился бы, а мы превратились бы в действительно мировой народ, созревший для союза с сильнейшей великой державой будущего. Эти возможности уже миновали, как бы ни сложилась в будущем жизнь Германии, и если наш народ когда-либо вновь станет способен заключать союзы с другими государствами, то это будут государства иного ранга. Перед мировой войной мы имели еще богатые возможности для установления равновесия сил.
Когда же в 1902 году английское правительство пригласило нас с согласия Рузвельта принять участие в совместном выступлении против президента Венесуэлы Кастро, отличавшегося разбойничьими замашками, то на соответствующем заседании в министерстве иностранных дел я посоветовал отклонить предложение англичан, основываясь на своем понимании характера американцев и английской политики. Меня предостерег Карл Шурц, в лице которого германо-американцы еще имели тогда умную голову. Я заявил, что если дело дойдет до вооруженного столкновения, доктрина Монро может возбудить страсти в Америке и в этом случае англичане, вероятно, бросят нас на произвол судьбы.
К сожалению, так и случилось. Еще до поездки кайзера в Англию я настоятельно советовал ему добиться от англичан безусловного обещания держаться с нами до конца. Не знаю, было ли дано такое обещание, но во всяком случае мы приняли английское предложение. Однако Рузвельт не мог, даже если бы захотел, сдержать негодование американцев, а британская пресса при попустительстве своего правительства дошла до такой низости, что немедленно переменила фронт и принялась натравливать американцев на нас, «гуннов»{110}.
Нечего было больше и думать о каком-либо обеспечении германских интересов в тех случаях, когда обоим англо-саксонским мировым державам приходилось совместно вступать с ними в соприкосновение. Для нас было не важно, действительно ли Англия станет когда-нибудь «сорок девятой звездой в звездном знамени», как говорил американский морской атташе в Лондоне нашему атташе. В конце девятнадцатого столетия Англия в последний раз обдумала вопрос о том, следует ли ей обратиться против Америки, и решила его отрицательно. Мои личные впечатления совпадали с политическим опытом, и наша сентиментальная деликатность по отношению к Союзу{111} отнюдь не улучшала положение. Мне было тяжело присутствовать при поднесении статуи Фридриха Великого скептическим янки, к чему меня обязывало служебное положение. Я никогда не разделял столь рокового и распространенного у нас заблуждения, будто Америка когда-нибудь и как-нибудь может стать для нас полезным помощником в борьбе против британской диктатуры на море. Кроме того, из всех крупных флотов я всегда был меньше всего склонен зачислять в актив американский{}an».
Конечно, чем больше укреплялось бы наше морское могущество, тем богаче и шире становились бы открывавшиеся перед нами возможности мировой политики. Таким образом, при условии, что мир с Англией остался бы нерушимым, не было ничего невероятного в том, что между нами и Америкой разовьются плодотворные взаимоотношения. Когда Рузвельт, который хорошо знал меня и часто вступал со мной в продолжительные беседы, подал выше упомянутый совет о том, что Германии следует приобрести естественное господство над устьем своей главной реки и привлечь к себе мелкие нижне-немецкие государства по Рейну и Шельде, он говорил совершенно честно, хотя, по своему обыкновению, и roughly{113}. Он исходил из того, что мировое могущество Англии все более приходило в упадок и что мы должны были стать естественным союзником Америки против Японии. В результате англо-японского союза Рузвельт стал придавать огромное значение росту германского флота. Перед тем как американский флот был в 1908 году послан в Тихий океан{}an» (Панамский канал тогда еще не существовал), Рузвельт поручил своему послу в Берлине неофициально спросить меня, взял ли бы я на себя на его месте ответственность за этот шаг с точки зрения морской политики. Я ответил: I should risk it{}an», причем усматривал в посылке флота выгоду для нас. В самом деле, одним из следствий этого похода американского флота явилось то, что Австралия отдалилась от Англии и решительно склонилась на сторону Америки. Только мировая война вновь сблизила английские колонии с метрополией. Впоследствии Рузвельт прислал мне свою фотографию с лестным посвящением, сопровождавшимся следующей многозначительной припиской: From one who sent the American fleet around the World{}an».
Симпатии Америки, естественно, склонялись на сторону Англии. Несмотря на это, имелись предпосылки для установления делового контакта между американской политикой и нашей.
Перед войной американцы во всех отношениях очень серьезно относились к Германии, и хотя Европа в их представлении являлась понятием собирательным и весьма общим, они правильно учитывали нашу растущую мощь и выказывали трезвое и почтительное отношение к заключавшимся в ней перспективам. Они уже считались с возможностью того, что наше экономическое и политическое развитие может опередить развитие Англии. В то же время они рассматривали себя как естественных наследников английских колоний. Если бы мы выждали результатов этого развития в мирных условиях, наши общие с Америкой интересы из года в год продолжали бы расти естественным путем. Но в 1914 году мы ввязались в войну, и одним из самых тяжелых последствий этого ужасного факта явилось то, что вместо ослабления англо-саксонской солидарности мы в сущности дали первый толчок к ее развитию.
Американцы, которые изобразили взрыв порохового погреба на «Мэне» как преступление испанцев, чтобы получить возможность аннексировать Кубу{117}, отнеслись бы к проходу наших войск через Бельгию весьма хладнокровно, если бы он соответствовал их интересам. Америка стремилась к мировому владычеству, чего не хотят замечать наши демократы. Внешнее превосходство сил наших противников с первого же дня войны внушило американцам убеждение в том, что мы не сможем, да и не должны победить, а это заставило их занять принципиально антигерманскую позицию.
Однако с 1914 по 1916 год включительно Америка еще не созрела для войны с нами и не смогла бы выступить, если бы Германия повела бесстрашную военную политику. Только продолжительность войны, растущее сплетение интересов с Антантой, военные затруднения Англии, политика иллюзий, промедлений и зигзагов, которую вел Бетман, шедший ради Вильсона на потерю престижа, и, наконец, мексиканская депеша Циммермана{118} подготовили и сделали возможным в 1917 году вовлечение Америки в войну, которое в феврале 1916 года, когда я требовал подводной войны, удалось бы Вильсону с большим трудом, а может быть и совсем не удалось бы{}an». Решающим было следующее: мы должны были быстро кончить войну, сохранив свой престиж.
Совершенно иное положение создалось бы в том случае, если бы удалось избегнуть мировой войны. Англо-саксонское кровное родство никогда не стерпело бы поражения Англии. Но если бы нам удалось мирным путем опередить Англию, то это сочли бы естественным явлением, престиж германизма в западном полушарии сильно увеличился бы, а мы превратились бы в действительно мировой народ, созревший для союза с сильнейшей великой державой будущего. Эти возможности уже миновали, как бы ни сложилась в будущем жизнь Германии, и если наш народ когда-либо вновь станет способен заключать союзы с другими государствами, то это будут государства иного ранга. Перед мировой войной мы имели еще богатые возможности для установления равновесия сил.
5
Для успешного строительства флота был необходим мир, а с другой стороны, само это строительство способствовало сохранению мира, в котором Германия для своего непрерывного процветания нуждалась больше, чем какая-либо другая великая держава, и который ей было труднее всего сохранить вследствие особенностей своего географического положения. Последние десятилетия перед войной были для Германии временем наивысшего развития и наибольших опасностей при наличии сильной, но еще недостаточной обороны. В период правления Бисмарка его нередко называли жонглером; равным образом такой бесспорно выдающийся человек, как князь Бюлов, получил при своей отставке почетное прозвище «канатного плясуна». Германию в ее положении могла предохранить от ущерба только исключительная приспособляемость к окружающим условиям. Мы не могли позволить себе делать ошибки. Бисмарк сказал однажды, когда ему жаловались на рейхсканцлера – генерала Каприви: Подождите только, когда вы получите в канцлеры настоящего бюрократа, – вам придется кое-что пережить. Такой упрямый фантазер, как преемник Бюлова, неспособный правильно оценивать обстановку, пал жертвой нашего запутанного международного положения. Главным условием для всякого руководителя империи было и всегда останется умение разбираться во внешней политике. Для этого не требуется непременно черная магия дипломатии, но зато необходимо знание международных отношений и чувство реального. Канцлер и демократия не имели никакого представления о действительных трудностях и опасностях нашего положения, к которому следовало прикасаться лишь вооружившись пинцетом.
Но смеет ли народ, который не проявляет никакого умения справляться с собственными делами и при отсутствии настоящего вождя склоняется к самоотречению, надеяться на то, что провидение вновь возвеличит его через посредство какого-нибудь опекуна, вроде Фридриха Великого или Бисмарка? Ведь мы видим, как в наши дни лишенные руководства массы, едва достигнув власти, ничем не занимаются с таким рвением, как разрушением и уничтожением всего того, что осталось от нашей национальной традиции, гордости и доброй воли.
Кажется, будто эти массы хотят помешать тому, чтобы когда-либо в будущем вновь появился великий патриот, способный еще раз перевести народ через широкий поток его самоуничижения; в основе того, что в несчастье мы проявляем слишком мало собственного достоинства, а в счастье были недостаточно сдержанны, лежит иллюзия, будто стесненность нашего международного положения можно было уменьшить чувствами и словами, а не энергично и разумно направляемой силой.
Общая и основная ошибка политики нашего времени заключалась в том, что тот крупный, но все еще недостаточный авторитет силы, который оставил нам в наследство Бисмарк, мы израсходовали по частям в постоянно повторявшихся демонстрациях, отражавших наше миролюбие, но также и нашу нервозность; демонстрациях, за которыми легко следовало простое подчинение, так что среди врагов укрепилась роковая для нас кличка poltrons valereux{120}. Дурная привычка прибегать к таким бьющим в глаза выступлениям, как симоносекское, телеграмма Крюгеру, Манила, китайская экспедиция и, наконец, Танжер, Агадир и т.д., привели к плачевному увенчанию всего этого метода ультиматумом Сербии в 1914 году. Долгое время положение оставалось еще сносным благодаря тому почтению, которое внушали к себе старое прусское государство и достоинства германского народа. Но с нашей стороны было бы правильнее продолжать расти и собирать свои силы в тишине, ибо в 1914 году мы стояли настолько близко к цели, что одного лишь наличия нашей мощи было достаточно для того, чтобы сохранить мир без всякой нервозности. Трагедия развязки заключалась в том, что при самой миролюбивой политике в мире мы вообразили, будто наше неблагоприятное положение могло быть исправлено жестами, которые давали нашим злонамеренным врагам повод заподозрить нас в стремлении к войне и, таким образом, помогали им исказить образ нашего народа посредством самой чудовищной клеветы в мировой истории.
Мы бросалась другим в объятия, потом вновь расходились с ними и не пропускали случая поставить им на вид, каких великолепных результатов мы могли добиться. Адмирал Сеймур, которому кайзер подарил картину «The Germans, to the front!»{121}, сказал одному германскому товарищу по оружию: Вы, немцы, сильно продвинулись вперед; но почему вы постоянно тыкаете нам в нос своими успехами? Мы трубили в фанфары, что не соответствовало нашему положению. Далее, все действительные или предполагаемые ошибки и неудачи раздувались в агитационных целях и представлялись общественности в искаженном виде; таким образом, наша демократическая пресса давала загранице повод утверждать, будто бы Пруссия-Германия являлась тюрьмой.
Положение в моем собственном ведомстве заставляло меня вдвойне осуждать всякие демонстрации на международной арене. С другой стороны, я не без опасения замечал, какое слабое представление имелось у нас в целом о политико-стратегическо-экономическом положении, о гигантских перспективах его развития и об угрожавших ему подводных камнях. Как я часто замечал, опасность блокады и вообще войны с Англией, которая могла обрезать, как ножом, все наши мировые связи, никогда не рассматривалась с должной серьезностью.
Учитывая стремление Англии связать нас посредством коалиции, нам следовало сохранять хладнокровие, продолжать в крупном масштабе наши военные приготовления, избегать конфликтов и без лишних тревог ожидать момента, когда быстрое упрочение нашего морского могущества миром заставило бы англичан оставить нас в покое. Мы же поступили совсем наоборот, так что как раз в то мгновение, когда наметилось явное разрежение атмосферы, начавшие рассеиваться грозовые тучи разразились бурей над нашей головой. Войны с Англией следовало избегать в 1914 году, так же как и в 1904 году, а поскольку борьба с нашим флотом стала уже рискованной, эту войну, вероятно, удалось бы предотвратить, если бы только наше политическое руководство своевременно и прямо взглянуло ей в глаза. Если бы в июле 1914 года немецкий народ и его политические руководители проявили живое и развитое ощущение силы и ее законов, то они не стали бы питать иллюзии о возможности локализовать австро-сербский конфликт, и мировая война была бы предотвращена{122}.
Трудность достижения сносного мира в случае войны с Англией уже в 1904 году определила высказанное мною тогда мнение. Даже и после того, как мировая война разразилась, семнадцать лет строительства флота все же улучшили виды на возможность приемлемого мира с Англией, но лишь при условии самой напряженной военной энергии, дипломатической ловкости и полного отказа руководителей от всяких личных соображений. Поэтому я со всей силой подчеркивал моменты, которые могли принести нам этот мир и отвратить от нас гибель: морское сражение, подводную войну, своевременный сепаратный мир с Россией и единение германского народа перед лицом смертельной опасности, которой мы шли навстречу, хотя лишь немногие видели ее ясно.
В этом я скоро потерпел поражение; немецкая склонность к иллюзиям еще раз привела к разгрому немцев руками немцев. Быть свидетелем того, как в результате слабости, ослепления и партийных распрей была проиграна война, вот конец моей жизненной карьеры и моей веры в свой народ.
Я боролся против нашего самоуничижения, не обладая для этого достаточной силой. Занятый собственными задачами, я никогда не стремился к политической власти.
В декабре 1911 года, после марокканского кризиса{123}, когда начался мой спор с Бетманом, начальник кабинета сообщил мне, когда я входил к кайзеру для доклада, что имеется предположение назначить меня канцлером. Вслед за этим, во время доклада кайзеру, я передал начальнику кабинета записку, в которой сообщал, что отклонил бы подобное предложение, если б оно было мне сделано. Мне казалось тогда немыслимым стать преемником Бисмарка; лишь во время войны, когда вследствие безрассудства и малодушия нашего руководства мы стали на моих глазах терять одну невозвратимую возможность за другой, а империя стала придвигаться к краю пропасти, я, вероятно, не отказался бы (при всем понимании своих недостатков) от поста канцлера, если бы не нашлось более подходящей кандидатуры. Ибо при наших тогдашних отношениях с внешним миром занятие мною поста канцлера ознаменовало бы собой разрыв с господствовавшей у нас системой. Вспомним о том ликовании, которое поднялось в Англии, когда разнеслась весть: Tirpitz exit{}an». Именно в этом разрыве, а не в какой-нибудь смене личностей, лежало наше единственное спасение.
Мысль эта в то время высказывалась мне неоднократно, однако она исходила не из той единственной инстанции, которая имела власть привести ее в исполнение.
Но смеет ли народ, который не проявляет никакого умения справляться с собственными делами и при отсутствии настоящего вождя склоняется к самоотречению, надеяться на то, что провидение вновь возвеличит его через посредство какого-нибудь опекуна, вроде Фридриха Великого или Бисмарка? Ведь мы видим, как в наши дни лишенные руководства массы, едва достигнув власти, ничем не занимаются с таким рвением, как разрушением и уничтожением всего того, что осталось от нашей национальной традиции, гордости и доброй воли.
Кажется, будто эти массы хотят помешать тому, чтобы когда-либо в будущем вновь появился великий патриот, способный еще раз перевести народ через широкий поток его самоуничижения; в основе того, что в несчастье мы проявляем слишком мало собственного достоинства, а в счастье были недостаточно сдержанны, лежит иллюзия, будто стесненность нашего международного положения можно было уменьшить чувствами и словами, а не энергично и разумно направляемой силой.
Общая и основная ошибка политики нашего времени заключалась в том, что тот крупный, но все еще недостаточный авторитет силы, который оставил нам в наследство Бисмарк, мы израсходовали по частям в постоянно повторявшихся демонстрациях, отражавших наше миролюбие, но также и нашу нервозность; демонстрациях, за которыми легко следовало простое подчинение, так что среди врагов укрепилась роковая для нас кличка poltrons valereux{120}. Дурная привычка прибегать к таким бьющим в глаза выступлениям, как симоносекское, телеграмма Крюгеру, Манила, китайская экспедиция и, наконец, Танжер, Агадир и т.д., привели к плачевному увенчанию всего этого метода ультиматумом Сербии в 1914 году. Долгое время положение оставалось еще сносным благодаря тому почтению, которое внушали к себе старое прусское государство и достоинства германского народа. Но с нашей стороны было бы правильнее продолжать расти и собирать свои силы в тишине, ибо в 1914 году мы стояли настолько близко к цели, что одного лишь наличия нашей мощи было достаточно для того, чтобы сохранить мир без всякой нервозности. Трагедия развязки заключалась в том, что при самой миролюбивой политике в мире мы вообразили, будто наше неблагоприятное положение могло быть исправлено жестами, которые давали нашим злонамеренным врагам повод заподозрить нас в стремлении к войне и, таким образом, помогали им исказить образ нашего народа посредством самой чудовищной клеветы в мировой истории.
Мы бросалась другим в объятия, потом вновь расходились с ними и не пропускали случая поставить им на вид, каких великолепных результатов мы могли добиться. Адмирал Сеймур, которому кайзер подарил картину «The Germans, to the front!»{121}, сказал одному германскому товарищу по оружию: Вы, немцы, сильно продвинулись вперед; но почему вы постоянно тыкаете нам в нос своими успехами? Мы трубили в фанфары, что не соответствовало нашему положению. Далее, все действительные или предполагаемые ошибки и неудачи раздувались в агитационных целях и представлялись общественности в искаженном виде; таким образом, наша демократическая пресса давала загранице повод утверждать, будто бы Пруссия-Германия являлась тюрьмой.
Положение в моем собственном ведомстве заставляло меня вдвойне осуждать всякие демонстрации на международной арене. С другой стороны, я не без опасения замечал, какое слабое представление имелось у нас в целом о политико-стратегическо-экономическом положении, о гигантских перспективах его развития и об угрожавших ему подводных камнях. Как я часто замечал, опасность блокады и вообще войны с Англией, которая могла обрезать, как ножом, все наши мировые связи, никогда не рассматривалась с должной серьезностью.
Учитывая стремление Англии связать нас посредством коалиции, нам следовало сохранять хладнокровие, продолжать в крупном масштабе наши военные приготовления, избегать конфликтов и без лишних тревог ожидать момента, когда быстрое упрочение нашего морского могущества миром заставило бы англичан оставить нас в покое. Мы же поступили совсем наоборот, так что как раз в то мгновение, когда наметилось явное разрежение атмосферы, начавшие рассеиваться грозовые тучи разразились бурей над нашей головой. Войны с Англией следовало избегать в 1914 году, так же как и в 1904 году, а поскольку борьба с нашим флотом стала уже рискованной, эту войну, вероятно, удалось бы предотвратить, если бы только наше политическое руководство своевременно и прямо взглянуло ей в глаза. Если бы в июле 1914 года немецкий народ и его политические руководители проявили живое и развитое ощущение силы и ее законов, то они не стали бы питать иллюзии о возможности локализовать австро-сербский конфликт, и мировая война была бы предотвращена{122}.
Трудность достижения сносного мира в случае войны с Англией уже в 1904 году определила высказанное мною тогда мнение. Даже и после того, как мировая война разразилась, семнадцать лет строительства флота все же улучшили виды на возможность приемлемого мира с Англией, но лишь при условии самой напряженной военной энергии, дипломатической ловкости и полного отказа руководителей от всяких личных соображений. Поэтому я со всей силой подчеркивал моменты, которые могли принести нам этот мир и отвратить от нас гибель: морское сражение, подводную войну, своевременный сепаратный мир с Россией и единение германского народа перед лицом смертельной опасности, которой мы шли навстречу, хотя лишь немногие видели ее ясно.
В этом я скоро потерпел поражение; немецкая склонность к иллюзиям еще раз привела к разгрому немцев руками немцев. Быть свидетелем того, как в результате слабости, ослепления и партийных распрей была проиграна война, вот конец моей жизненной карьеры и моей веры в свой народ.
Я боролся против нашего самоуничижения, не обладая для этого достаточной силой. Занятый собственными задачами, я никогда не стремился к политической власти.
В декабре 1911 года, после марокканского кризиса{123}, когда начался мой спор с Бетманом, начальник кабинета сообщил мне, когда я входил к кайзеру для доклада, что имеется предположение назначить меня канцлером. Вслед за этим, во время доклада кайзеру, я передал начальнику кабинета записку, в которой сообщал, что отклонил бы подобное предложение, если б оно было мне сделано. Мне казалось тогда немыслимым стать преемником Бисмарка; лишь во время войны, когда вследствие безрассудства и малодушия нашего руководства мы стали на моих глазах терять одну невозвратимую возможность за другой, а империя стала придвигаться к краю пропасти, я, вероятно, не отказался бы (при всем понимании своих недостатков) от поста канцлера, если бы не нашлось более подходящей кандидатуры. Ибо при наших тогдашних отношениях с внешним миром занятие мною поста канцлера ознаменовало бы собой разрыв с господствовавшей у нас системой. Вспомним о том ликовании, которое поднялось в Англии, когда разнеслась весть: Tirpitz exit{}an». Именно в этом разрыве, а не в какой-нибудь смене личностей, лежало наше единственное спасение.
Мысль эта в то время высказывалась мне неоднократно, однако она исходила не из той единственной инстанции, которая имела власть привести ее в исполнение.
Глава пятнадцатая
Англия и германский флот
1
Некоторые полагают, что в наше время Германия имела возможность установить прямо-таки дружественные отношения с Англией и что только промахи германского государственного искусства, особенно строительство флота, помешали реализации этой возможности. Если это представление укоренится в головах немцев, то оно явится лишним подтверждением того правила, что историю пишет победитель; побежденному же придется в этом случае фальсифицировать ее, чтобы его историческая совесть смогла склониться перед мировым господством англо-саксов.
Англичане отрицают, что хотели войны с нами. Поэтому всякий немец, усматривающий причину войны в строительстве флота, не может возложить ответственность за нее на противника. Самообвинители идут по ложному следу; историческая правда лежит скорее в одном из последних заявлений Бисмарка, сделанных им в 1898 году, когда у нас еще не было флота. Он сожалеет о том, что отношения между Англией и Германией не лучше, чем они есть. К сожалению, ему неизвестно никакое средство против этого, за исключением того, чтобы взять в шоры нашу германскую промышленность, а это средство вряд ли применимо.
Мы не могли приобрести дружбу и покровительство Англии иначе, как превратившись вновь в бедную земледельческую страну. Но средство для существенного улучшения отношений имелось – это было создание германского флота, который сделал бы мысль о нападении на германскую торговлю более рискованной, чем в те времена, когда Бисмарк произнес приведенную выше фразу. В этом смысле германский флот выполнял свое назначение вплоть до июля 1914 года, несмотря на ряд промахов германской дипломатии, и не его вина, если он не смог еще лучше и дольше играть роль гарантии мира. Мне трудно понять, как может господин фон Бетман-Гольвег еще и теперь порицать так называемую флотскую политику, под которой он сам в течении восьми лет подписывался в качестве канцлера{125}.
Это тем труднее понять, что он сам, также как Лихневский и другие эксперты министерства иностранных дел, в годы, предшествовавшие войне, констатировал заметное улучшение англо-германских отношений и признавал, что близившееся к завершению строительство германского флота по меньшей мере не мешало этому улучшению. Внезапный взрыв войны произошел не вследствие ухудшения англо-германских отношений; можно даже усмотреть особенный трагизм в том, что в 1914 году Англия и Германия были ближе друг другу, чем в 1896 году, когда у Германии совсем не было флота, и в 1904 году, когда он был еще слаб и когда князю Бюлову удалось перебросить мост через опасную зону. Германский флот сообразно своему назначению защищал мир. Заинтересованные лица пытаются теперь поколебать значение этого очевидного факта. К этому присоединяется черта самоуничижения, свойственная германскому характеру, который всегда склонен верить всему неблагоприятному и рад случаю бранить сегодня как неразумное то, что вчера казалось разумным.
До начала девяностых годов привыкшая к благосостоянию Англия почти не замечала паразитического существования германизма в мировом хозяйстве. Правда, уже изменение нашей таможенной политики в 1879 году дало толчок развитию нашей торговли и промышленности, но лишь целое десятилетие внутреннего строительства сделало его настолько чувствительным для заграницы, что в Англии стала подготовляться перемена настроения. Первым экономическим отражением этой перемены было появление марки «Made in Germany», а первое политическое последовало за телеграммой Крюгеру. В 1896/97 году я вынес из поездки по Азии и Америке впечатление о том, что Англия постарается преградить путь нашему дальнейшему развитию. В середине девяностых годов и задающие тон клубы главных политических партий Англии, и авторитеты в области внешней политики сошлись на том, что Германия – очередной враг. Это соответствовало вековым государственным принципам англичан.
Как это всегда бывает, прошел известный промежуток времени между переменой фронта закулисными руководителями и ее открытым проявлением. Затем последовала предпринятая в широком масштабе обработка английского общественного мнения, направление которой может быть примерно указано лозунгом Germaniam esse delendam{126}; под этим боевым кличем «Сатердей ревью» уже в 1897 году напечатал следующие строки, привлекшие большое внимание: Бисмарк уже давно признал, что, как начинает, наконец, понимать и английский народ, в Европе существуют две великие, непримиримые, направленные друг против друга силы, две великие нации, которые превращают в свое владение весь мир и желают требовать с него торговую дань. Англия… и Германия… немецкий коммивояжер и английский странствующий торговец соперничают в каждом уголке земного шара, миллион мелких столкновений создает повод к величайшей войне, которую когда-либо видел мир. Если бы Германия была завтра стерта с лица земли, то послезавтра во всем свете не нашлось бы англичанина, который не стал бы от этого богаче. Прежде народы годами сражались за какой-нибудь город или наследство; неужели им теперь не следует воевать за ежегодный торговый оборот в пять миллиардов?
Читая такие пророческие изречения, авторы которых не оставались одинокими, а являлись лишь запевалами тысячеголосого хора ненависти, со всей серьезностью, какой они заслуживают после свершившегося, непосредственно чувствуешь, что англичанам не могло быть приятно обосновывать ненависть, внушавшуюся народу, одной лишь откровенной и отвратительной завистью к конкуренту, хотя фактически именно эта последняя имела решающее значение. Им нужны были предлоги. Но в то время, когда нужно было пропитать этой мыслью общественное мнение, первая судостроительная программа еще не была внесена в рейхстаг, и такой предлог, как флот, совершенно отсутствовал. Вследствие этого руководителям британского общественного мнения пришлось привлечь на помощь мнимые поползновения Германии на Трансвааль. Когда этот предлог отпал, они в качестве предлога воспользовались германским флотом, которому в расчете на английских читателей газет приписывали смехотворные агрессивные планы еще в то время, когда он существовал больше на бумаге.
Закон о флоте положил начало тому, что желание англичан уничтожить нас стало остывать, ибо после завершения постройки флота оно не могло уже быть удовлетворено столь дешевой ценой. С другой стороны, несомненно, что самый факт постройки флота воспринимался в Англии как препятствие для сохранения ее монопольного господства на море и что по этой причине строительство флота осложнило наше дипломатическое положение. Встал вопрос о том, не пожелает ли Англия именно потому, что мы строим флот, задушить его в зародыше, то есть начать превентивную войну. В самом деле, в 1904-1908 годах мы были не слишком далеки от этой опасности; правда, тогда была уже признана серьезность работы нашего ведомства, но мы были еще слабы. Только неподготовленность Франции и английской армии помешала в то время столкновению. Это и была та опасная зона, которую, по мнению Бюлова и моему, нам следовало пробежать; но к 1914 году она была уже в основном пройдена. Наш флот стал слишком внушительным для того, чтобы Англия пожелала напасть на него без особенно важных причин. Таким образом, по мере того как германское могущество на море становилось все более внушительным, боксерские замашки девяностых годов стали уступать место более осторожному и трезвому взгляду, и в этом смысле германский флот с 1912 года все более и более действовал как фактор, способствовавший сохранению мира; ни один английский государственный деятель, когда он бывал честным, не сомневался в мирных основах нашей политики и в чисто оборонительном назначении нашего флота.
Англичане отрицают, что хотели войны с нами. Поэтому всякий немец, усматривающий причину войны в строительстве флота, не может возложить ответственность за нее на противника. Самообвинители идут по ложному следу; историческая правда лежит скорее в одном из последних заявлений Бисмарка, сделанных им в 1898 году, когда у нас еще не было флота. Он сожалеет о том, что отношения между Англией и Германией не лучше, чем они есть. К сожалению, ему неизвестно никакое средство против этого, за исключением того, чтобы взять в шоры нашу германскую промышленность, а это средство вряд ли применимо.
Мы не могли приобрести дружбу и покровительство Англии иначе, как превратившись вновь в бедную земледельческую страну. Но средство для существенного улучшения отношений имелось – это было создание германского флота, который сделал бы мысль о нападении на германскую торговлю более рискованной, чем в те времена, когда Бисмарк произнес приведенную выше фразу. В этом смысле германский флот выполнял свое назначение вплоть до июля 1914 года, несмотря на ряд промахов германской дипломатии, и не его вина, если он не смог еще лучше и дольше играть роль гарантии мира. Мне трудно понять, как может господин фон Бетман-Гольвег еще и теперь порицать так называемую флотскую политику, под которой он сам в течении восьми лет подписывался в качестве канцлера{125}.
Это тем труднее понять, что он сам, также как Лихневский и другие эксперты министерства иностранных дел, в годы, предшествовавшие войне, констатировал заметное улучшение англо-германских отношений и признавал, что близившееся к завершению строительство германского флота по меньшей мере не мешало этому улучшению. Внезапный взрыв войны произошел не вследствие ухудшения англо-германских отношений; можно даже усмотреть особенный трагизм в том, что в 1914 году Англия и Германия были ближе друг другу, чем в 1896 году, когда у Германии совсем не было флота, и в 1904 году, когда он был еще слаб и когда князю Бюлову удалось перебросить мост через опасную зону. Германский флот сообразно своему назначению защищал мир. Заинтересованные лица пытаются теперь поколебать значение этого очевидного факта. К этому присоединяется черта самоуничижения, свойственная германскому характеру, который всегда склонен верить всему неблагоприятному и рад случаю бранить сегодня как неразумное то, что вчера казалось разумным.
До начала девяностых годов привыкшая к благосостоянию Англия почти не замечала паразитического существования германизма в мировом хозяйстве. Правда, уже изменение нашей таможенной политики в 1879 году дало толчок развитию нашей торговли и промышленности, но лишь целое десятилетие внутреннего строительства сделало его настолько чувствительным для заграницы, что в Англии стала подготовляться перемена настроения. Первым экономическим отражением этой перемены было появление марки «Made in Germany», а первое политическое последовало за телеграммой Крюгеру. В 1896/97 году я вынес из поездки по Азии и Америке впечатление о том, что Англия постарается преградить путь нашему дальнейшему развитию. В середине девяностых годов и задающие тон клубы главных политических партий Англии, и авторитеты в области внешней политики сошлись на том, что Германия – очередной враг. Это соответствовало вековым государственным принципам англичан.
Как это всегда бывает, прошел известный промежуток времени между переменой фронта закулисными руководителями и ее открытым проявлением. Затем последовала предпринятая в широком масштабе обработка английского общественного мнения, направление которой может быть примерно указано лозунгом Germaniam esse delendam{126}; под этим боевым кличем «Сатердей ревью» уже в 1897 году напечатал следующие строки, привлекшие большое внимание: Бисмарк уже давно признал, что, как начинает, наконец, понимать и английский народ, в Европе существуют две великие, непримиримые, направленные друг против друга силы, две великие нации, которые превращают в свое владение весь мир и желают требовать с него торговую дань. Англия… и Германия… немецкий коммивояжер и английский странствующий торговец соперничают в каждом уголке земного шара, миллион мелких столкновений создает повод к величайшей войне, которую когда-либо видел мир. Если бы Германия была завтра стерта с лица земли, то послезавтра во всем свете не нашлось бы англичанина, который не стал бы от этого богаче. Прежде народы годами сражались за какой-нибудь город или наследство; неужели им теперь не следует воевать за ежегодный торговый оборот в пять миллиардов?
Читая такие пророческие изречения, авторы которых не оставались одинокими, а являлись лишь запевалами тысячеголосого хора ненависти, со всей серьезностью, какой они заслуживают после свершившегося, непосредственно чувствуешь, что англичанам не могло быть приятно обосновывать ненависть, внушавшуюся народу, одной лишь откровенной и отвратительной завистью к конкуренту, хотя фактически именно эта последняя имела решающее значение. Им нужны были предлоги. Но в то время, когда нужно было пропитать этой мыслью общественное мнение, первая судостроительная программа еще не была внесена в рейхстаг, и такой предлог, как флот, совершенно отсутствовал. Вследствие этого руководителям британского общественного мнения пришлось привлечь на помощь мнимые поползновения Германии на Трансвааль. Когда этот предлог отпал, они в качестве предлога воспользовались германским флотом, которому в расчете на английских читателей газет приписывали смехотворные агрессивные планы еще в то время, когда он существовал больше на бумаге.
Закон о флоте положил начало тому, что желание англичан уничтожить нас стало остывать, ибо после завершения постройки флота оно не могло уже быть удовлетворено столь дешевой ценой. С другой стороны, несомненно, что самый факт постройки флота воспринимался в Англии как препятствие для сохранения ее монопольного господства на море и что по этой причине строительство флота осложнило наше дипломатическое положение. Встал вопрос о том, не пожелает ли Англия именно потому, что мы строим флот, задушить его в зародыше, то есть начать превентивную войну. В самом деле, в 1904-1908 годах мы были не слишком далеки от этой опасности; правда, тогда была уже признана серьезность работы нашего ведомства, но мы были еще слабы. Только неподготовленность Франции и английской армии помешала в то время столкновению. Это и была та опасная зона, которую, по мнению Бюлова и моему, нам следовало пробежать; но к 1914 году она была уже в основном пройдена. Наш флот стал слишком внушительным для того, чтобы Англия пожелала напасть на него без особенно важных причин. Таким образом, по мере того как германское могущество на море становилось все более внушительным, боксерские замашки девяностых годов стали уступать место более осторожному и трезвому взгляду, и в этом смысле германский флот с 1912 года все более и более действовал как фактор, способствовавший сохранению мира; ни один английский государственный деятель, когда он бывал честным, не сомневался в мирных основах нашей политики и в чисто оборонительном назначении нашего флота.