Страница:
– И где живет добрый господин этот?
– Сдается мне, – говорит служанка, – что он нигде не живет, потому как господин вольный.
Ох, во-время ушел господин вольный со своими вольными дружками. Потому как чуть солнце село, слышу я во дворе шум и крики, и лязг железа, и служанки все забегали, и хозяйка тоже.
– Ты, вроде, подсобить мне обещал, – говорит, – так давай, начинай. Вон там, в углу, поленница, топор, вон колун, давай-ка, работай. А еще воду натаскать надо, ты вроде обещал воду натаскать, если слух меня не подвел, когда я тебя похлебкой из бараньих потрошков кормила.
– Кто это к нам пожаловал? – спрашиваю.
– Господин наш и хозяин здешних мест, – говорит она, – вернулся из дальнего похода. То ли он неверных трепал, то ли они его, то ли по каким другим делам ездил, а только вот он, а вот его рыцари, и все голодные, что твои сарацины.
– А не оставлял ли ваш хозяин за себя госпожу свою? – спрашиваю я, – такую беленькую, пухленькую, что твоя куропаточка, еще у нее папаша винодел?
– Что там в замке творится, – говорит она, – до нас не касаемо. Наше дело накормить-напоить, а спать он в замок к себе поскачет, в свои владения, к госпоже своей, беленькой, пухленькой, и туда ему и дорога, потому как уж очень больно щиплется он, господин наш и хозяин, и нраву он до ужаса крутого, чуть что не по нем, так ярится, что держись!
Ну, делать нечего, пошел я во двор, к поленнице. Пока проходил, вижу их, несколько дюжих молодцов, с факелами, с мушкетами да палашами, на горячих конях, хозяин среди них как башня, на сером жеребце высится, красивый господин, видный, борода такая черная, аж синяя.
Уж я и дрова наколол и воду наносил, и огонь раздул, а они за столами сидят, кружками стучат, хозяйка бараний бок подает и зелень и сыр, и еще много чего, чего мне не подавала... Тут мальчишка конюший к господину подбежал, шепчет что—то на ухо. Тот вышел, возвращается, мрачный как туча, в руках у него какая-то тряпка, то есть, теперь-то это тряпка, а была шелковая попона, шитая золотыми цветами и весьма красивая...
– Кто это сделал? – спрашивает, – я, говорит, эту попону в самом Париже покупал, у лучшего тамошнего галантерейщика, золотом за нее платил, потому как шитье мавританское, тонкое... Я, говорит, ваш трактир вонючий сейчас по бревнышку растащу...
– Уж не взыщи, сударь! – хозяйка бедная аж руками всплеснула, – сдается мне, это вот его осел! Он тоже у коновязи был привязан, вот и пожевал изделие-то твое.
– Твой осел? – повернулся ко мне господин, глазами черными сверкает, – ах ты, жалкий, никудышный, мерзкий мужлан... Я эту попону хотел госпоже моей подарить, для ее кобылки-иноходца, а твой осел поганый... я его сейчас порешу, чтобы впредь неповадно было! Понаехали, понимаешь, тут!
Я на колени бух! В ноги ему бух!
– Помилосердствуй, – говорю, – кормилец ты наш, благодетель! Мы ж за тобой, как за каменной стеной! Ты нам пример и опора. Кому, как не тебе судить по справедливости? Неужто осел, тварь бессловесная, наказания заслуживает? Нешто она со злости?
А сам думаю, ах ты, Салли, глупая ты животина, неужто позавидовала красивой попоне на чужой спине? Вот ежели выберемся из этой передряги, куплю ей попонку, хорошенькую, чтобы с вышивкой по краям, маргаритками там или незабудками...
Он, вроде как остыл немножко.
– Были такие казусы, – говорит, вроде, рассудительно, – когда судили животное по человечьим законам, если преступление было соразмерное, и карали соответственно.
– Так ведь какое тут, ваша милость, соразмерное преступление? Как мерить, когда ни один человек в жизни ни одной попоны не сжевал!
Он опять подумал.
– Если осел недееспособен, – говорит он, – тогда судить надо хозяина, проявившего столь преступное небрежение.
Я опять – бух головой ему в ноги.
– Смилуйся, – говорю, – я человек бедный. У меня, кроме осла-то и нет ничего.
– Ну, раз ничего нет, – говорит, – то осла я и конфискую. Хотя твой паршивый осел и клочка шелковой попоны не стоит.
– Господин, – говорю, – да как же так! Это ж наследство мое, папаша покойный мне Салли завещал, чтобы я о ней заботился, холил и лелеял. Старшему он, значит, мельницу, младшему, кота, а мне, среднему...
Тут-то его терпение вышло, и он как засветит мне кулаком в ухо. Я где стоял, там и повалился. Крепко он бил, этот, синебородый. Пришел я в себя, а их уж и след простыл. Хозяйка мне мокрую холстину на лоб положила и на лавку кое-как устроила. Я холстину скинул, – тихо вокруг. Огонь в очаге трещит.
– Где этот? – спрашиваю, – синебородый?
– Уехал, – отвечает, – слава тебе, Господи, уехал, ох, крутой же господин, но, на этот раз обошлось, вроде.
– А Салли где?
– Увез он твою Салли, – говорит, – за жеребцом привязал и увез. В замок не иначе, к хозяйству приспособит.
Я, кряхтя, с лавки сполз.
– Это что ж тут у вас такое делается, – спрашиваю, – что у честного человека последнего осла отбирают.
– А ты бы смотрел за своим ослом лучше, дурень, – говорит хозяйка, – вот напасти-то на свою голову и не нажил. Иди, говорит, отдохни, бедолага, завтра уж на своих ногах в путь пойдешь...
– Спасибо, хозяюшка, – говорю, – а только пойду я в замок. Салли свою выручать. Пойду, упаду хозяину в ноги, отработаю ему и за попону, и за Салли. Может, говорю, госпожа за меня слово замолвит, вроде как не чужие мы с ней.
Хозяйка на меня поглядела, прищурившись.
– На твоем месте, – говорит она, – об этом я бы не упоминала.
– Да я и не собираюсь, Господь упаси, а только попрошу ее, чтобы она к делу меня пристроила.
– Неизвестно еще, как оно обернется, – говорит трактирщица, – Не везет что-то нашему господину с хозяйками.
– Это как?
– Да так, – говорит она, – впрочем, мое дело маленькое. Хочешь иди, может, что и выгорит. Сейчас выйдешь, как раз к рассвету и придешь. Давай, я тебе еду на дорогу соберу, что ли.
Вот истинно говорят, свет не без добрых людей. Она мне в котомку положила сало, и сыр, и полкаравая хлеба, и вино в баклажке. Пожалела. А то, говорит, хочешь, оставайся, трактир, он мужской руки требует, а одинокую женщину может обидеть каждый. А ты парень крепкий, здоровый, да и вроде, душа у тебя добрая, вон как за свою Салли болеешь...
– Я и рад бы, – отвечаю, – хозяюшка, – ты и добрая, ты и красивая. Да и о хозяйстве таком я даже и не мечтал. Только ты понимаешь, как же с Салли быть? Она же, бедная, совсем растерялась, ничего не понимает. С чего бы это ее увезли, почему к тяжелой работе приставили, куда я подевался? Я ж родителю моему покойному как бы обязался за ней присматривать, а то с чего бы он мне ее оставил, Салли-то?
– Лучше бы он тебе кота оставил, – говорит она с досадой. – Кот он что – запустил его в амбар, мышей ловить, и каждый из вас сам себе хозяин. Или хотя бы мельницу. Ты бы муку молол, я бы хлеб пекла...
– Я средний брат, – виновато развожу руками, – вот и получил что заслужил.
– Ладно уж, – говорит она, – иди, горе ты мое. Только как надумаешь, приходи, пока я не передумала.
Замок у того господина белый, как сахар. Так и сверкает на солнце. Красивый такой замок, с башенкой.
Я, значит, стучу в ворота, опирает мне какой-то малый.
– Куда? – говорит.
– На работу наниматься. Господин-то где?
Он пожал плечами.
– Ночью приехал хозяин, и верная его дружина с ним. Погуляли-погуляли, да и спать легли. По сию пору спят. Так что погоди, пока спустится он.
– Ночью, говоришь? А ослика с ним не видел?
– Там все сплошь почти ослы, – говорит он, – кто не жеребцы.
– Нет, настоящий ослик, маленький такой ослик, ушки бархатные... Ах да, он еще в шляпке.
– А! – говорит, – видел ослика в шляпке. Хозяин его огороднику отдал, воду возить, навоз таскать...
Огородник, думаю, это еще ничего. Все ж не мельник.
– Ладно, проснется твой господин, спустится вниз, как бы с ним словом перемолвиться?
– А как будет он на охоту выезжать, или на прогулку, ты и подгадай... В замок, – говорит, – не пущу тебя, не того полета ты птица.
– Тогда, мил человек, ты мне какую-нибудь работу придумай, – говорю я, – может, огороднику помощник нужен?
А чего, думаю, по крайней мере буду вместе с Салли, и ей полегче, бедняге, что свой человек рядом.
– Я чего? – отвечает он, – я на воротах стою. А ты ступай к конюху, или еще кому. Может, у кого для тебя работа и найдется. Парень ты, вижу, здоровый, хотя и глупый.
За замком огороды разбиты, и сад яблоневый, и яблоки уже созревают, боками красными в листве светятся, и пчелы гудят в листве, и птичка какая-то свистит. Солнце сквозь лучи пробивается, листва шумит... Богатый у синебородого замок, что и говорить. Тут же, смотрю, старик какой-то яблоки собирает, а рядом моя Салли стоит. На боках у нее корзинки, и он туда уже яблоки положил, и еще собирается.
Я к ней, за шею обнял, в мордочку поцеловал.
– Салли моя, Салли, – говорю, – как же ты без меня, бедняжка?
Она копытцами переступила, вздохнула грустно так, ресницами махнула. Знаете, какие у осликов ресницы? Длиннее, чем у иных девиц.
– Э! – говорит старик, – полегче, малый! Оставь моего осла в покое. Ты кто такой?
– Я ее прежний хозяин, – говорю, – мне ее папаша покойный завещал. Зовут ее Салли, она отзывается на это имя, вы уж сделайте милость, потрудитесь ее по имени звать, и ей знакомо, и вам удобно.
– Надо же, – говорит, – а я Жевеньевой ее назвал. Ну да ладно, Салли так Салли. А ты чего стоишь, малый? Давай, собирай яблоки, да в корзины – вон сколько нападало. И веди ее на кухню, славный сидр будет.
– Я сам отнесу корзины, дедушка, – говорю, – Салли к такой ноше не привыкла.
– Ты что, малый, – говорит, – совсем сдурел? Ты ж ездил на ней.
– Да я больше рядом шел. А она смотри какая маленькая.
– Вот оно и видно, что ты большой дурень. Ладно, говорит, бери корзину и давай на кухню. Потом лопату возьмешь, яблоньки окопаешь, а вечером натаскаете с Салли воду, польете, а потом траву сгребете на сено, а потом...
– Полегче, – говорю, – я тебе не лошадь.
Впрочем, мы с ним поладили. Он на самом деле добрый старикан оказался, хотя и ворчливый, и нас с Салли попусту не гонял. Вот только никак не мог я господина этого замка увидеть, упросить его, чтобы Салли вернул обратно. Не сейчас, конечно, через годик-другой. Когда отработаю. С одной стороны, работа не пыльная, огородничать это вам не мешки на мельнице таскать, да и кормили тут, вроде, неплохо. С другой, ну как взбредет господину синебородому в голову продать Салли или отобрать у огородника – кто ж ему помешает? Опять же, не всю ведь жизнь в чужой земле копаться, надо и мир повидать, и себя показать...
Да только господин долго в замке не сидел. Приехал, привел дела в порядок, и уехал опять.
Тут-то я почесал в затылке и задумался.
– Госпожа-то ваша где? – спрашиваю.
– Госпожи у нас вообще-то долго не задерживаются, – говорит старик садовник, – но последняя вроде уже полгода как госпожой стала, и до сих пор тут. На хозяйстве, где ж ей еще быть? Господин он как ветер в поле, а госпожа как скала у него на пути...
– Повидать бы ее, – говорю.
Он головой качает.
– И не думай, – говорит, – ты мужлан, а она маркиза. У нее слуги есть, лакеи, служанка есть, беленькая, хорошенькая. Тебя и не пустят в замок-то.
– Ну, наверняка ваша госпожа маркиза выезжает погулять, поохотиться?
А сам думаю: уж мы-то с Салли знаем, как она выезжает! Впрочем, не до того мне; как будет она на лошадь у крыльца садиться, или в карету, тут я ей в ножки-то и кинусь! Неужто не отпустит она нас с Салли со двора, по старой-то дружбе?
– Кстати, – говорю, – а куда другие маркизы подевались?
Старик плечами пожимает.
– Не лезь не в свое дело, парень, – говорит, – целее будешь.
Людям, как я понял, под синебородым неплохо жилось. Не то, чтобы они его любили, но уважали, это точно. Хозяин он был крепкий, с соседями в ладу, своих в обиду не давал. Рука, правда, тяжелая у него, так нашему брату мужику это только на пользу. Я сам ничего плохого про него сказать не могу, – справедливый господин, иной мог бедняжку Салли и порешить сгоряча, за попону шелковую, съеденную, а он просто конфисковал, да к делу приставил, вон, цела-невредима, падалицей лакомится.
Вот только хозяйки, как я понял, у него что-то не задерживались.
Болтаюсь я, значит, во дворе, то соломки свежей постелю, то разровняю, то навоз лошадиный уберу... Вроде как при деле, а сам посматриваю на ворота, вдруг хозяйка выедет? Смотрю, и правда, едет, на кобылке-иноходце, кобылка попоной вышитой крыта, правда, похуже той, что Салли пожевала... Сама госпожа в платье из Парижа, ух, какое платье, с хвостом, блестящее, с цветочками, с кружевами.
Я, значит, подошел, поклонился.
– Не обессудь, госпожа, – говорю, – вот, пришлось свидеться.
Она бровки хмурит.
– Мы разве знакомы? – спрашивает высокомерно.
– Как же, госпожа, – говорю, – встречались, на белой дороге, а потом в лесу на полянке...
– В каком еще лесу? – говорит эдак, чуть визгливо, на повышенных тонах.
– Ну, как проезжали вы в карете, а я с моей Салли... Это ослик мой, Салли, если помните...
Она носик вздернула, кобылка под ней пляшет.
– Что ты, мужлан, бред какой-то несешь? Где и когда я могла тебя встречать? Я маркиза, господин мой и хозяин души во мне не чает, все мои просьбы выполняет, и даже то, о чем я не прошу. Вон, какое платье мне из Парижа привез, гляди, – одной рукой хвост платья подобрала и у меня перед глазами вертит. И на руках меня носит, и лучшие куски мне, и всякие заморские яства – мне, и все ключи у меня, и от кладовых, и от бельевых, и от погребов... вот только этот ключик, – опять нахмурилась немножко, – маленький, беленький.... Отчего он?
– О ключике потом, госпожа, – я придержал ее кобылку за узорный повод, – раз ты надо всем хозяйка, прошу, отпусти нас с Салли, смилуйся! Или позволь мне выкупить ее, я отработаю, вот увидишь! Или...
– Салли твоя кто? Осел? Так Господь ослам трудиться назначил, – говорит она уже сердито, и повод дергает, – она на себя, я на себя, кобылка ее на месте пляшет, – и ты осел, хуже Салли твоей. И чтобы больше на глаза мне не попадался, – говорит, а то велю тебя высечь на конюшне!
Я повод отпустил, она хлыстиком кобылку сердито стукнула и поскакала, только солома из-под копыт. Я гляжу, приоткрыв рот, дурень я дурень, средний брат, не умею я с высокородными, напомнил ей о полянке, а надо было по другому подойти... Как по-другому? Не ведаю.
Побрел я на огород к Салли.
– Эх, – говорю ей, – Салли, ослинька моя, дурак у тебя хозяин, средний брат, одно слово. Впрочем, я теперь тебе и не хозяин! Потерял я отцовское наследство, а с ним и отцовское благословение, вот уж воистину с женщинами хуже, чем с ослицами. И глупые они, и упрямые... Ты-то, говорю, Салли, мое золотко!
Ничего Салли, понятное дело, не отвечает, она же не кот говорящий, только копытцами переступает и мордой мне в руку тычется.
Я ее яблочком угостил и за лопату взялся, потому как дела есть дела, а я кто? – средний брат, помощник огородника на заднем дворе белого замка, где живет маркиз со своей маркизой.
Уже ближе к вечеру, значит, распрямил я спину... Белый замок на фоне синий тучи под закатными лучами то розовый, то золотой, в небе словно гирлянды роз закат развесил, в саду настоящие розы пахнут, сил нет, а еще душистый горошек и матиола, и другие вечерние бледные цветы, которое только-только начали раскрываться, все лепестки в вечерней росе. Аист пролетел, машет тяжелыми крыльями.
Тут Салли моя что-то насторожила ушки, мордочку подняла. И я слышу, бежит кто-то, ломится через кусты.
Вот так диво, бежит ко мне госпожа маркиза. Платье нарядное кустами изодрано, она его руками исцарапанными придерживает, волосы растрепаны, лицо в слезах, нос распух, глаза вытаращены.
– Там, – кричит, – там!!!!
Бросается мне на грудь, и в слезы. Аж трясется вся.
– Успокойся, госпожа, – говорю я, похлопывая ее по спинке, – ты успокойся и все как есть мне расскажи.
Она нос утерла, всхлипнула.
– Ах, Жан, – говорит.
– Рене, сударыня.
– Ну, Рене, какая разница! – и тут опять как всхлипнет, как затрясется! – какой ужас, Рене, какой ужас!
А вокруг тихо, цветы благоухают, небо темнеет, красные полосы в нем гаснут, яблони стоят темные, как вырезанные...
– Кто вас обидел, госпожа маркиза?
– Ключик, – рыдает она, – ключик!
И тычет мне в лицо зажатый кулачок.
– Разожмите ручку, – говорю.
На ладошке у нее ключик лежит, маленький. Только он уже не белый, а вроде как в бурых пятнах, в сумерках и не разглядеть.
– Ничего, – говорю, – что ж вы так убиваетесь? Сейчас песочком ототрем, и все будет в порядке.
Она головой растрепанной кивает.
– Да, да, ототри, будь любезен, Жан,
– Рене, сударыня.
– Да, Рене. Ототри, а то, он убьет меня, – рыдает, – он меня тоже убьет и на крюк повесит, ах!
– Что ж вы такое говорите, сударыня! Кто ж на вас, на маркизу осмелится руку поднять? Супруг ваш, маркиз, никому вас и пальцем тронуть не даст. Он господин строгий, но справедливый.
Говорю, а сам тру этот ключик. И вот в чем притча-то, не оттираются пятна! Как ни тру, они словно бы все ярче проступают...
– Не получается, сударыня, – говорю.
Она аж взвизгнула, бедняга.
– Он, строгий, но справедливый, и повесит. Ах, беда, беда! Я так и знала! – плачет, – я уж и сама терла-терла, и служанка терла-терла, и платочком шелковым, и уксусом винным, и уксусом яблочным, и...
– Полегче, – говорю. – Я средний брат, соображаю туго, вы уж простите, сударыня.
Она всхлипнула и вытерла нос ладонью.
– Я все думала, что там в этой кладовке, которую открывать нельзя, – говорит она жалобно, – ведь как же это так; все можно, а это нельзя? Что там такое замечательное?
– Не велено, значит, не велено, – говорю, – чего ж тут думать?
– Да-а, – она утирает нос уже рукавом, – тебе легко говорить. Ты мужлан, тебе что скажут, то ты и делаешь. А я у папы не так воспитывалась, я ни в чем отказу не знала. Значит, раз господин и хозяин мне не доверяет, он меня не лю-юююбит!
И опять в рев.
– Так ведь доверял же он тебе все ключи! Яствами заморскими кормил. Платья из Парижа возил. Попону вот привез, ну, ее, правда, Салли сжевала. От супруги что требуется? Слушаться. Мужчина, – говорю, – он что ветер, а женщина – скала на его пути.
Красиво сказано было, я и запомнил, только ввернул, похоже, все-таки не совсем к месту.
– Да, – плачет, – а клюю-ючик! Я ночами не спала, все думала, пойду, проверю, что там! Вот он в Париже был, я терпела, с маврами бился, я терпела, а как уехал на охоту, я и не вытерпела. Открыла кладовку, а та-ааам!!!!
И опять в рев.
– Да что там такое в кладовке той, сударыня?
А у самого аж в животе холодеет. Потому что понимаю, ничего хорошего в той кладовке быть не может. У нас видите ли, что ни маркиз, то чернокнижник, что ни владетель, то людоед, места неспокойные, времена тяжелые... Этот, синебородый, еще не из худших, уверяю вас, судари мои.
– Кровии-ищи на полу... И крюки на стенах. А на крюках...
Она меня за шею руками обхватила, трепещет, как птичка.
– Там мертвые женщины на крюках! Семь или восемь! Платья белые, висят, качаются. Глаза пустые. Семь или восемь. Не знаю, у меня в глазах потемнело, ноги подкосились, я ключик в лужу крови уронила и он теперь краа-асный.
– От такого, – говорю, – у кого хочешь в глазах потемнеет. А ключик, он не иначе, как зачарованный.
Вот куда, думаю, прежние хозяйки-то подевались.
– Что делать, Жан, – плачет, трясется, – что делать?
– Повиниться. В ноги кинуться, может, простит. Он же любит вас, вон, платье из Парижа привез!
– Нет-нет, – головой мотает, аж волосы ее мне по щекам хлещут, – Это он нарочно... это испытание такое... они тоже, Жан, тоже эту кладовку открывали. За то и повешены. Семь или восе-ееемь! И один крюк пустооой!
– Бежать надо, госпожа моя, – говорю, – может, и не найдет, не догонит.
Уж и не стал ей говорить, что я не Жан, а Рене, все равно не запомнит, бедняга.
– Вы на свою кобылку, я на своего ослика... довезу вас до дома батюшки вашего, он вас спрячет, не выдаст!
Она вроде как немножко успокоилась, и говорит:
– Ах, как ты прав, Жан! Именно к батюшке! Сейчас только платья свои парижские соберу, и поедем!
И, подбирая юбки, бежит через кусты обратно к замку.
– Стой, сударыня! – кричу, – ну зачем тебе эти платья? Тут жизнь свою драгоценную спасать надо, знаю я этих маркизов-чернокнижников! А платья батюшка твой тебе другие купит.
– Ты ничего не понимаешь, дурень, – кричит она на бегу, не оборачиваясь, – они же парижские! И колье, колье, которое маркиз мой супруг, чтоб ему пусто было, на свадьбу подарил, оно бриллиантовое, с рубинчиком.
Чего с бабы возьмешь, хоть она маркиза, хоть кто. Я бегу за ней, чтобы, значит, уговорить ее сесть на лошадку, да и скакать отсюда, и тут слышу, рога трубят, серебряные трубы поют. Маркиз в замок возвращается.
Маркиза бедная моя совсем побледнела, руки с растопыренными пальчиками к щекам прижала, а пальчики у нее розовые, что виноградинки. Впрочем, это я уже говорил, кажется.
– Что же делать, Жан, – говорит, – что же делать?
– Пожалуй, сударыня, говорю ей, – мне пора вернуться к своим обязанностям. Мне еще две яблони полить, и дрова натаскать, и золу рассыпать... Чеснок, опять же, зелень... Раз супруг ваш с охоты, значит, дичь надо шпиговать, все такое, уж извините.
Она мне в руку вцепилась.
– Нет-нет, не оставляй меня, Жан, умоляю!
– Какой я тебе Жан, – говорю, – пусти, дура!
– Ох, Рене! – плачет (вспомнила!) – я ж с тобой! Мы ж с тобой! Мы ж не чужие... Полянку ту помнишь? Там еще источник волшебный?
– Обыкновенный был источник. И полянку я почти не помню, – отвечаю холодно, – подзабыл что-то...
А она все плачет, мне за руки цепляется, на шее виснет.
– На кого мне тут положиться, – спрашивает, – все кругом чужие люди! Все его вассалы. Ты ему клятвы не давал ведь, так, Рене? Ты ж сам по себе?
– Что с того, сударыня, – говорю, – я сам по себе, вы сама по себе. Ладно, говорю, не оставлю вас. Только вот – куда нам деваться? Ведь не выберешься уже, вон они в ворота въезжают – трубы трубят, псы лают.
– Ах! – стонет она, хватает меня за руку и куда-то тащит, – в башню надо. Вот туда, наверх, по винтовой лестнице!
– Ну и что, госпожа моя? Заберемся мы в башню... Он же нас оттуда выкурит по всем правилам фортификационной науки.
– Ничего ты не понимаешь в фортификации, дурень! Я заберусь на самый верх, буду платочком махать, будет рыцарь проезжать полем, белой дорогой, увидит, приедет, сразится с маркизом, спасет!
– А я тут причем?
– А ты будешь лестницу от маркиза оборонять, – она уже пришла в себя, охорашивается и платье разглаживает, – видимо представляет, как будет шевалье ее спасать, – по всем правилам фортификации. Лестница узкая, винтовая. Там в одиночку целому отряду противостоять можно. У того, кто сверху, явное преимущество при обороне.
– Эх, сударыня, – говорю, – во что ты меня втравила!
Снял со стены алебарду и побежал с ней наверх. Пока бежал, аж упрел весь.
Внизу слышу топот, хлопанье дверей, грохот... И такой, полный ярости и боли вопль. Нашел-таки маркиз открытую каморку.
Госпожа на балкончик вспрыгнула, платочком машет.
Вот ведь беда какая, вы понимаете, маркиза эта на самом деле хуже травы-белены. Дурная баба, так и норовит с кем попало на лужайке поваляться, в голове только платья да украшения, да еще мужчины. А маркиз этот синебородый на все глаза закрывал, и наряды ей парижские дарил, и что там еще, и попонку на лошадку, ладно, бог с ней, с попонкой, но ведь и колье с рубинчиком, и ключи, и всему она полная хозяйка была, и вообще неплохой маркиз, ежели честно, строгий, но справедливый. Одно только от дуры-бабы требовалось – каморку не открывать. Не открыла, так бы и прожили всю жизнь в мире и согласии, вот ведь какая петрушка получается.
Слышу, по винтовой лестнице топот и лязг. Идет грозный синебородый господин вешать свою госпожу на крюк в кладовку, где уже семь таких висит. Или восемь.
Госпожа на каменном парапете так и скачет, платочком размахивает.
– Едет рыцарь?
– Нет. Никак не едет.
– Тогда, – говорю, – что ж.
И встал поперек лестницы, алебарду наизготовку.
Грозный маркиз бежит, пыхтит.
Увидел меня.
– А это кто еще такой? – спрашивает.
– Я это, ваша милость, – отвечаю, – моя Салли еще попону вашу съела, помните?
– Что за болезненный бред, – говорит, – я тебе что, лошадь, чтобы в попонах ходить?
– Вы-то не лошадь, – говорю, – да вот Салли ослик.
– Пшел вон, дурак!
– Не выйдет, – отвечаю, – госпожа ваша дура-дурой, но вы бы ее оставили в покое, господин хороший! Отпустили к папе-виноделу.
– Не выйдет, – говорит он в свой черед, – висеть ей на крюке, потому как нарушила она единственный запрет, который я на нее наложил. А коль скоро она этот единственный нарушила, значит и остальные перед Богом не соблюдет.
– Господь с вами, добрый господин, она этот ваш запрет дольше остальных соблюла.
– Не смей так говорить про маркизу, мужлан, – ревет он, – это тебе не шлюха какая-нибудь.
– Никуда эта госпожа не годится, – пробую я его уговорить, – вытолкали бы ее взашей, отпустили бы ее обратно к папе. А себе бы нашли другую, хорошую...
– Со временем найду, – говорит мрачно, – не эта, так другая.
– Да вы же скольких эдак перевешаете!
– Я хозяин, – ревет, – моя жена, что хочу, то и делаю.
– Сдается мне, – говорит служанка, – что он нигде не живет, потому как господин вольный.
Ох, во-время ушел господин вольный со своими вольными дружками. Потому как чуть солнце село, слышу я во дворе шум и крики, и лязг железа, и служанки все забегали, и хозяйка тоже.
– Ты, вроде, подсобить мне обещал, – говорит, – так давай, начинай. Вон там, в углу, поленница, топор, вон колун, давай-ка, работай. А еще воду натаскать надо, ты вроде обещал воду натаскать, если слух меня не подвел, когда я тебя похлебкой из бараньих потрошков кормила.
– Кто это к нам пожаловал? – спрашиваю.
– Господин наш и хозяин здешних мест, – говорит она, – вернулся из дальнего похода. То ли он неверных трепал, то ли они его, то ли по каким другим делам ездил, а только вот он, а вот его рыцари, и все голодные, что твои сарацины.
– А не оставлял ли ваш хозяин за себя госпожу свою? – спрашиваю я, – такую беленькую, пухленькую, что твоя куропаточка, еще у нее папаша винодел?
– Что там в замке творится, – говорит она, – до нас не касаемо. Наше дело накормить-напоить, а спать он в замок к себе поскачет, в свои владения, к госпоже своей, беленькой, пухленькой, и туда ему и дорога, потому как уж очень больно щиплется он, господин наш и хозяин, и нраву он до ужаса крутого, чуть что не по нем, так ярится, что держись!
Ну, делать нечего, пошел я во двор, к поленнице. Пока проходил, вижу их, несколько дюжих молодцов, с факелами, с мушкетами да палашами, на горячих конях, хозяин среди них как башня, на сером жеребце высится, красивый господин, видный, борода такая черная, аж синяя.
Уж я и дрова наколол и воду наносил, и огонь раздул, а они за столами сидят, кружками стучат, хозяйка бараний бок подает и зелень и сыр, и еще много чего, чего мне не подавала... Тут мальчишка конюший к господину подбежал, шепчет что—то на ухо. Тот вышел, возвращается, мрачный как туча, в руках у него какая-то тряпка, то есть, теперь-то это тряпка, а была шелковая попона, шитая золотыми цветами и весьма красивая...
– Кто это сделал? – спрашивает, – я, говорит, эту попону в самом Париже покупал, у лучшего тамошнего галантерейщика, золотом за нее платил, потому как шитье мавританское, тонкое... Я, говорит, ваш трактир вонючий сейчас по бревнышку растащу...
– Уж не взыщи, сударь! – хозяйка бедная аж руками всплеснула, – сдается мне, это вот его осел! Он тоже у коновязи был привязан, вот и пожевал изделие-то твое.
– Твой осел? – повернулся ко мне господин, глазами черными сверкает, – ах ты, жалкий, никудышный, мерзкий мужлан... Я эту попону хотел госпоже моей подарить, для ее кобылки-иноходца, а твой осел поганый... я его сейчас порешу, чтобы впредь неповадно было! Понаехали, понимаешь, тут!
Я на колени бух! В ноги ему бух!
– Помилосердствуй, – говорю, – кормилец ты наш, благодетель! Мы ж за тобой, как за каменной стеной! Ты нам пример и опора. Кому, как не тебе судить по справедливости? Неужто осел, тварь бессловесная, наказания заслуживает? Нешто она со злости?
А сам думаю, ах ты, Салли, глупая ты животина, неужто позавидовала красивой попоне на чужой спине? Вот ежели выберемся из этой передряги, куплю ей попонку, хорошенькую, чтобы с вышивкой по краям, маргаритками там или незабудками...
Он, вроде как остыл немножко.
– Были такие казусы, – говорит, вроде, рассудительно, – когда судили животное по человечьим законам, если преступление было соразмерное, и карали соответственно.
– Так ведь какое тут, ваша милость, соразмерное преступление? Как мерить, когда ни один человек в жизни ни одной попоны не сжевал!
Он опять подумал.
– Если осел недееспособен, – говорит он, – тогда судить надо хозяина, проявившего столь преступное небрежение.
Я опять – бух головой ему в ноги.
– Смилуйся, – говорю, – я человек бедный. У меня, кроме осла-то и нет ничего.
– Ну, раз ничего нет, – говорит, – то осла я и конфискую. Хотя твой паршивый осел и клочка шелковой попоны не стоит.
– Господин, – говорю, – да как же так! Это ж наследство мое, папаша покойный мне Салли завещал, чтобы я о ней заботился, холил и лелеял. Старшему он, значит, мельницу, младшему, кота, а мне, среднему...
Тут-то его терпение вышло, и он как засветит мне кулаком в ухо. Я где стоял, там и повалился. Крепко он бил, этот, синебородый. Пришел я в себя, а их уж и след простыл. Хозяйка мне мокрую холстину на лоб положила и на лавку кое-как устроила. Я холстину скинул, – тихо вокруг. Огонь в очаге трещит.
– Где этот? – спрашиваю, – синебородый?
– Уехал, – отвечает, – слава тебе, Господи, уехал, ох, крутой же господин, но, на этот раз обошлось, вроде.
– А Салли где?
– Увез он твою Салли, – говорит, – за жеребцом привязал и увез. В замок не иначе, к хозяйству приспособит.
Я, кряхтя, с лавки сполз.
– Это что ж тут у вас такое делается, – спрашиваю, – что у честного человека последнего осла отбирают.
– А ты бы смотрел за своим ослом лучше, дурень, – говорит хозяйка, – вот напасти-то на свою голову и не нажил. Иди, говорит, отдохни, бедолага, завтра уж на своих ногах в путь пойдешь...
– Спасибо, хозяюшка, – говорю, – а только пойду я в замок. Салли свою выручать. Пойду, упаду хозяину в ноги, отработаю ему и за попону, и за Салли. Может, говорю, госпожа за меня слово замолвит, вроде как не чужие мы с ней.
Хозяйка на меня поглядела, прищурившись.
– На твоем месте, – говорит она, – об этом я бы не упоминала.
– Да я и не собираюсь, Господь упаси, а только попрошу ее, чтобы она к делу меня пристроила.
– Неизвестно еще, как оно обернется, – говорит трактирщица, – Не везет что-то нашему господину с хозяйками.
– Это как?
– Да так, – говорит она, – впрочем, мое дело маленькое. Хочешь иди, может, что и выгорит. Сейчас выйдешь, как раз к рассвету и придешь. Давай, я тебе еду на дорогу соберу, что ли.
Вот истинно говорят, свет не без добрых людей. Она мне в котомку положила сало, и сыр, и полкаравая хлеба, и вино в баклажке. Пожалела. А то, говорит, хочешь, оставайся, трактир, он мужской руки требует, а одинокую женщину может обидеть каждый. А ты парень крепкий, здоровый, да и вроде, душа у тебя добрая, вон как за свою Салли болеешь...
– Я и рад бы, – отвечаю, – хозяюшка, – ты и добрая, ты и красивая. Да и о хозяйстве таком я даже и не мечтал. Только ты понимаешь, как же с Салли быть? Она же, бедная, совсем растерялась, ничего не понимает. С чего бы это ее увезли, почему к тяжелой работе приставили, куда я подевался? Я ж родителю моему покойному как бы обязался за ней присматривать, а то с чего бы он мне ее оставил, Салли-то?
– Лучше бы он тебе кота оставил, – говорит она с досадой. – Кот он что – запустил его в амбар, мышей ловить, и каждый из вас сам себе хозяин. Или хотя бы мельницу. Ты бы муку молол, я бы хлеб пекла...
– Я средний брат, – виновато развожу руками, – вот и получил что заслужил.
– Ладно уж, – говорит она, – иди, горе ты мое. Только как надумаешь, приходи, пока я не передумала.
Замок у того господина белый, как сахар. Так и сверкает на солнце. Красивый такой замок, с башенкой.
Я, значит, стучу в ворота, опирает мне какой-то малый.
– Куда? – говорит.
– На работу наниматься. Господин-то где?
Он пожал плечами.
– Ночью приехал хозяин, и верная его дружина с ним. Погуляли-погуляли, да и спать легли. По сию пору спят. Так что погоди, пока спустится он.
– Ночью, говоришь? А ослика с ним не видел?
– Там все сплошь почти ослы, – говорит он, – кто не жеребцы.
– Нет, настоящий ослик, маленький такой ослик, ушки бархатные... Ах да, он еще в шляпке.
– А! – говорит, – видел ослика в шляпке. Хозяин его огороднику отдал, воду возить, навоз таскать...
Огородник, думаю, это еще ничего. Все ж не мельник.
– Ладно, проснется твой господин, спустится вниз, как бы с ним словом перемолвиться?
– А как будет он на охоту выезжать, или на прогулку, ты и подгадай... В замок, – говорит, – не пущу тебя, не того полета ты птица.
– Тогда, мил человек, ты мне какую-нибудь работу придумай, – говорю я, – может, огороднику помощник нужен?
А чего, думаю, по крайней мере буду вместе с Салли, и ей полегче, бедняге, что свой человек рядом.
– Я чего? – отвечает он, – я на воротах стою. А ты ступай к конюху, или еще кому. Может, у кого для тебя работа и найдется. Парень ты, вижу, здоровый, хотя и глупый.
За замком огороды разбиты, и сад яблоневый, и яблоки уже созревают, боками красными в листве светятся, и пчелы гудят в листве, и птичка какая-то свистит. Солнце сквозь лучи пробивается, листва шумит... Богатый у синебородого замок, что и говорить. Тут же, смотрю, старик какой-то яблоки собирает, а рядом моя Салли стоит. На боках у нее корзинки, и он туда уже яблоки положил, и еще собирается.
Я к ней, за шею обнял, в мордочку поцеловал.
– Салли моя, Салли, – говорю, – как же ты без меня, бедняжка?
Она копытцами переступила, вздохнула грустно так, ресницами махнула. Знаете, какие у осликов ресницы? Длиннее, чем у иных девиц.
– Э! – говорит старик, – полегче, малый! Оставь моего осла в покое. Ты кто такой?
– Я ее прежний хозяин, – говорю, – мне ее папаша покойный завещал. Зовут ее Салли, она отзывается на это имя, вы уж сделайте милость, потрудитесь ее по имени звать, и ей знакомо, и вам удобно.
– Надо же, – говорит, – а я Жевеньевой ее назвал. Ну да ладно, Салли так Салли. А ты чего стоишь, малый? Давай, собирай яблоки, да в корзины – вон сколько нападало. И веди ее на кухню, славный сидр будет.
– Я сам отнесу корзины, дедушка, – говорю, – Салли к такой ноше не привыкла.
– Ты что, малый, – говорит, – совсем сдурел? Ты ж ездил на ней.
– Да я больше рядом шел. А она смотри какая маленькая.
– Вот оно и видно, что ты большой дурень. Ладно, говорит, бери корзину и давай на кухню. Потом лопату возьмешь, яблоньки окопаешь, а вечером натаскаете с Салли воду, польете, а потом траву сгребете на сено, а потом...
– Полегче, – говорю, – я тебе не лошадь.
Впрочем, мы с ним поладили. Он на самом деле добрый старикан оказался, хотя и ворчливый, и нас с Салли попусту не гонял. Вот только никак не мог я господина этого замка увидеть, упросить его, чтобы Салли вернул обратно. Не сейчас, конечно, через годик-другой. Когда отработаю. С одной стороны, работа не пыльная, огородничать это вам не мешки на мельнице таскать, да и кормили тут, вроде, неплохо. С другой, ну как взбредет господину синебородому в голову продать Салли или отобрать у огородника – кто ж ему помешает? Опять же, не всю ведь жизнь в чужой земле копаться, надо и мир повидать, и себя показать...
Да только господин долго в замке не сидел. Приехал, привел дела в порядок, и уехал опять.
Тут-то я почесал в затылке и задумался.
– Госпожа-то ваша где? – спрашиваю.
– Госпожи у нас вообще-то долго не задерживаются, – говорит старик садовник, – но последняя вроде уже полгода как госпожой стала, и до сих пор тут. На хозяйстве, где ж ей еще быть? Господин он как ветер в поле, а госпожа как скала у него на пути...
– Повидать бы ее, – говорю.
Он головой качает.
– И не думай, – говорит, – ты мужлан, а она маркиза. У нее слуги есть, лакеи, служанка есть, беленькая, хорошенькая. Тебя и не пустят в замок-то.
– Ну, наверняка ваша госпожа маркиза выезжает погулять, поохотиться?
А сам думаю: уж мы-то с Салли знаем, как она выезжает! Впрочем, не до того мне; как будет она на лошадь у крыльца садиться, или в карету, тут я ей в ножки-то и кинусь! Неужто не отпустит она нас с Салли со двора, по старой-то дружбе?
– Кстати, – говорю, – а куда другие маркизы подевались?
Старик плечами пожимает.
– Не лезь не в свое дело, парень, – говорит, – целее будешь.
Людям, как я понял, под синебородым неплохо жилось. Не то, чтобы они его любили, но уважали, это точно. Хозяин он был крепкий, с соседями в ладу, своих в обиду не давал. Рука, правда, тяжелая у него, так нашему брату мужику это только на пользу. Я сам ничего плохого про него сказать не могу, – справедливый господин, иной мог бедняжку Салли и порешить сгоряча, за попону шелковую, съеденную, а он просто конфисковал, да к делу приставил, вон, цела-невредима, падалицей лакомится.
Вот только хозяйки, как я понял, у него что-то не задерживались.
Болтаюсь я, значит, во дворе, то соломки свежей постелю, то разровняю, то навоз лошадиный уберу... Вроде как при деле, а сам посматриваю на ворота, вдруг хозяйка выедет? Смотрю, и правда, едет, на кобылке-иноходце, кобылка попоной вышитой крыта, правда, похуже той, что Салли пожевала... Сама госпожа в платье из Парижа, ух, какое платье, с хвостом, блестящее, с цветочками, с кружевами.
Я, значит, подошел, поклонился.
– Не обессудь, госпожа, – говорю, – вот, пришлось свидеться.
Она бровки хмурит.
– Мы разве знакомы? – спрашивает высокомерно.
– Как же, госпожа, – говорю, – встречались, на белой дороге, а потом в лесу на полянке...
– В каком еще лесу? – говорит эдак, чуть визгливо, на повышенных тонах.
– Ну, как проезжали вы в карете, а я с моей Салли... Это ослик мой, Салли, если помните...
Она носик вздернула, кобылка под ней пляшет.
– Что ты, мужлан, бред какой-то несешь? Где и когда я могла тебя встречать? Я маркиза, господин мой и хозяин души во мне не чает, все мои просьбы выполняет, и даже то, о чем я не прошу. Вон, какое платье мне из Парижа привез, гляди, – одной рукой хвост платья подобрала и у меня перед глазами вертит. И на руках меня носит, и лучшие куски мне, и всякие заморские яства – мне, и все ключи у меня, и от кладовых, и от бельевых, и от погребов... вот только этот ключик, – опять нахмурилась немножко, – маленький, беленький.... Отчего он?
– О ключике потом, госпожа, – я придержал ее кобылку за узорный повод, – раз ты надо всем хозяйка, прошу, отпусти нас с Салли, смилуйся! Или позволь мне выкупить ее, я отработаю, вот увидишь! Или...
– Салли твоя кто? Осел? Так Господь ослам трудиться назначил, – говорит она уже сердито, и повод дергает, – она на себя, я на себя, кобылка ее на месте пляшет, – и ты осел, хуже Салли твоей. И чтобы больше на глаза мне не попадался, – говорит, а то велю тебя высечь на конюшне!
Я повод отпустил, она хлыстиком кобылку сердито стукнула и поскакала, только солома из-под копыт. Я гляжу, приоткрыв рот, дурень я дурень, средний брат, не умею я с высокородными, напомнил ей о полянке, а надо было по другому подойти... Как по-другому? Не ведаю.
Побрел я на огород к Салли.
– Эх, – говорю ей, – Салли, ослинька моя, дурак у тебя хозяин, средний брат, одно слово. Впрочем, я теперь тебе и не хозяин! Потерял я отцовское наследство, а с ним и отцовское благословение, вот уж воистину с женщинами хуже, чем с ослицами. И глупые они, и упрямые... Ты-то, говорю, Салли, мое золотко!
Ничего Салли, понятное дело, не отвечает, она же не кот говорящий, только копытцами переступает и мордой мне в руку тычется.
Я ее яблочком угостил и за лопату взялся, потому как дела есть дела, а я кто? – средний брат, помощник огородника на заднем дворе белого замка, где живет маркиз со своей маркизой.
Уже ближе к вечеру, значит, распрямил я спину... Белый замок на фоне синий тучи под закатными лучами то розовый, то золотой, в небе словно гирлянды роз закат развесил, в саду настоящие розы пахнут, сил нет, а еще душистый горошек и матиола, и другие вечерние бледные цветы, которое только-только начали раскрываться, все лепестки в вечерней росе. Аист пролетел, машет тяжелыми крыльями.
Тут Салли моя что-то насторожила ушки, мордочку подняла. И я слышу, бежит кто-то, ломится через кусты.
Вот так диво, бежит ко мне госпожа маркиза. Платье нарядное кустами изодрано, она его руками исцарапанными придерживает, волосы растрепаны, лицо в слезах, нос распух, глаза вытаращены.
– Там, – кричит, – там!!!!
Бросается мне на грудь, и в слезы. Аж трясется вся.
– Успокойся, госпожа, – говорю я, похлопывая ее по спинке, – ты успокойся и все как есть мне расскажи.
Она нос утерла, всхлипнула.
– Ах, Жан, – говорит.
– Рене, сударыня.
– Ну, Рене, какая разница! – и тут опять как всхлипнет, как затрясется! – какой ужас, Рене, какой ужас!
А вокруг тихо, цветы благоухают, небо темнеет, красные полосы в нем гаснут, яблони стоят темные, как вырезанные...
– Кто вас обидел, госпожа маркиза?
– Ключик, – рыдает она, – ключик!
И тычет мне в лицо зажатый кулачок.
– Разожмите ручку, – говорю.
На ладошке у нее ключик лежит, маленький. Только он уже не белый, а вроде как в бурых пятнах, в сумерках и не разглядеть.
– Ничего, – говорю, – что ж вы так убиваетесь? Сейчас песочком ототрем, и все будет в порядке.
Она головой растрепанной кивает.
– Да, да, ототри, будь любезен, Жан,
– Рене, сударыня.
– Да, Рене. Ототри, а то, он убьет меня, – рыдает, – он меня тоже убьет и на крюк повесит, ах!
– Что ж вы такое говорите, сударыня! Кто ж на вас, на маркизу осмелится руку поднять? Супруг ваш, маркиз, никому вас и пальцем тронуть не даст. Он господин строгий, но справедливый.
Говорю, а сам тру этот ключик. И вот в чем притча-то, не оттираются пятна! Как ни тру, они словно бы все ярче проступают...
– Не получается, сударыня, – говорю.
Она аж взвизгнула, бедняга.
– Он, строгий, но справедливый, и повесит. Ах, беда, беда! Я так и знала! – плачет, – я уж и сама терла-терла, и служанка терла-терла, и платочком шелковым, и уксусом винным, и уксусом яблочным, и...
– Полегче, – говорю. – Я средний брат, соображаю туго, вы уж простите, сударыня.
Она всхлипнула и вытерла нос ладонью.
– Я все думала, что там в этой кладовке, которую открывать нельзя, – говорит она жалобно, – ведь как же это так; все можно, а это нельзя? Что там такое замечательное?
– Не велено, значит, не велено, – говорю, – чего ж тут думать?
– Да-а, – она утирает нос уже рукавом, – тебе легко говорить. Ты мужлан, тебе что скажут, то ты и делаешь. А я у папы не так воспитывалась, я ни в чем отказу не знала. Значит, раз господин и хозяин мне не доверяет, он меня не лю-юююбит!
И опять в рев.
– Так ведь доверял же он тебе все ключи! Яствами заморскими кормил. Платья из Парижа возил. Попону вот привез, ну, ее, правда, Салли сжевала. От супруги что требуется? Слушаться. Мужчина, – говорю, – он что ветер, а женщина – скала на его пути.
Красиво сказано было, я и запомнил, только ввернул, похоже, все-таки не совсем к месту.
– Да, – плачет, – а клюю-ючик! Я ночами не спала, все думала, пойду, проверю, что там! Вот он в Париже был, я терпела, с маврами бился, я терпела, а как уехал на охоту, я и не вытерпела. Открыла кладовку, а та-ааам!!!!
И опять в рев.
– Да что там такое в кладовке той, сударыня?
А у самого аж в животе холодеет. Потому что понимаю, ничего хорошего в той кладовке быть не может. У нас видите ли, что ни маркиз, то чернокнижник, что ни владетель, то людоед, места неспокойные, времена тяжелые... Этот, синебородый, еще не из худших, уверяю вас, судари мои.
– Кровии-ищи на полу... И крюки на стенах. А на крюках...
Она меня за шею руками обхватила, трепещет, как птичка.
– Там мертвые женщины на крюках! Семь или восемь! Платья белые, висят, качаются. Глаза пустые. Семь или восемь. Не знаю, у меня в глазах потемнело, ноги подкосились, я ключик в лужу крови уронила и он теперь краа-асный.
– От такого, – говорю, – у кого хочешь в глазах потемнеет. А ключик, он не иначе, как зачарованный.
Вот куда, думаю, прежние хозяйки-то подевались.
– Что делать, Жан, – плачет, трясется, – что делать?
– Повиниться. В ноги кинуться, может, простит. Он же любит вас, вон, платье из Парижа привез!
– Нет-нет, – головой мотает, аж волосы ее мне по щекам хлещут, – Это он нарочно... это испытание такое... они тоже, Жан, тоже эту кладовку открывали. За то и повешены. Семь или восе-ееемь! И один крюк пустооой!
– Бежать надо, госпожа моя, – говорю, – может, и не найдет, не догонит.
Уж и не стал ей говорить, что я не Жан, а Рене, все равно не запомнит, бедняга.
– Вы на свою кобылку, я на своего ослика... довезу вас до дома батюшки вашего, он вас спрячет, не выдаст!
Она вроде как немножко успокоилась, и говорит:
– Ах, как ты прав, Жан! Именно к батюшке! Сейчас только платья свои парижские соберу, и поедем!
И, подбирая юбки, бежит через кусты обратно к замку.
– Стой, сударыня! – кричу, – ну зачем тебе эти платья? Тут жизнь свою драгоценную спасать надо, знаю я этих маркизов-чернокнижников! А платья батюшка твой тебе другие купит.
– Ты ничего не понимаешь, дурень, – кричит она на бегу, не оборачиваясь, – они же парижские! И колье, колье, которое маркиз мой супруг, чтоб ему пусто было, на свадьбу подарил, оно бриллиантовое, с рубинчиком.
Чего с бабы возьмешь, хоть она маркиза, хоть кто. Я бегу за ней, чтобы, значит, уговорить ее сесть на лошадку, да и скакать отсюда, и тут слышу, рога трубят, серебряные трубы поют. Маркиз в замок возвращается.
Маркиза бедная моя совсем побледнела, руки с растопыренными пальчиками к щекам прижала, а пальчики у нее розовые, что виноградинки. Впрочем, это я уже говорил, кажется.
– Что же делать, Жан, – говорит, – что же делать?
– Пожалуй, сударыня, говорю ей, – мне пора вернуться к своим обязанностям. Мне еще две яблони полить, и дрова натаскать, и золу рассыпать... Чеснок, опять же, зелень... Раз супруг ваш с охоты, значит, дичь надо шпиговать, все такое, уж извините.
Она мне в руку вцепилась.
– Нет-нет, не оставляй меня, Жан, умоляю!
– Какой я тебе Жан, – говорю, – пусти, дура!
– Ох, Рене! – плачет (вспомнила!) – я ж с тобой! Мы ж с тобой! Мы ж не чужие... Полянку ту помнишь? Там еще источник волшебный?
– Обыкновенный был источник. И полянку я почти не помню, – отвечаю холодно, – подзабыл что-то...
А она все плачет, мне за руки цепляется, на шее виснет.
– На кого мне тут положиться, – спрашивает, – все кругом чужие люди! Все его вассалы. Ты ему клятвы не давал ведь, так, Рене? Ты ж сам по себе?
– Что с того, сударыня, – говорю, – я сам по себе, вы сама по себе. Ладно, говорю, не оставлю вас. Только вот – куда нам деваться? Ведь не выберешься уже, вон они в ворота въезжают – трубы трубят, псы лают.
– Ах! – стонет она, хватает меня за руку и куда-то тащит, – в башню надо. Вот туда, наверх, по винтовой лестнице!
– Ну и что, госпожа моя? Заберемся мы в башню... Он же нас оттуда выкурит по всем правилам фортификационной науки.
– Ничего ты не понимаешь в фортификации, дурень! Я заберусь на самый верх, буду платочком махать, будет рыцарь проезжать полем, белой дорогой, увидит, приедет, сразится с маркизом, спасет!
– А я тут причем?
– А ты будешь лестницу от маркиза оборонять, – она уже пришла в себя, охорашивается и платье разглаживает, – видимо представляет, как будет шевалье ее спасать, – по всем правилам фортификации. Лестница узкая, винтовая. Там в одиночку целому отряду противостоять можно. У того, кто сверху, явное преимущество при обороне.
– Эх, сударыня, – говорю, – во что ты меня втравила!
Снял со стены алебарду и побежал с ней наверх. Пока бежал, аж упрел весь.
Внизу слышу топот, хлопанье дверей, грохот... И такой, полный ярости и боли вопль. Нашел-таки маркиз открытую каморку.
Госпожа на балкончик вспрыгнула, платочком машет.
Вот ведь беда какая, вы понимаете, маркиза эта на самом деле хуже травы-белены. Дурная баба, так и норовит с кем попало на лужайке поваляться, в голове только платья да украшения, да еще мужчины. А маркиз этот синебородый на все глаза закрывал, и наряды ей парижские дарил, и что там еще, и попонку на лошадку, ладно, бог с ней, с попонкой, но ведь и колье с рубинчиком, и ключи, и всему она полная хозяйка была, и вообще неплохой маркиз, ежели честно, строгий, но справедливый. Одно только от дуры-бабы требовалось – каморку не открывать. Не открыла, так бы и прожили всю жизнь в мире и согласии, вот ведь какая петрушка получается.
Слышу, по винтовой лестнице топот и лязг. Идет грозный синебородый господин вешать свою госпожу на крюк в кладовку, где уже семь таких висит. Или восемь.
Госпожа на каменном парапете так и скачет, платочком размахивает.
– Едет рыцарь?
– Нет. Никак не едет.
– Тогда, – говорю, – что ж.
И встал поперек лестницы, алебарду наизготовку.
Грозный маркиз бежит, пыхтит.
Увидел меня.
– А это кто еще такой? – спрашивает.
– Я это, ваша милость, – отвечаю, – моя Салли еще попону вашу съела, помните?
– Что за болезненный бред, – говорит, – я тебе что, лошадь, чтобы в попонах ходить?
– Вы-то не лошадь, – говорю, – да вот Салли ослик.
– Пшел вон, дурак!
– Не выйдет, – отвечаю, – госпожа ваша дура-дурой, но вы бы ее оставили в покое, господин хороший! Отпустили к папе-виноделу.
– Не выйдет, – говорит он в свой черед, – висеть ей на крюке, потому как нарушила она единственный запрет, который я на нее наложил. А коль скоро она этот единственный нарушила, значит и остальные перед Богом не соблюдет.
– Господь с вами, добрый господин, она этот ваш запрет дольше остальных соблюла.
– Не смей так говорить про маркизу, мужлан, – ревет он, – это тебе не шлюха какая-нибудь.
– Никуда эта госпожа не годится, – пробую я его уговорить, – вытолкали бы ее взашей, отпустили бы ее обратно к папе. А себе бы нашли другую, хорошую...
– Со временем найду, – говорит мрачно, – не эта, так другая.
– Да вы же скольких эдак перевешаете!
– Я хозяин, – ревет, – моя жена, что хочу, то и делаю.