Страница:
А один «братец» – Джоб его звали – надо мной как бы опеку установил. Надо думать, по просьбе полковника. Если я за столом что не так сделаю, или еще где, – полковник и сыновья вроде как и не заметят, а братец Джоб мне потом наедине тихонечко объясняет: так мол и так поступить надо было, мистер Джексон. И ничего, пообтесался я за то лето...
Кто такие «братцы»? Ну как попроще объяснить, Сэмми... Десятка два их там жило, если с «сестрицами» вместе считать, самому младшему лет двадцать пять уже. В общем, это тоже дети полковника оказались – но от мулаток, от квартеронок, грешен был старик в молодости, хотя совсем черными женщинами брезговал. На вид эти братцы-сестренки почти совсем как люди – от орлеанских креолов и не отличишь. Жили, понятно, не с неграми в хижинах, в доме – но в двух общих спальнях. И на плантациях спину не гнули: один слугами черными командовал, второй счетами да бумагами всякими занимался (они же все грамоте были обучены, что ты думаешь...), еще несколько за полевыми работами надзирали... Сестренки же просто без дела болтались – продать их у полковника рука не поднималась, а замуж кто возьмет... В общем, ни то, ни се – ни люди, ни негры.
Как утро – полковник с сыновьями на коней и поля свои осматривать, или на охоту. А я к этим делам не привычный, в доме остаюсь. Хожу, как по музею, – все в диковинку. Картины висят, гравюры старинные – хотя я много позже узнал, что это именно гравюры, но все равно красиво. Статуи опять же – целых три, не гипс какой-нибудь – натуральный мрамор. Хожу, смотрю – нигде ничего не заперто, даже спальни хозяйские – но туда-то я не совался. Только вот одна дверь... На первом этаже ее нашел, в неприметном коридорчике у черного хода – я тот закуток не сразу и заметил. Толстенная, дубовая, с коваными накладками – и два замка врезаны, а третий сверху висит. Интересно, интересно... Дом снаружи обошел – дай, думаю, в окно загляну, что там такое... Не вышло – нет окон в том месте. Решил: может каморка какая, где полковник капиталы свои держит? Этаж шагами измерил – ан нет, не каморка, здоровенная комната получается, чуть не больше гостиной. Монтгомери, понятно, не из бедняков был, – но и ему под казну что-то больно просторно выходит...
В общем, загадка. Тайна. Всякие мысли в голову лезут. А тут еще братец Джоб меня грамоте учить затеял – и успешно, я ведь все всегда на лету схватывал. По книжке детской учил – картинки там были, буквы крупные. Хитрую методу придумал – начнет какую сказку читать, до самого интересного места дойдет, я от любопытства разрываюсь, до того узнать хочется, чем дело кончилось. А он: стоп, давай-ка сам дальше – ну я и пыхчу, слова из букв складываю... Одолели мы таким манером сказку про Синюю Бороду. И в башку мою дурная мысль втемяшилась: а ну как у полковника там комната, как у той Бороды? С мулатками-квартеронками зарезанными?
Сам понимаю, что глупость, но из головы не выходит.
А как разузнать доподлинно – не знаю. Не спросишь же полковника: что это, мол, вы тут, мистер, от честного народа прячете? Но в закуток тот порой заглядывал вроде как невзначай – вдруг да увижу, как кто входит-выходит. И увидел-таки! Дважды туда Мамочка при мне заходила, да выходила один раз.
Кто такая Мамочка?
Это, Сэмми, негритянка была. Я таких, скажу честно, ни до, ни после не видал. Ростом – на голову выше меня теперешнего. Толстенная – не обхватишь. Старая-престарая, лет сто на вид, не меньше, но совсем даже не усохла, как со старухами бывает. И вполне бодро так по дому шныряет.
Ее полковник Монтгомери откуда-то лет пять назад привез... Причем не купил, а... Не знаю, смутная там какая-то история вышла, мне так толком и не объяснили. Но вроде как ее, Мамочку, продать нельзя, если сама к другому хозяину уйти не пожелает. Что – странно? Мне и самому, Сэмми, тогда странным это показалось – чтоб на Юге, да в те годы, да негритянка сама решала, у какого хозяина жить... Но такие слухи ходили.
Вот... А привез полковник Мамочку не просто так. Я уже говорил – дочка у него росла, единственная, Эммелина, попросту если – Эмми. Красивая девчонка – тоненькая, бледная, хрупкая, на «сестриц» пышнотелых вовсе не похожая. И – с самого детства талант имела. Стихи писала, картинки всякие рисовала – и карандашом, и маслом, и водяными красками... Видел я те картинки, и стихи в альбоме читал – благо крупными буквами, как печатными, написаны оказались. Хорошие стихи, и рисунки тоже, но... Мрачные какие-то. Всё про смерть, да про разлуку. Но талант от бога был, это точно.
Только недаром говорят: кому бог много дает – в смысле души, не денег, – того к себе и прибрать норовит поскорее. В тринадцать лет заболела Эмми – на глазах чахнет, слабеет, врачи руками разводят, ничего понять не могут. Старик Монтгомери денег не жалел – из Мемфиса докторов привозил, из Сен-Луи. Один даже из Орлеана профессор приехал. Да все без толку. Осмотрел Эммелину профессор, руки вымыл, говорит: мужайтесь, полковник, но жить дочке вашей не больше месяца.
Тогда-то в доме Монтгомери и появилась Мамочка. Поскольку среди негров слухи ходили – знахарка она, силу великую имеет, хоть мертвого на ноги поставит. Слухи и есть слухи, тем более между черными, – кто же к белому больному негритянку-то подпустит. Но полковнику тогда уже не до приличий оказалось.
И – что ты думаешь, Сэмми? – вылечила Эмми старуха. Каким способом – никто не знал, и, кроме полковника, не видел. А он никому не рассказывал... Стала дочка здоровее прежнего, однако рисовать и стихи писать перестала. Напрочь. Словно жилка художественная в мозгу от болезни лопнула... Но полковник и без того рад был безмерно.
Мамочка же так в доме у него и осталась. При Эммелине. Вроде как прислуга личная, только никакая не прислуга, – хотя много времени рядом с Эмми проводила. Знаешь, сейчас я ее бы назвал наблюдающим врачом. А тогда... Врач-негритянка? Смешно...
А теперь, значит, выясняется, что и в тайную комнату полковника старуха допущена. Меня пуще прежнего любопытство разбирает. Решил у негров что-нибудь вызнать – через Джима, понятно. Его, лентяя этакого, в поле работать не гоняли, он ведь моим негром считался... Иногда, если я куда прокатиться-прогуляться на бричке соберусь – он на козлы, а так в основном бездельничает. Питается от пуза, раздобрел, животик уже наметился... Ну ладно, провел через него разведку. Выяснилось: ничегошеньки про то, что внутри тайной комнаты, негры не знают. С приездом Мамочки окна там кирпичом заложили, в дверь замки врезали, – и никому туда хода нет. Саму же Мамочку, между прочим, негры до смерти бояться. Полковник, дескать, ни одного негра не продаст и не купит, с ней раньше не посоветовавшись. А продавать-покупать в последние годы стал отчего-то постоянно, зачастили к полковнику работорговцы. Причем как-то странно все происходит: сегодня партию рабов полковник продаст, завтра – примерно такую же купит, словно не хочет, чтобы черные у него на плантациях долго задерживались. Дворовых слуг, с которыми Джим общался, это не касалось, хотя и они порой под горячую руку попадали – и отправлялись на продажу. Но этих-то хоть за дело, за провинности какие-нибудь...
В общем, тайна осталась тайной.
И лишь в конце лета я ее разгадал. Вернее, мне показалось, что разгадал.
А тогда, в июле, на время загадка той комнаты у меня из головы вылетела. Потому что со мной другое происшествие случилось.
Я не против, в кабинет так в кабинет. Хотя у самого мыслишка – скажет сейчас мне полковник: загостился, парень, пора и честь знать. Одна надежда – может, денег на пароход до Луизианы предложит.
Ладно, прошли в кабинет, полковник за стол свой усаживается, на столе бумаги какие-то. Мне сесть предлагает, и начинает разговор свой серьезный.
Для начала документ мне протягивает – возьмите, мол, мистер Джексон, ознакомьтесь. Я ознакомился – но не всё понял, а лишь где буквы печатные были.
Полковник объясняет, что мне негра моего, Джима, без документов везти в Луизиану никак невозможно, и продать нельзя, – отберут попросту. А это, значит, купчая, – дескать, купил я его у полковника вполне законно, и все приметы Джима там изложены.
Так-так, думаю, угадал: пришла пора прощаться. Слушаю, что дальше Монтгомери скажет. А он спрашивает этак по-простому: чем вы в жизни заняться собираетесь, мистер Джексон? Как равного спрашивает, как взрослого. А мне всего-то пятнадцатый год идет, хоть ростом и удался, на пару лет старше выгляжу, но сам – пацан пацаном.
Призадумался я: чем, действительно, в жизни бы заняться? Ну и вспомнил, как папашка мой однажды торговца хлопком ограбил и не попался – и полгода себе ни в чем не отказывал. Жил в Сен-Луи в лучшей гостинице – за три доллара в день, не шутка! Сигары курил дорогущие и хлестал вина, аж из Европы привезенные. Да еще устриц на закусь требовал – правда, без толку, никто таких зверей в Сен-Луи и в глаза не видел. Потом-то старик все спустил, конечно, но случай мне запомнился.
В общем, я солидно так отвечаю, что хочу заняться хлопковым бизнесом.
Прекрасно, говорит полковник, тогда я напишу письмо моим старым друзьям в Новый Орлеан, в торговый дом «Монлезье-Руж» – чтобы, значит, они вас, мистер Джексон, приняли и к делу этому пристроили.
И что ты думаешь, Сэмми, – взял перо и тут же написал. Мне отдал, потом еще одну бумажку заполнил. Тоже мне протягивает.
Вот, говорит, мой вексель к Монлезье, на тысячу долларов,– чтобы вы, мистер Джексон, не просто наемным работником стали, но младшим партнером. А четверть прибыли, что на эти деньги причитаться будет, мне пойдет, – пока весь долг не покроете.
Ну, тут я обалдел просто. В те времена тысяча долларов ого-го-го какими деньгами была, а уж для меня...
Так и это не всё. Вручает мне полковник восемьдесят долларов наличными – на проезд в Орлеан и на прочие расходы. Ну дела... Уж не ждал, что Монтгомери так по-царски меня выпроводит. Благодарю его, откланиваться собираюсь. Ан нет, разговор не закончен еще.
Теперь, говорит, когда я помог вам из стесненного положения выпутаться, и свобода выбора у вас, мистер Джексон, появилась, делаю вам от чистой души предложение: оставайтесь жить с нами. Вы нам, дескать, понравились, да и вам здесь вроде неплохо – будете, значит, как член семьи нашей. Ну а не хотите – так вольному воля, пожелаю вам удачи во всех начинаниях.
Удивил, ничего не скажешь. Озадачил.
По уму, ясное дело, хватать надо было деньги и документы да бежать, пока полковник не передумал. Когда еще такая удача подвалит?
А я бумаги взял – но остался. Почему, спрашиваешь?
Все очень просто. Я к тому времени влюбился в Эммелину Монтгомери. Запал. Втюрился. Втрескался. По самые по уши втрескался.
Но что делать? Сердцу-то не прикажешь... Сердце, как Эммелину увижу, – норовит из груди выпрыгнуть и ускакать куда-то, будто лягушка какая. На пятнадцатом году жизни только так и бывает.
Она, Эмми, не каждый раз к обеду или ужину спускалась. Да и когда спускалась – поклюет чуть-чуть, точно птичка, непонятно даже, как прожить можно с таким питанием. Но у меня вообще кусок в горло не лезет. Сижу дурак дураком, чувствую лишь, что уши огнем полыхают. Ночью порой до утра ворочаюсь, представляю: как подойду к ней, что скажу... Но днем увижу – и стою одеревеневший, двух слов связать не могу. А если услышу, как на втором этаже она на клавикордах заиграет (к музыке способность у Эмми осталась), что-нибудь грустное такое, так просто места себе не нахожу. Выбегу из дому подальше, лицом в траву упаду, а мелодия все равно где-то там в голове звучит – и не понимаю я: не то мне петь под нее хочется, не то к реке пойти и утопиться. Дела...
Не поверишь, Сэмми, даже стихи писать пробовал – хотя только-только карандаш в руке держать выучился. Ничего не получилось, понятно.
Полковник Монтгомери, как я думаю, все заметил и все понял. Он, по-моему, вообще все замечал. И понимал... Потому что в тот же день, как мы с ним в кабинете побеседовали и я остаться согласился, ко мне в комнату, уже затемно, пришла...
Хотя нет, сначала про другое рассказать надо.
Полковник, со мной поговорив, плантации объезжать отправился. С сыновьями, как обычно. А ко мне в комнату братец Джоб заходит – ну, тот, что и грамоте меня учил, и другому...
Тоже разговор задушевный начинает – такое уж утро богатое разговорами получилось. Вам, спрашивает, мистер Джексон, наверное, полковник предложил здесь насовсем поселиться? Не иначе как у дверей подслушивал, морда квартеронская. Я молчу, даже головой не киваю. Он тогда мне так тихонько, чуть не шепотом: прежде чем вы решение примете, хочу вам кое-что поведать о жизни здешней. Если, конечно, весь разговор наш в тайне останется.
А я всегда страсть какой любопытный был. Помереть мне, говорю, на месте, если проболтаюсь кому.
Ну и начал он рассказывать.
Раз уж, говорит, вас полковник усыновить решил, не мешает вам узнать об одной семейной традиции.
Я перебиваю: как усыновить? С какой-такой радости? У него и своих сыновей-наследников хватает.
И тут выясняется, что родной сын у Монтгомери один – Роджер-младший. А Питер и Бакстон – приемные. Хотя родила в свое время покойная миссис Монтгомери ни много, ни мало – девятерых сыновей, а десятую дочку, Эммелину. И шесть мальчиков от детских болезней не умерли, выросли, возмужали...
Где ж они все? – спрашиваю. Оспа, что ли, случилась?
Да нет, говорит, поубивали всех...
Оказалось, что Монтгомери, и еще несколько семейств, с ними в родстве состоящих, издавна враждуют с Шеппервудами, – тоже кланом богатым и не маленьким. Кровная месть. Вендетта. Лет уж сорок тянется, а то и больше. Из-за чего началось, разве что старики помнят, – но стреляют друг в друга Монтгомери и Шеппервуды регулярно. Каждый год кого-нибудь и у тех, и у других хоронят. В смысле убитых, не своей смертью померших...
Вот оно что, думаю... Я краем уха слышал что-то про вражду с Шеппервудами, но и знать не знал, что тут война натуральная. То-то я удивлялся: чего это полковник и сыновья поля свои осматривать ездят, по ружью да по паре пистолетов на каждого прихватив, – словно там за каждым кустом команчи засели...
Как же, спрашиваю, эти господа еще не закончились все? За сорок лет-то?
Объясняет братец Джоб: палят они друг в друга не абы как, а только по правилам. Нельзя, например, застрелить противника в его доме, или в церкви, или на кладбище, или когда он с женой своей или ребенком. А если праздники какие, или война с индейцами, или наводнение, – то перемирие наступает. И, опять же, стараются Монтгомери с Шеппервудами делать так, чтобы случайно – в лесу или на реке – пореже сталкиваться. Потому как тогда – хочешь не хочешь – стрелять надо. Родовая честь обязывает.
Ну и, само собой, вендетта – занятие для джентльменов. Неграм и «братцам» вмешиваться не положено.
Рассказал мне все это братец Джоб – и ушел.
А я сижу, думаю: ну спасибо, господин полковник, за честь великую. Это что же, и мне в Шеппервудов стрелять придется? Дудки, нечего мне делить с ними. Понимаю: надо брать Джима да бумаги, полковником написанные, – и дай бог ноги. Ну вас к черту с вендеттами вашими, и с дверьми секретными запертыми... Уж как-нибудь сам по себе проживу. И, знаешь, Сэмми, – даже собираться начал. Пожитки, что у Монтгомери нажил, в тючок стал укладывать.
Но тут наверху Эммелина на клавикордах заиграла.
И я остался.
А произошло вот что.
Тем вечером гроза случилась, в июле не редкость. Я спать лег, – а за окном грохочет, сверкает... Вдруг – между ударами грома – «тук-тук-тук» в дверь тихонько. Сестричка Молли на пороге – со свечой, в одной ночной рубашке. Было ей лет двадцать семь или двадцать восемь – полногрудая такая смугляночка, кровь с молоком. Я удивиться еще не успел, как она мне говорит: страшно, мол; грозы боюсь до смерти... Задула свечку – и юрк под мое одеяло.
Ну и...
В общем, стал я мужчиной – под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась – когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний... На другую ночь грозы не было – но сестричка снова ко мне... Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот... Но мысль об Эммелине все равно в голове гвоздем сидела – даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.
И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.
Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну – но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.
Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то... Но ничего не делаю, живу как живется.
А потом все рухнуло.
В одночасье.
...В воскресенье мы все в церковь отправились – и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были – сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно – но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал... В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были – за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать – чтобы не назвать ее «Эмми» случайно. Потому как – что уж скрывать – всегда Эммелину представлял на ее месте.
Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали – и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.
Вдруг – в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.
Открываю, и – гроб моей мамочки! – Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы – и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.
Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но – мыслишка где-то шевелится – а ну как она навроде Молли пришла... Ну как днем в жару одна спать боится?
Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос... Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду... Глупо, наверное, всё звучало.
Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это...
А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу – ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви – во Флориду и обратно готов был сбегать.
Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?
Хочу ли, ха... Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, – словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.
Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, – по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками...
И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но...
Показалось мне отчего-то, что губы у нее холодные, неживые какие-то – словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причем именно показалось– так-то чувствую, что нормальные губы, теплые...
Всё это я потом понял – когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело – ну как же, сбылись мечты! И – снова Молли спасибо – вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил...
Однако – сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же —кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая... Я попробовал еще немного ее хоть как-то расшевелить – ни в какую. Руки у меня и опустились... Стою дурак дураком.
А она говорит тихонько: не надо. Сейчас – не надо. Выполни просьбу мою – и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает...
Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей все-таки. Значит, лишь отца опасается – и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой – мало не покажется...
В церковь пулей домчался. Гляжу – есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь – и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нем написано. Поднял, а прочесть не могу, – только печатным буквам научился...
Вернулся, и к ней в комнату сразу – впервые за все время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берет и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась... Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.
Отложила и книгу, и листок, снова меня поцеловала – и к двери легонько толкает, шепчет: завтра.
Я по лестнице спускаюсь, сам от счастья не свой. А навстречу – Мамочка. Вперила буркалы свои в меня, говорит: пойдем, молодой масса, погадаю тебе.
С чего бы? Никогда ни с чем ко мне не обращалась. Может, засекла нас с Эммелиной сегодня? Ну, пошел с ней.
Завела в каморку свою – жила Мамочка тоже в доме. На стенах какие-то растения сухие развешаны, на полках бутылки с чем-то мутным. На столике штучки разные – деревяшки странного вида, два барабанчика маленьких, погремушки из тыкв высушенных... А еще – череп. Не человечий, здоровенный такой, вытянутый – вроде как конский, а пригляделся – и не конский вовсе.
Стала гадать мне Мамочка. Странно гадать – без карт, без бобов, без шара волосяного. Подожгла от свечи две палочки – не горят, но дымят, тлеют. На меня уставилась – глаза в глаза. И молчит. Я тоже молчу, только слышно, как палочки дымящие потрескивают.
А потом что-то непонятное получилось. Что-то со стенами ее каморки твориться начало – то надвинутся они на меня, то обратно разъедутся. Я это только краем глаза видел – от Мамочки взгляд не оторвать было. Глазищи у нее огромные стали – словно плошки с дегтем.
Потом заговорила – странным голосом, чуть не басом. Суждено тебе, говорит, быть богатым и счастливым, ни в чем себе не отказывать, прожить до глубокой старости, детей иметь и внуков, и умереть в почете и уважении. Но для этого придется тебе любимую убить и друга предать, иначе не сбудется ничего. А теперь, говорит, уходи.
И – отпустило меня. Стены нормальные стоят, глаза у Мамочки тоже обычные стали. Хотел что-то я спросить у нее, да она как рявкнет: УХОДИ!!! Аж пучки травяные со стен посыпались.
Меня из каморки будто ветром выдуло, чуть в штаны не напустил.
Пошел к себе, стал думать: что же мне старая ведьма напророчила? Гадания-то разные бывают. Одни тютелька в тютельку сбудутся, а другие цента ломаного не стоят – плюнуть да растереть.
Понял: все наврала Мамочка. Потому как я уже богатый – вексель полковника никуда не делся, в комнате у меня припрятан, и – братец Джоб мне объяснил – бессрочная бумажка эта, хоть сейчас пользуйся, хоть через пять лет. И счастлив я уже – а завтра еще счастливее стану. Если, конечно, полковник поездку не отменит. Так что все сбылось – и не надо мне Монтгомери (а какие у меня еще друзья тут?) предавать, и Эмми убивать не надо. Даже Молли – незачем.
Светло на душе стало, радостно. До завтрашнего дня часы считаю – и кажется мне, что ждать целую вечность. Подумал – может, сестричке сказать, чтоб не приходила? Усну – глядишь, и ночь пролетит незаметно. Но не сказал, запамятовал.
А тем вечером и тайна запертой комнаты раскрылась. Я тогда подумал – раскрылась. Только совершенно тому не обрадовался – голова другим занята была.
Дело в том, что к полковнику опять работорговец приехал, уже затемно. Негров пригнал, десятка полтора – за его фургоном топали, цепями звенели. Ну, их принимают, расковывают, суета на заднем дворе, факелы горят... Я как раз по улице бродил после ужина – совсем не сиделось на месте что-то, сам не свой стал. Вижу: от фургона торговца, на отшибе стоящего, две фигуры в темноте к дому идут. И – с черного хода внутрь. Скрытно прошли, незаметно. Мамочку я сразу узнал – эту глыбу ни с кем не спутаешь. А рядом вроде как другая женщина, в покрывало закутана... Не Эмми, и не из сестричек – те вальяжно выступают, по-хозяйски, а эта робко семенит, неуверенно... Любопытно мне стало. Вошел тихонько следом – дверью не хлопнул, ступенькой не скрипнул. В доме темно, но я слышу – ключи в замках громыхают. Как раз там, у потайной комнаты.
Кто такие «братцы»? Ну как попроще объяснить, Сэмми... Десятка два их там жило, если с «сестрицами» вместе считать, самому младшему лет двадцать пять уже. В общем, это тоже дети полковника оказались – но от мулаток, от квартеронок, грешен был старик в молодости, хотя совсем черными женщинами брезговал. На вид эти братцы-сестренки почти совсем как люди – от орлеанских креолов и не отличишь. Жили, понятно, не с неграми в хижинах, в доме – но в двух общих спальнях. И на плантациях спину не гнули: один слугами черными командовал, второй счетами да бумагами всякими занимался (они же все грамоте были обучены, что ты думаешь...), еще несколько за полевыми работами надзирали... Сестренки же просто без дела болтались – продать их у полковника рука не поднималась, а замуж кто возьмет... В общем, ни то, ни се – ни люди, ни негры.
Как утро – полковник с сыновьями на коней и поля свои осматривать, или на охоту. А я к этим делам не привычный, в доме остаюсь. Хожу, как по музею, – все в диковинку. Картины висят, гравюры старинные – хотя я много позже узнал, что это именно гравюры, но все равно красиво. Статуи опять же – целых три, не гипс какой-нибудь – натуральный мрамор. Хожу, смотрю – нигде ничего не заперто, даже спальни хозяйские – но туда-то я не совался. Только вот одна дверь... На первом этаже ее нашел, в неприметном коридорчике у черного хода – я тот закуток не сразу и заметил. Толстенная, дубовая, с коваными накладками – и два замка врезаны, а третий сверху висит. Интересно, интересно... Дом снаружи обошел – дай, думаю, в окно загляну, что там такое... Не вышло – нет окон в том месте. Решил: может каморка какая, где полковник капиталы свои держит? Этаж шагами измерил – ан нет, не каморка, здоровенная комната получается, чуть не больше гостиной. Монтгомери, понятно, не из бедняков был, – но и ему под казну что-то больно просторно выходит...
В общем, загадка. Тайна. Всякие мысли в голову лезут. А тут еще братец Джоб меня грамоте учить затеял – и успешно, я ведь все всегда на лету схватывал. По книжке детской учил – картинки там были, буквы крупные. Хитрую методу придумал – начнет какую сказку читать, до самого интересного места дойдет, я от любопытства разрываюсь, до того узнать хочется, чем дело кончилось. А он: стоп, давай-ка сам дальше – ну я и пыхчу, слова из букв складываю... Одолели мы таким манером сказку про Синюю Бороду. И в башку мою дурная мысль втемяшилась: а ну как у полковника там комната, как у той Бороды? С мулатками-квартеронками зарезанными?
Сам понимаю, что глупость, но из головы не выходит.
А как разузнать доподлинно – не знаю. Не спросишь же полковника: что это, мол, вы тут, мистер, от честного народа прячете? Но в закуток тот порой заглядывал вроде как невзначай – вдруг да увижу, как кто входит-выходит. И увидел-таки! Дважды туда Мамочка при мне заходила, да выходила один раз.
Кто такая Мамочка?
Это, Сэмми, негритянка была. Я таких, скажу честно, ни до, ни после не видал. Ростом – на голову выше меня теперешнего. Толстенная – не обхватишь. Старая-престарая, лет сто на вид, не меньше, но совсем даже не усохла, как со старухами бывает. И вполне бодро так по дому шныряет.
Ее полковник Монтгомери откуда-то лет пять назад привез... Причем не купил, а... Не знаю, смутная там какая-то история вышла, мне так толком и не объяснили. Но вроде как ее, Мамочку, продать нельзя, если сама к другому хозяину уйти не пожелает. Что – странно? Мне и самому, Сэмми, тогда странным это показалось – чтоб на Юге, да в те годы, да негритянка сама решала, у какого хозяина жить... Но такие слухи ходили.
Вот... А привез полковник Мамочку не просто так. Я уже говорил – дочка у него росла, единственная, Эммелина, попросту если – Эмми. Красивая девчонка – тоненькая, бледная, хрупкая, на «сестриц» пышнотелых вовсе не похожая. И – с самого детства талант имела. Стихи писала, картинки всякие рисовала – и карандашом, и маслом, и водяными красками... Видел я те картинки, и стихи в альбоме читал – благо крупными буквами, как печатными, написаны оказались. Хорошие стихи, и рисунки тоже, но... Мрачные какие-то. Всё про смерть, да про разлуку. Но талант от бога был, это точно.
Только недаром говорят: кому бог много дает – в смысле души, не денег, – того к себе и прибрать норовит поскорее. В тринадцать лет заболела Эмми – на глазах чахнет, слабеет, врачи руками разводят, ничего понять не могут. Старик Монтгомери денег не жалел – из Мемфиса докторов привозил, из Сен-Луи. Один даже из Орлеана профессор приехал. Да все без толку. Осмотрел Эммелину профессор, руки вымыл, говорит: мужайтесь, полковник, но жить дочке вашей не больше месяца.
Тогда-то в доме Монтгомери и появилась Мамочка. Поскольку среди негров слухи ходили – знахарка она, силу великую имеет, хоть мертвого на ноги поставит. Слухи и есть слухи, тем более между черными, – кто же к белому больному негритянку-то подпустит. Но полковнику тогда уже не до приличий оказалось.
И – что ты думаешь, Сэмми? – вылечила Эмми старуха. Каким способом – никто не знал, и, кроме полковника, не видел. А он никому не рассказывал... Стала дочка здоровее прежнего, однако рисовать и стихи писать перестала. Напрочь. Словно жилка художественная в мозгу от болезни лопнула... Но полковник и без того рад был безмерно.
Мамочка же так в доме у него и осталась. При Эммелине. Вроде как прислуга личная, только никакая не прислуга, – хотя много времени рядом с Эмми проводила. Знаешь, сейчас я ее бы назвал наблюдающим врачом. А тогда... Врач-негритянка? Смешно...
А теперь, значит, выясняется, что и в тайную комнату полковника старуха допущена. Меня пуще прежнего любопытство разбирает. Решил у негров что-нибудь вызнать – через Джима, понятно. Его, лентяя этакого, в поле работать не гоняли, он ведь моим негром считался... Иногда, если я куда прокатиться-прогуляться на бричке соберусь – он на козлы, а так в основном бездельничает. Питается от пуза, раздобрел, животик уже наметился... Ну ладно, провел через него разведку. Выяснилось: ничегошеньки про то, что внутри тайной комнаты, негры не знают. С приездом Мамочки окна там кирпичом заложили, в дверь замки врезали, – и никому туда хода нет. Саму же Мамочку, между прочим, негры до смерти бояться. Полковник, дескать, ни одного негра не продаст и не купит, с ней раньше не посоветовавшись. А продавать-покупать в последние годы стал отчего-то постоянно, зачастили к полковнику работорговцы. Причем как-то странно все происходит: сегодня партию рабов полковник продаст, завтра – примерно такую же купит, словно не хочет, чтобы черные у него на плантациях долго задерживались. Дворовых слуг, с которыми Джим общался, это не касалось, хотя и они порой под горячую руку попадали – и отправлялись на продажу. Но этих-то хоть за дело, за провинности какие-нибудь...
В общем, тайна осталась тайной.
И лишь в конце лета я ее разгадал. Вернее, мне показалось, что разгадал.
А тогда, в июле, на время загадка той комнаты у меня из головы вылетела. Потому что со мной другое происшествие случилось.
* * *
Месяц я где-то у Монтгомери прожил, может чуть больше. И вот как-то утром, перед тем как в поля отправиться, приглашает меня полковник, негромко и вежливо: не угодно ли вам, мистер Джексон, проследовать в мой кабинет для серьезного разговора.Я не против, в кабинет так в кабинет. Хотя у самого мыслишка – скажет сейчас мне полковник: загостился, парень, пора и честь знать. Одна надежда – может, денег на пароход до Луизианы предложит.
Ладно, прошли в кабинет, полковник за стол свой усаживается, на столе бумаги какие-то. Мне сесть предлагает, и начинает разговор свой серьезный.
Для начала документ мне протягивает – возьмите, мол, мистер Джексон, ознакомьтесь. Я ознакомился – но не всё понял, а лишь где буквы печатные были.
Полковник объясняет, что мне негра моего, Джима, без документов везти в Луизиану никак невозможно, и продать нельзя, – отберут попросту. А это, значит, купчая, – дескать, купил я его у полковника вполне законно, и все приметы Джима там изложены.
Так-так, думаю, угадал: пришла пора прощаться. Слушаю, что дальше Монтгомери скажет. А он спрашивает этак по-простому: чем вы в жизни заняться собираетесь, мистер Джексон? Как равного спрашивает, как взрослого. А мне всего-то пятнадцатый год идет, хоть ростом и удался, на пару лет старше выгляжу, но сам – пацан пацаном.
Призадумался я: чем, действительно, в жизни бы заняться? Ну и вспомнил, как папашка мой однажды торговца хлопком ограбил и не попался – и полгода себе ни в чем не отказывал. Жил в Сен-Луи в лучшей гостинице – за три доллара в день, не шутка! Сигары курил дорогущие и хлестал вина, аж из Европы привезенные. Да еще устриц на закусь требовал – правда, без толку, никто таких зверей в Сен-Луи и в глаза не видел. Потом-то старик все спустил, конечно, но случай мне запомнился.
В общем, я солидно так отвечаю, что хочу заняться хлопковым бизнесом.
Прекрасно, говорит полковник, тогда я напишу письмо моим старым друзьям в Новый Орлеан, в торговый дом «Монлезье-Руж» – чтобы, значит, они вас, мистер Джексон, приняли и к делу этому пристроили.
И что ты думаешь, Сэмми, – взял перо и тут же написал. Мне отдал, потом еще одну бумажку заполнил. Тоже мне протягивает.
Вот, говорит, мой вексель к Монлезье, на тысячу долларов,– чтобы вы, мистер Джексон, не просто наемным работником стали, но младшим партнером. А четверть прибыли, что на эти деньги причитаться будет, мне пойдет, – пока весь долг не покроете.
Ну, тут я обалдел просто. В те времена тысяча долларов ого-го-го какими деньгами была, а уж для меня...
Так и это не всё. Вручает мне полковник восемьдесят долларов наличными – на проезд в Орлеан и на прочие расходы. Ну дела... Уж не ждал, что Монтгомери так по-царски меня выпроводит. Благодарю его, откланиваться собираюсь. Ан нет, разговор не закончен еще.
Теперь, говорит, когда я помог вам из стесненного положения выпутаться, и свобода выбора у вас, мистер Джексон, появилась, делаю вам от чистой души предложение: оставайтесь жить с нами. Вы нам, дескать, понравились, да и вам здесь вроде неплохо – будете, значит, как член семьи нашей. Ну а не хотите – так вольному воля, пожелаю вам удачи во всех начинаниях.
Удивил, ничего не скажешь. Озадачил.
По уму, ясное дело, хватать надо было деньги и документы да бежать, пока полковник не передумал. Когда еще такая удача подвалит?
А я бумаги взял – но остался. Почему, спрашиваешь?
Все очень просто. Я к тому времени влюбился в Эммелину Монтгомери. Запал. Втюрился. Втрескался. По самые по уши втрескался.
* * *
История, конечно, глупейшая, как в дешевом романе. Босяк, голодранец, – и положил глаз на дочку богатого плантатора.Но что делать? Сердцу-то не прикажешь... Сердце, как Эммелину увижу, – норовит из груди выпрыгнуть и ускакать куда-то, будто лягушка какая. На пятнадцатом году жизни только так и бывает.
Она, Эмми, не каждый раз к обеду или ужину спускалась. Да и когда спускалась – поклюет чуть-чуть, точно птичка, непонятно даже, как прожить можно с таким питанием. Но у меня вообще кусок в горло не лезет. Сижу дурак дураком, чувствую лишь, что уши огнем полыхают. Ночью порой до утра ворочаюсь, представляю: как подойду к ней, что скажу... Но днем увижу – и стою одеревеневший, двух слов связать не могу. А если услышу, как на втором этаже она на клавикордах заиграет (к музыке способность у Эмми осталась), что-нибудь грустное такое, так просто места себе не нахожу. Выбегу из дому подальше, лицом в траву упаду, а мелодия все равно где-то там в голове звучит – и не понимаю я: не то мне петь под нее хочется, не то к реке пойти и утопиться. Дела...
Не поверишь, Сэмми, даже стихи писать пробовал – хотя только-только карандаш в руке держать выучился. Ничего не получилось, понятно.
Полковник Монтгомери, как я думаю, все заметил и все понял. Он, по-моему, вообще все замечал. И понимал... Потому что в тот же день, как мы с ним в кабинете побеседовали и я остаться согласился, ко мне в комнату, уже затемно, пришла...
Хотя нет, сначала про другое рассказать надо.
Полковник, со мной поговорив, плантации объезжать отправился. С сыновьями, как обычно. А ко мне в комнату братец Джоб заходит – ну, тот, что и грамоте меня учил, и другому...
Тоже разговор задушевный начинает – такое уж утро богатое разговорами получилось. Вам, спрашивает, мистер Джексон, наверное, полковник предложил здесь насовсем поселиться? Не иначе как у дверей подслушивал, морда квартеронская. Я молчу, даже головой не киваю. Он тогда мне так тихонько, чуть не шепотом: прежде чем вы решение примете, хочу вам кое-что поведать о жизни здешней. Если, конечно, весь разговор наш в тайне останется.
А я всегда страсть какой любопытный был. Помереть мне, говорю, на месте, если проболтаюсь кому.
Ну и начал он рассказывать.
Раз уж, говорит, вас полковник усыновить решил, не мешает вам узнать об одной семейной традиции.
Я перебиваю: как усыновить? С какой-такой радости? У него и своих сыновей-наследников хватает.
И тут выясняется, что родной сын у Монтгомери один – Роджер-младший. А Питер и Бакстон – приемные. Хотя родила в свое время покойная миссис Монтгомери ни много, ни мало – девятерых сыновей, а десятую дочку, Эммелину. И шесть мальчиков от детских болезней не умерли, выросли, возмужали...
Где ж они все? – спрашиваю. Оспа, что ли, случилась?
Да нет, говорит, поубивали всех...
Оказалось, что Монтгомери, и еще несколько семейств, с ними в родстве состоящих, издавна враждуют с Шеппервудами, – тоже кланом богатым и не маленьким. Кровная месть. Вендетта. Лет уж сорок тянется, а то и больше. Из-за чего началось, разве что старики помнят, – но стреляют друг в друга Монтгомери и Шеппервуды регулярно. Каждый год кого-нибудь и у тех, и у других хоронят. В смысле убитых, не своей смертью померших...
Вот оно что, думаю... Я краем уха слышал что-то про вражду с Шеппервудами, но и знать не знал, что тут война натуральная. То-то я удивлялся: чего это полковник и сыновья поля свои осматривать ездят, по ружью да по паре пистолетов на каждого прихватив, – словно там за каждым кустом команчи засели...
Как же, спрашиваю, эти господа еще не закончились все? За сорок лет-то?
Объясняет братец Джоб: палят они друг в друга не абы как, а только по правилам. Нельзя, например, застрелить противника в его доме, или в церкви, или на кладбище, или когда он с женой своей или ребенком. А если праздники какие, или война с индейцами, или наводнение, – то перемирие наступает. И, опять же, стараются Монтгомери с Шеппервудами делать так, чтобы случайно – в лесу или на реке – пореже сталкиваться. Потому как тогда – хочешь не хочешь – стрелять надо. Родовая честь обязывает.
Ну и, само собой, вендетта – занятие для джентльменов. Неграм и «братцам» вмешиваться не положено.
Рассказал мне все это братец Джоб – и ушел.
А я сижу, думаю: ну спасибо, господин полковник, за честь великую. Это что же, и мне в Шеппервудов стрелять придется? Дудки, нечего мне делить с ними. Понимаю: надо брать Джима да бумаги, полковником написанные, – и дай бог ноги. Ну вас к черту с вендеттами вашими, и с дверьми секретными запертыми... Уж как-нибудь сам по себе проживу. И, знаешь, Сэмми, – даже собираться начал. Пожитки, что у Монтгомери нажил, в тючок стал укладывать.
Но тут наверху Эммелина на клавикордах заиграла.
И я остался.
* * *
Я уже говорил: полковник, старая лиса, наверняка понял, что я на Эммелину неровно задышал. И – принял меры. Хотя, может, все случайно совпало...А произошло вот что.
Тем вечером гроза случилась, в июле не редкость. Я спать лег, – а за окном грохочет, сверкает... Вдруг – между ударами грома – «тук-тук-тук» в дверь тихонько. Сестричка Молли на пороге – со свечой, в одной ночной рубашке. Было ей лет двадцать семь или двадцать восемь – полногрудая такая смугляночка, кровь с молоком. Я удивиться еще не успел, как она мне говорит: страшно, мол; грозы боюсь до смерти... Задула свечку – и юрк под мое одеяло.
Ну и...
В общем, стал я мужчиной – под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась – когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний... На другую ночь грозы не было – но сестричка снова ко мне... Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот... Но мысль об Эммелине все равно в голове гвоздем сидела – даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.
И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.
Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну – но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.
Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то... Но ничего не делаю, живу как живется.
А потом все рухнуло.
В одночасье.
* * *
В августе все случилось, в конце месяца где-то – как сейчас помню, жара не кончилась, но клены у дома полковничьего уже желтеть начали. Хотя тополя еще зеленые стояли......В воскресенье мы все в церковь отправились – и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были – сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно – но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал... В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были – за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать – чтобы не назвать ее «Эмми» случайно. Потому как – что уж скрывать – всегда Эммелину представлял на ее месте.
Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали – и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.
Вдруг – в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.
Открываю, и – гроб моей мамочки! – Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы – и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.
Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но – мыслишка где-то шевелится – а ну как она навроде Молли пришла... Ну как днем в жару одна спать боится?
Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос... Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду... Глупо, наверное, всё звучало.
Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это...
А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу – ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви – во Флориду и обратно готов был сбегать.
Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?
Хочу ли, ха... Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, – словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.
Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, – по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками...
И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но...
Показалось мне отчего-то, что губы у нее холодные, неживые какие-то – словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причем именно показалось– так-то чувствую, что нормальные губы, теплые...
Всё это я потом понял – когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело – ну как же, сбылись мечты! И – снова Молли спасибо – вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил...
Однако – сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же —кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая... Я попробовал еще немного ее хоть как-то расшевелить – ни в какую. Руки у меня и опустились... Стою дурак дураком.
А она говорит тихонько: не надо. Сейчас – не надо. Выполни просьбу мою – и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает...
Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей все-таки. Значит, лишь отца опасается – и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой – мало не покажется...
В церковь пулей домчался. Гляжу – есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь – и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нем написано. Поднял, а прочесть не могу, – только печатным буквам научился...
Вернулся, и к ней в комнату сразу – впервые за все время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берет и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась... Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.
Отложила и книгу, и листок, снова меня поцеловала – и к двери легонько толкает, шепчет: завтра.
Я по лестнице спускаюсь, сам от счастья не свой. А навстречу – Мамочка. Вперила буркалы свои в меня, говорит: пойдем, молодой масса, погадаю тебе.
С чего бы? Никогда ни с чем ко мне не обращалась. Может, засекла нас с Эммелиной сегодня? Ну, пошел с ней.
Завела в каморку свою – жила Мамочка тоже в доме. На стенах какие-то растения сухие развешаны, на полках бутылки с чем-то мутным. На столике штучки разные – деревяшки странного вида, два барабанчика маленьких, погремушки из тыкв высушенных... А еще – череп. Не человечий, здоровенный такой, вытянутый – вроде как конский, а пригляделся – и не конский вовсе.
Стала гадать мне Мамочка. Странно гадать – без карт, без бобов, без шара волосяного. Подожгла от свечи две палочки – не горят, но дымят, тлеют. На меня уставилась – глаза в глаза. И молчит. Я тоже молчу, только слышно, как палочки дымящие потрескивают.
А потом что-то непонятное получилось. Что-то со стенами ее каморки твориться начало – то надвинутся они на меня, то обратно разъедутся. Я это только краем глаза видел – от Мамочки взгляд не оторвать было. Глазищи у нее огромные стали – словно плошки с дегтем.
Потом заговорила – странным голосом, чуть не басом. Суждено тебе, говорит, быть богатым и счастливым, ни в чем себе не отказывать, прожить до глубокой старости, детей иметь и внуков, и умереть в почете и уважении. Но для этого придется тебе любимую убить и друга предать, иначе не сбудется ничего. А теперь, говорит, уходи.
И – отпустило меня. Стены нормальные стоят, глаза у Мамочки тоже обычные стали. Хотел что-то я спросить у нее, да она как рявкнет: УХОДИ!!! Аж пучки травяные со стен посыпались.
Меня из каморки будто ветром выдуло, чуть в штаны не напустил.
Пошел к себе, стал думать: что же мне старая ведьма напророчила? Гадания-то разные бывают. Одни тютелька в тютельку сбудутся, а другие цента ломаного не стоят – плюнуть да растереть.
Понял: все наврала Мамочка. Потому как я уже богатый – вексель полковника никуда не делся, в комнате у меня припрятан, и – братец Джоб мне объяснил – бессрочная бумажка эта, хоть сейчас пользуйся, хоть через пять лет. И счастлив я уже – а завтра еще счастливее стану. Если, конечно, полковник поездку не отменит. Так что все сбылось – и не надо мне Монтгомери (а какие у меня еще друзья тут?) предавать, и Эмми убивать не надо. Даже Молли – незачем.
Светло на душе стало, радостно. До завтрашнего дня часы считаю – и кажется мне, что ждать целую вечность. Подумал – может, сестричке сказать, чтоб не приходила? Усну – глядишь, и ночь пролетит незаметно. Но не сказал, запамятовал.
А тем вечером и тайна запертой комнаты раскрылась. Я тогда подумал – раскрылась. Только совершенно тому не обрадовался – голова другим занята была.
Дело в том, что к полковнику опять работорговец приехал, уже затемно. Негров пригнал, десятка полтора – за его фургоном топали, цепями звенели. Ну, их принимают, расковывают, суета на заднем дворе, факелы горят... Я как раз по улице бродил после ужина – совсем не сиделось на месте что-то, сам не свой стал. Вижу: от фургона торговца, на отшибе стоящего, две фигуры в темноте к дому идут. И – с черного хода внутрь. Скрытно прошли, незаметно. Мамочку я сразу узнал – эту глыбу ни с кем не спутаешь. А рядом вроде как другая женщина, в покрывало закутана... Не Эмми, и не из сестричек – те вальяжно выступают, по-хозяйски, а эта робко семенит, неуверенно... Любопытно мне стало. Вошел тихонько следом – дверью не хлопнул, ступенькой не скрипнул. В доме темно, но я слышу – ключи в замках громыхают. Как раз там, у потайной комнаты.