– Граф Хвостов-то как поднялся, – говорил Вяземский. – Слышали? Выпустил новую пиитическую книгу. В бархате, с золотым обрезом и блинтовым тиснением, все дела. На финской мелованной бумаге-с.
   – Читал-с! – восторженно подхватил Батюшков. – И даже приобрел себе в личное пользование на московской книжной ярмарке. Обожаю такие библиофильские артефакты. А каков слог, господа: «По стогнам валялось много крав, кои лежали тут и там, ноги кверху вздрав»! Уверяю вас, лет через тридцать этот книгоиздательский казус будет стоить хороших денег. Раскрылась, извольте видеть, пасть, зубов полна, зубам числа нет, пасти – дна!
   – На «Нон-фикшн» опять брататься полезет, – поморщился неодобрительно Пушкин. – Рассказывать про то, как нам с ним, гениальным литераторам, тяжко посреди разверстой толпы неудачников. «Я бы даже сказал, посреди зияющей толпы неудачников», – весьма похоже передразнил он Хвостова. – Не велит Христос желать зла ближнему, но хоть бы его кто трактором переехал, этого Герострата отечественной словесности!
   – Однако как ни крути, – заметил Соболевский, – Хвостов действительно гений. Быть настолько полно, дистиллировано бездарным – для этого необходимы недюжинное дарование и могучий душевный талант.
   – Не произноси сего даже в шутку! – решительно возразил Нащокин с игровой дорожки, выбирая себе шар по руке. – Гений у нас один – Александр Сергеевич, все протчие – от лукаваго.
   – Полно, Павел Воинович, – запротестовал Пушкин. – Не вгоняй меня в краску. Гениями были Мандельштам и Бродский. Гениями были Толстой и Горький. Гениями были Райкин и Смоктуновский. Гениями были «Пинк Флойд» и «Битлз». Мы же так, просто пописать вышли. И вообще, после Шекспируса сочинять что-либо о любви и ненависти – самоуверенно до смешного.
   – Шекспирус-то небось не гнушался писать сценариусы для синематографа, – напомнил Вяземский.
   – Для Куросавы?! Пардон, друг мой, это более чем не зазорно! Куросаву с Бергманом я еще забыл добавить в список.
   Нащокин издал горестный вопль: его шар, который, казалось, катится точно в центр композиции из трех кегель, оставшихся после первого броска, на середине траектории начал понемногу сваливаться влево и в конце концов вообще ушел в аут. Загрохотал автоматический уборщик, сметая роковую композицию в преисподнюю.
   Сверившись с монитором, на котором велся счет, на исходную отправился Пушкин. Выбив страйк с двух ударов, он вернулся, уступив место Вяземскому.
   – А вообще я знаю, что будут говорить и писать про меня лет через десять, – поведал лев боулинга, пытливо оглядывая стол на предмет еды. – Будут говорить так: «Не, сейчас он пишет полное говно, но некоторые ранние рассказы были у него вполне неплохи». Так всегда говорят про всех крупных современных российских литераторов. Ни единого исключения не знаю.
   – Уже говорят, Саша. Ты уже крупный современный российский литератор.
   На столе имелись некие полуразоренные блюда с салатами. После прихода Пушкина еще принесли крошечные канапе из слабосоленой семги с гренками, потом кусочки ягненка на косточке. Дважды подали пиво, трижды водку и один раз текилу. Пушкин сполна вкусил всякого напитка, ощущая, как с каждым глотком, с каждым броском все более и более уверенно плавится застывшая где-то в верхней части груди смертельная усталость, как расслабляются одеревеневшие за день мышцы лица, как в голове начинают мыльными пузырями лопаться тревожные мысли и проблемы, столь беспокоившие его еще пару часов назад.
   Пушкин очень страдал от своей алкогольной зависимости, он отчетливо видел, что та понемногу перерастает в нечто большее, нежели просто психологическое влечение, но отказаться от алкоголя был не в силах – только эта отрава в последнее время приносила ему долгожданный покой и блаженную расслабленность. Слишком много всего навалилось на него со всех сторон за последнее время: Наташка со своим Седым, Некрасов, падение интереса публики к двенадцатой главе «Онегина»... Общий творческий кризис. Кризис среднего возраста. Чудовищное утомление от всего на свете.
   – Оказию новую с Белинским знаете? – поинтересовался Соболевский, обгладывая ягнячье ребрышко. – Сел, сердешный, к извозчику, поехал. «А ты кто будешь? – спросил, осмотрев дряненькое пальтишко своего пассажира, возница. – Барин али как?» Белинский смутился: «Я – критик». Удивился извозчик: «Это как?» «А вот так – писатель напишет книжку, а я ее обругаю». «Ну и гнида ты! – возмутился возница. – Вылезай!»
   Господа российские литераторы огласили игровой зал дружным хохотом, вызвав несколько заинтересованных взглядов со стороны девушек с соседней дорожки. Вечер определенно удавался.
   К середине партии Пушкин уже вошел в азарт и начал вести в счете, когда внезапно услышал у себя за спиной:
   – Саша!
   Он оглянулся и вскочил с места:
   – Лешка!
   Это был Алексей Дамианович Илличевский, брат лицейский, пиит от Бога и актер по последней профессии.
   – Черт худой! – закричал Пушкин, заключая приятеля в тесные объятья. – Сколько же мы с тобой не виделись?
   – Да уж почитай года полтора, – отозвался Илличевский. – Но что, брат, не захватить ли нам по сему поводу на полчаса столик в ресторации? Угощаю!
   – Слыша это магическое слово, я не в силах противиться неизбежному, – сознался Пушкин. – Веди меня, добрый Виргилий!
   – Вот тут у них на втором этаже можно более чем неплохо посидеть. Я, собственно, туда и направлялся, у меня через полчаса заказаны кабинеты. Думал, стану скучать в одиночестве у барной стойки, ан вон какая удача!
   – Отлично. Костик, – обратился пиит к Батюшкову, – изволь пока покидать за меня. Я тут брата встретил!
   – Левушка вроде не обещался быть, – озадачился Константин Николаевич.
   – Да нет, какой еще Левушка! – нетерпеливо махнул рукой Пушкин, уже удаляясь.
   Поднявшись по накрытой багряной ковровой дорожкой лестнице, они с Илличевским расположились в общей зале ресторанта, неподалеку от оркестра, который довольно негромко и ненавязчиво исполнял полонезы. По знаку Алексея Дамиановича, коий определенно был тут завсегдатаем, им сию секунду принесли водку, восхитительно настоянную на хрену, семужку, соленые моховики и минеральной воды «Перье»; сверх того Илличевский заказал еще кальмаровые жюльены, которые, по его уверению, были здесь особенно лакомы.
   – Однако что же нам мешает чаще встречаться? – риторически вопросил Пушкин, когда они с аппетитом опорожнили по рюмке хреновухи за встречу и закусили нежною семужкою. – Ну не срам ли – всякий раз случайно сталкиваться с лучшим другом в элитных питейных заведениях?
   – Отчего же, – возразил Илличевский, – в предпоследний раз мы повстречались, если мне не изменяет, в книжной лавке у Сытина. Вполне достойно, на мой вкус.
   – На фуршете по поводу открытия новой серии издательства «Азбука»? – прищурился Александр Сергеевич. – Перестаньте юродствовать, Штирлиц!
   – Ну так а что-с? – шутливо возмутился собеседник. – Времени нет абсолютно ни на что. Дух перевести некогда, не то что встречаться.
   – Ладно, брат, рассказывай, – велел Пушкин, отодвигая пустую рюмку. – Что ты? где ты? Только и слышно от Жуковского, что в люди выбился, не чета мне, грешному.
   – Ты, отец, ровно телевизор не смотришь, – усмехнулся Алексей Дамианович, деловито подкладывая себе в тарелку моховиков.
   – Смотрю, – сознался Пушкин. – Когда обедаю дома. Наташка выставила телевизор в кухню, так я поглядываю за едою новости вполглаза. Или когда приползаю за полночь недостаточно пьяный, чтобы уснуть на пороге, и Наташка высылает меня на кушетку в ту же кухню – «Плэйбой поздно ночью» гляжу или там кино какое-нибудь умное по «Культуре». «Куб», скажем, или «Отсчет утопленников». А так готов всецело согласиться с Пелевиным, что телевизор есть не более чем окошко в трубе духовного мусоропровода...
   – Сам ты окошко, – беззлобно фыркнул Илличевский. – То-то, что не смотришь. Смотрел бы, небось, лицезрел бы меня каждый день. Я там ныне во всех ракурсах, позициях и эполетах. Надысь вон вернулся со съемок «Последнего героя – 4», а завтра опять лечу в Москву – сниматься в следующем сезоне «Моей прекрасной няни» и обсуждать с руководством свое новое ток-шоу.
   – Ну, поздравляю, коли так, – скривился Пушкин, безуспешно тыкая вилкою в неподатливый скользкий гриб. – Да нет, на самом деле твоя физиономия мне уже все глаза намозолила. Я имел в виду, живешь-то как, академик?
   – А вот так и живу, Саша, – пожал плечами Илличевский. – В самолетах и на студиях. Вот, приезжаю время от времени на родину за глотком невского тумана. В Москве хорошо, но уж больно суматошно.
   – Чего там хорошего еще, – проворчал Пушкин, – купеческий посад. Одна сплошная пробка. Торт с позолоченным кремом посреди города, говорят – самый большой православный собор. Арбат окуджавовский окончательно превратили в барахолку, застроили дрянью архитектурной. Целый город ма-а-асквичей! Рехнуться можно.
   Илличевский иронически заломил бровь:
   – Да ну, брось ты свой поребриковый шовинизм!. Барахолка... Зато там сейчас крутятся основные деньги Российской империи.
   – Основные деньги... – сварливо передразнил Пушкин.
   Они выпили еще.
   – Простите, Алексей Дамианович... – к столику деликатно, боком приблизился официант. В руках у него был свежий выпуск журнала «Семь дней».
   – Что вы, Аркадий?..
   – Видите ли, моя коллега... Она очень стесняется... Не могли бы вы дать ей автограф?
   Официант аккуратно положил журнал на стол. С обложки ослепительно улыбались обнимающиеся Илличевский и Анастасия Заворотнюк.
   – Видал-миндал? – Алексей Дамианович показал журнал Пушкину и ухмыльнулся – совсем как на обложке, но несколько более глумливо. – Сам еще не видел. Тут со мною должно быть большое интервью... Ручка есть?
   – Вот-с, – Аркадий поспешно подал артисту гелевое стило.
   – Что ж! Кому надписать?
   – Марине-с, Кашинцевой.
   – Чудесное имя.
   Уверенным размашистым почерком Илличевский набросал несколько строк и протянул журнал официанту:
   – Соблаговолите, друг Аркадий.
   – Спасибо огромное-с, Алексей Дамианович!..
   – Ты чего ей написал? – поинтересовался Пушкин, когда официант унес драгоценный артефакт в подсобные помещения.
   – А, пустяки всякие написал. Замечательной Мариночке Кашинцевой от страстного поклонника, бла-бла-бла. Девчонки во дворе умрут от зависти. Да и Аркадию, думаю, перепадет благосклонности – наверняка ведь не просто так старается. Наполним?
   – Безусловно.
   Они выпили вновь.
   – Вот так вот, брат, – произнес Илличевский, со вкусом заедая очередную порцию половинкой моховика. – Слава преследует меня по пятам. На улицу невозможно выйти, чтобы не обступили тут же с автографами. Только автомобилем и спасаюсь.
   – Ну, и стоило ли оно того? – поинтересовался Пушкин, понемногу кончиками пальцев подталкивая свою опустевшую рюмку к графинчику с водкой.
   – Что именно, брат? – удивился Илличевский.
   – Ну, вот эта вот слава дурацкая, с журнальчиками? Это ты, выходит, для того заканчивал Лицей, для того был первым стихоплетом курса, чтобы теперь скакать по экрану дрессированной обезьяною?.. – Пушкин хотел сказать это в шутливом тоне, однако уже к середине реплики свалился на дискант. Солидная порция хмельного не позволяла ему уже в достаточной степени владеть собою, и то, что у него всегда было на уме у трезвого, внезапно прыгнуло на язык пьяному.
   – Господи, Саша! – вскричал Илличевский так, что вернувшийся из подсобки официант с испугом устремил взор на него. – Да о чем ты? Я карабкаюсь в гору, мне сопутствует успех! Я успешен, Саша! Разве же не для этого учились мы в Лицее? Разве не с этой целью создавался он – воспитать некоторое количество успешных людей, которые добивались бы заметных результатов на любом общественном поприще?
   – По-твоему то, чем ты занимаешься – искусство? – горько усмехнулся Пушкин. Он уже мысленно проклинал себя за то, что не сумел вовремя перевести все дело в шутку, но отступать было поздно: вожжа уже попала ему под хвост и намертво заклинилась там.
   – А при чем здесь искусство, душа моя? На общественном поприще, Саша, на общественном – в государственном аппарате, во внешней политике, в политтехнологиях, в СМИ, и уже затем, если угодно, в культуре! Те мои стишки, кои ты столь высоко ценил – что за вздор! Саша, я давно перерос это. Как ты не поймешь, что ныне невозможно перевернуть мир книгами? Смотри, ты вот даже в «Онегине» написал: «К ней как-то Вяземский подсел...» Понимаешь, не Гоголь как-то раз подсел, не Крылов, не Липскеров – Вяземский! Тебе необходимо было показать, что Татьяна поднялась достаточно высоко, чтобы обратить на себя внимание Евгения, и ты использовал для этого один из символов современного и модного преуспевающего человека, собирательный образ отечественного литературного бомонда. Понимаешь? Что она уже достигла того уровня, когда к ней запросто может подсесть повеса Вяземский. То есть интуитивно ты все прекрасно понимаешь, ты осознаешь, что Вяземский или, скажем, Илличевский успешнее тебя, только боишься себе в этом признаться.
   – Ну и чем ты успешнее меня, чучело? – обидчиво вскинулся Пушкин. – Тем, что на улице тебя узнают семь из десяти, а меня один? Ради всего святого, ерундистика какая. Или вопрос в том, что твое величество изволит больше денег получать за свою деятельность? Так ведь всех денег в могилу не унесешь, Леша.
   – Деньги, как справедливо замечает в таких случаях один мой хороший знакомый, отнюдь не главное, но важнейшее из второстепенного. Оттого когда у тебя уже есть в достатке здоровье, любовь и увлекательная работа, когда за них уже не надо каждый день идти на бой, деньги неизбежно выходят на передний план. Надо же чем-то мерить свой успех, раз уж прочие показатели и так зашкаливают. А вот когда, напротив, чего-то из перечисленного главного не хватает, начинаешь за него активно бороться, барахтаться, деньги отходят для тебя на второй план, и довольные жизнью люди, которые осмеливаются всего-навсего не презирать денег, начинают казаться меркантильными монстрами.
   – На полметра мимо, Лешк. На полтора. Все у меня есть.
   – Ну, насчет здоровья понятно. Сам тебе бывалоча йогурты таскал в больницу. У тебя там к язве, рассеянному склерозу и хроническому бронхиту от курения ничего больше не прибавилось? Чего-нибудь по линии Венеры?
   – Ладно, Леша, будет тебе. – Пушкину уже совсем не нравилось направление разговора, но он старался отделываться короткими увещеваниями, опасаясь, что иначе снова сорвется и наговорит ненужностей.
   – Работа, – хладнокровно продолжал Илличевский, будто не слыша собеседника. – Ты ведь всю жизнь мечтал выпускать собственный литературный журнал, да? Повезло... Только вот незадача – опять что-то не так! Не спешат к тебе в редакцию серьезные молодые люди с гениальными рукописями, по прочтении коих тебе захотелось бы воскликнуть: «Новый Гоголь родился!» Помнишь, жалился мне по телефону? Не пишут сейчас ни черта молодые талантливые люди, находят себя в более интересных и престижных областях деятельности. Гоголь, на мой вкус, был последним толковым. А пишут в основном нелепые недообразованцы, жалкие пятидесятилетние дебютанты, в головах коих после развала Союза полный сумбур и пшенная каша с изюмом. А с благополучно состоявшимися в большой литературе друзьями ты разругался вдрызг, поскольку одно дело – драть их произведения в хвост и в гриву, стоя с ними на одной доске, с позиций такого же, как они, литератора, и совсем другое – редактировать, резать, переписывать их произведения, оказавшись по другую сторону баррикады. И несут твои друзья свои произведения в обход «Нашего современника» господам Суворину, Чупринину и Василевскому...
   – Ну, ясно. Остапа понесло.
   – Денег ты категорически не любишь, одначе сосешь их отовсюду – из журнала своего, из Некрасова, из Тургенева, из Гнедича... Из Натали. Как же, ты ведь это делаешь вовсе не из любви к деньгам, как какой-нибудь недостойный Илличевский, просто привык жить на широкую ногу, привык не задумываться, откуда они берутся – это ведь столь низменные материи! Этакая пиявица ненасытная, коя, насосавшись крови, говорит своей жертве: «Ну что ты сокрушаешься по этой глупой телесной жидкости? разуй глаза, в мире столько прекрасного!»
   – Леша!..
   – Кстати, о Натали. Это, кстати, что касается любви. Наблюдал я ее на прошлой неделе глубокой ночью у «Лиссажу» в сопровождении супруга. Подошел поздороваться. Смотрю: ба! что такое? Александр Сергеич-то в плечах раздался, шевелюра вся белая у него, точно мукою посыпали, одет в мундир, говорит с французским прононсом...
   – Хватит!!! – взревел Пушкин и с такой силою хватил кулаком по столу, что столовые приборы подпрыгнули, жалобно звякнув.
   – Простите, у вас все в порядке? – У стола мигом возник официант.
   – В порядке, в порядке, – заверил Илличевский, не спуская глаз с побагровевшего Пушкина. – Мы просто немного поспорили по философическим вопросам.
   – Нормально все, – выдавил Пушкин. – Несите уже, наконец, горячее!
   – Сию минуту-с подадут, – вежливо поклонился официант.
   Жюльенов дожидались в тягостном молчании. Приняв под горячее еще по рюмке душистой, разговорились снова, хотя настроение уже, конечно, было упущено.
   – Я сейчас пишу что-то вроде мемуарцев, – поведал Илличевский, ковыряя свой жюльен серебряной ложечкой. – Про телевидение начала девяностых. Ну, когда я туда только пришел. «Взгляд», Листьев, Бодров-младший, «Поле чудес». Заинтересует тебя?
   – Конечно.
   – Только с условием, что ты там ни буквы не поправишь. Иначе окончание будет печататься у Диброва в «ПроСвете».
   – Ладно, поглядим. Корректуру все равно ведь будешь вычитывать. Договоримся. – Пушкин с тоской посмотрел на графинчик с водкой, потом решительно отстранил рюмку. – А что наши, лицейские? Видишь кого-нибудь?
   – Костю Данзаса вижу регулярно. Пишет тексты для Сердючки и Шафутинского. Раздобрел, разленился. Купил себе дачу на Рублёвке.
   – Встречался с ним недавно, – усмехнулся Пушкин. – На книжной ярмонке. Отрастил себе славное пузцо, пиджак не сходится.
   – Барон Корф, сказывают, уехал послом в Канаду. Бенкендорф...
   – Знаю про Бенкендорфа.
   – Ну, и все. Матюшкин до сих пор у меня выпускающим редактором работает. Про остальных тоже знаешь, наверное. Пущин в Германии на ПМЖ, Гурьев – зампред «Внешторгбанка», Дельвиг умер, Корнилов спился, Кюхля умер...
   – Как – Кюхля умер?! – оторопел Пушкин.
   – Уж месяца три как. Не оборол он своего туберкулезу.
   – Господи, но как же это? – растерялся Александр Сергеевич. – Я же тогда ездил к нему... он ведь шел на поправку...
   Илличевский задумчиво помял в пальцах сигарету.
   – Я так понимаю, не осталось у него воли к жизни. Истаял он. Положа руку на сердце, не у места он был в двадцать первом веке. Муторно ему здесь было, гадко, низко... Такое ощущение, что он вообще во всякое время был лишний. Кощунство говорить такое, но на своем месте он был, пожалуй, только в колонии. Было плохо, но он типа страдал по сфабрикованному обвинению за вольнолюбивые помыслы. Там он написал свои лучшие строки. Потом вышел при перестройке – полный радужных надежд, перспектив, планов... Ан глядь – великое государство развалилось, народишко измельчал, не осталось в людях ни стремления к свободе, ни силы духа. Вроде бы пришли к власти те, с кем Кюхля вместе баланду хлебал и по западным «голосам» выступал, а ничего, в сущности, не изменилось, стало только хуже. Ему бы примкнуть к правозащитникам, к какой-нибудь Хельсинкской группе – были бы и деньги, и уважение на Западе. Нет, не смог наш Кюхля: избыточно честен был, оттого и не мог устроиться как следует при всяком режиме...
   – Но почему? – горестно пробормотал Пушкин. – Почему никто мне не сказал?
   – А никто и не знает практически, – глядя мимо собеседника, Илличевский мучительно долго щелкал зажигалкой и, наконец, прикурив, продолжил: – Я, Матюшкин и Пущин. Пущин специально примчался чартером из Дюссельдорфа. Больше у гроба никого не было. Кому ни позвонишь – либо «Оставьте телефон, он вам перезвонит», либо «Абонент временно недоступен или находится вне зоны действия сети». Барон в Канаде, Бенкендорф перманентно на совещании у руководства, Данзас на гастролях в Уфе с «Фабрикой звезд»...
   – Меня-то всегда можно вызвонить, – с упреком сказал Пушкин. – По мобильнику или на работе. Какого же хрена ты...
   – Александр Сергеич! – Илличевский наконец посмотрел ему прямо в глаза. – Помнишь, дорогой друг, я звонил тебе три месяца назад? Помнишь?
   – Наверное, помню... – осторожно проговорил Пушкин, уже начиная понимать.
   – Друг мой Александр Сергеевич был изрядно навеселе и хихикал через слово. Я ему: здравствуй, брат. Ты знаешь, Кюхля... А Александр Сергеич кричит: привет, Пашка, мы тут зажигаем не по-детски, приезжай немедленно! Подожди, говорю, Саша, тут Кюхля... А Саша кричит: хватит болтать, приезжайте вместе с Кюхлей, угощаю! познакомлю с мадмуазель Ксю!.. Так вот и поговорили.
   – Кюхля... – с тоской проговорил Пушкин. – Ну как же так, брат Кюхельбекер, а? Почему?..
   Кюхля, с которым в середине восьмидесятых они вместе ходили на полуподпольные концерты БГ и Цоя, с которым они неоднократно облазили сверху донизу Эрмитаж и Петергоф, неуклюжий Кюхля в нелепых очках, громоздкий рифмоплет, над творчеством коего он постоянно глумился, порой даже излишне жестоко – но пронзительно чистый и честный человек, самый близкий друг детства...
   Пушкин внезапно развернулся всем корпусом к почтительно стоявшему поодаль официанту:
   – Эй, человек! Еще водки!..
   Официант подошел к их столу, смахнул со скатерти на серебряный поднос пару использованных салфеток, наклонился к Илличевскому, спросил тихонько:
   – Может быть, уже хватит, Алексей Дамианович?
   – Водки, халдей! – заревел Пушкин. – Кюхля умер!
   Илличевский сделал успокаивающий жест.
   – Принесите, Аркадий, – попросил он. Официант кивнул и тут же исчез. – А ты, Саша, держи себя в руках; срам, честное слово. Изволь, побеседуем на отвлеченные темы. Не стоит тебе нервничать, невролог не велит.
   Они беседовали еще с четверть часа, но разговор совсем уже не клеился. Приходилось вымучивать и темы, и реплики. Помянули Кюхельбекера, обсудили московскую книжную ярмарку, договорились на будущий год вместе поехать на биеннале в Роттердам. Наконец после очередной затянувшейся паузы Илличевский произнес:
   – Ладно, Саша, ты извини, но меня уже люди ждут. – Он нашел взглядом официанта и поднял руку: – Аркадий, с этого столика на меня запишите, пожалуйста.
   – А то бы и познакомил друзей с видным отечественным литератором, – пьяно ухмыльнулся Пушкин. – Ась? Тоже ведь до известной степени величина.
   – Прости, Саша, у меня деловая встреча, – произнес Илличевский, подымаясь из-за стола. – А ты в пьяном виде совершенно непереносим, и терпеть тебя в таких обстоятельствах способен только очень узкий круг знакомых. Ладно, увидимся еще года через полтора. Позвони мне на следующей неделе, что ли, если будешь трезвый, пообщаемся.
   Пожав Пушкину на прощанье руку, он степенно удалился за малиновый бархатный занавес в кабинеты. Александр Сергеевич еще посидел немного, глядя расфокусированным взглядом в пространство, затем налил из графинчика в хрустальную рюмку водки и вдумчиво опростал последнюю. Посидел еще, угрюмо сгреб со стола графинчик с остатками и поплелся обратно в боулинг, откуда по-прежнему доносились азартное громыханье шаров и тарзанские вопли Вяземского. Опустился за один из свободных столиков, положил на него ноги и начал флегматично отхлебывать прямо из графинчика, наблюдая бездумно за коллегами. Сидевший за соседним столом Гнедич картинно поаплодировал ему, одобряя проявленное приятелем богатырское презрение к крепкому алкоголю.
   – Иваныч, – хрипло сказал Пушкин, – а вот ты, к примеру, знал, что Кюхля умер?
   – Кюхля? – осторожно удивился Гнедич. – Кто это?
   – Понятно. Проехали. – Пушкин поднялся из-за стола, направился к своей дорожке, склонился над монитором, едва не повалив его. – Ну что, Костя, много без меня накидал?.. У-у-у, бестолочь! Давай-ка я сам теперь...
   Еще с четверть часа Пушкин неутомимо метал тяжелые шары, успев за это время оприходовать до дна заветный графинчик и еще дважды заказать по пятьдесят. Когда он выбил шестой страйк и, отдуваясь, плюхнулся за свой столик, мобильник у него во внутреннем кармане тоненько запиликал «Le Vent, Le Cri». Поэт выдернул телефон из кармана, поднес его к уху.
   Это был Некрасов.
   – Здравствуйте, Александр Сергеевич, – произнес генеральный директор «Нашего современника». – Гуляете, сударь?
   – Не без этого, Николай Алексеевич, – смиренно согласился Пушкин.
   – Не изволите ли пояснить, на какие нужды пошли пятьсот долларов из кассы журнала, кои вы соблаговолили получить сегодня вечером?
   – Это аванс, – хмуро проговорил Пушкин. – Мне. За новую «повесть Белкина».
   – Что-с, и авторский договор на нее уже, наверное, имеется? – ядовито осведомился Некрасов.
   – Николай, ну брось. Я сказал, сделаю – значит, сделаю.
   – Видите ли, Александр Сергеевич, пару раз вы уже брали авансы под новые произведения, после чего все как-то рассасывалось. Не помнишь? Поэма «Чеченский пленник» и документальное исследование «Кровавые разборки в Кремле: Сталин против Берии»?