Страница:
Понял я, что дело плохо. Он из нежных, из мечтателей, все идеальную любовь ищет. Пока искать будет, у него там в кладовке черт знает сколько баб скопится, крюков не хватит...
– Ну, так извини, – говорю, – эту дуру и мне не жалко, потому как дура сущеглупая, но сколько ж их еще будет, дур-то! Еще в Священном Писании сказано – баба она запретов не терпит, ежели что бабе запрети, то она первым делом и сотворит, назло всему миру. Эдак вы всех дочерей Евы в округе изведете.
И шарах его алебардой.
Он с лестницы-то и покатился.
– Едет кто? – кричу наверх.
– Ах, нет, – отвечает, – нет никого.
– Да и ладно, – говорю, – пришиб я твоего господина, уж не взыщи.
Она с парапета спрыгнула, глянула вниз, а там уже люди у подножия лестницы толпятся, и все в растерянности.
– Лучше бы рыцарь его в честном бою победил, – говорит она, – как-то тактичней было бы. Да ладно, и так сойдет. Ты, – говорит, – следом за мной ступай.
Спускается, величаво так, голову держит, и провозглашает громко.
– Господин ваш и хозяин был чернокнижник и злодей. Если кто хочет в этом убедиться, пускай заглянет в его кладовку, ту, что я отперла вот этим ключиком... Но я разоблачила его, и вызвала моего брата, чтобы он сразился с убийцей женщин. И брат мой храбро сражался, и злодея одолел в честной схватке.
И мне наверх, нежно:
– Рене, где же ты, братец? Иди сюда!
Люди с ноги на ногу переминаются, жмутся – похоже, кое-кто уже успел в кладовку заглянуть.
– Я господину вашему супруга и наследница, – и она остальные ключи отвязывает от пояса и значительно ими звенит. – А потому велю я тело убрать, кровь затереть, супруга моего преступного похоронить с почестями, несчастных этих, им убиенных тоже, а вас призываю в свидетели, что бой был честный, а вам я есть законная госпожа!
Я свирепое лицо сделал и пару раз алебардой взмахнул. На всякий случай.
Они кивают, на меня косятся с опаской и приступают к делам... Госпожа смотрит на меня.
– Ох, – говорит, – натерпелась же я страху.
– Ладно, – отвечаю, – чего уж там.
– Награжу тебя по-царски, – говорит она, – сейчас велю, чтобы тебе пять золотых отсыпали... нет, все-таки два. Два золотых, целое состояние.
– Два золотых мне не помешают, а главное, – говорю, – Салли мою отпустите, ее ваш господин ныне покойный в уплату ущерба забрал.
– Какого ущерба? – она прищурилась.
– Попону она сжевала, шелковую...
– Вот оно что... ну, так золотой я с тебя за попону удерживаю, – говорит она, – а попона была вышитая? Из Парижа?
– Вышитая. Из Парижа.
– Два золотых удерживаю, – она говорит, – забирай свою Салли и проваливай.
Задумалась.
– А то, – говорит тихонько, – оставайся. Я скажу, что ты мне брат не родной, а двоюродный, и священник, как отпоет несчастных этих, в положенный срок нас обвенчает. Хочешь маркизом стать?
– Нет, сударыня, – говорю, – уж не взыщите. Ну какой из меня маркиз?
А сам думаю, этой дай войти в силу, она еще похлеще своего господина дела тут закрутит.
– Тогда, убирайся, – взвизгнула она, – бери свою ослиху и убирайся!
Я не стал дожидаться, пока она передумает. Побежал к Салли.
– Салли, – говорю ей, целуя ее в мордочку, – вот ты опять со мной, а я с тобой. Доедай свое яблоко, Салли, не скоро ты другое такое найдешь! Потому как пора нам в путь. Так что прощай, добрый человек – это я огороднику.
Тот даже расстроился.
– Я к тебе уже привык, – говорит, – и к Салли твоей.
Подумал.
– И все-таки, – говорит, – для ослика Жевеньева больше подходит.
Ветки деревьев, что росли у обочины, стали гуще, и вот они уже смыкаются над моей головой, как зеленый шатер, и вокруг такой зеленоватый свет, точно мы с Салли идем по дну озера.
Кругом ни души, птички поют... И тут кто-то как спрыгнет с дерева!
Я поначалу испугался, а потом смотрю, старый знакомец: господин вольный, из трактира «Кот в сапогах», и его дружки тут как тут, выходят из-за кустов. У всех морды повязаны черными платками, но я их все равно узнал.
– Кошелек или жизнь! – говорит вольный господин.
– Бог в помощь, – отвечаю я, – и всей твоей честной братии. Нет у меня кошелька, только жизнь. Но зачем она тебе, добрый господин? Жизнь это такая штука – она может принадлежать только тому, кто ею владеет, и ни отдать ее, ни поменять не представляется никакой возможности. Так, во всяком случае, философы говорят.
– А! – говорит он и стаскивает с морды платок. – Это ты, средний брат! Прости уж, не признал тебя.
– Меня признать непросто, – соглашаюсь я, – потому что я во всем средний. Я как все. А вот Салли мою по шляпке можно признать.
– Я на осликов, – говорит вольный господин, – редко обращаю внимание. Все больше на жеребцов в богатой сбруе.
– Ну, – говорю, – у каждого свои слабости.
– Ладно, – говорит вольный господин, – раз уж судьба нас свела, милости прошу к нашему шалашу. Пошли, выпьем, как раз пора перехватить чего-нибудь, а то все утро торчим тут на дороге без толку.
– Отчего ж, – говорю, – не выпить с тобой, и твоими доблестными друзьями? Пошли, выпьем. Спрыснем удачу.
И, держа Салли за повод, нырнул за ним следом по незаметной тропинке.
Даже вольному человеку какая-никакая, а крыша над головой нужна, потому наши вольные господа устроили себе настоящее логовище, на стенках у них висели мавританские ковры, на полу шелка всякие... Пили и ели они на серебре – не я один проезжал по белой дороге... В котле варится похлебка из зайчатины...
– Ну, – говорит вольный господин, – садись и угощайся, средний брат.
– Весело живете, – говорю я, – а чьи это земли?
– Людоеда.
Я заячью ножку чуть не уронил.
– Не боитесь, господа хорошие?
– Людоеду и без нас хватает, с кого шкуры драть, – отвечает вольный господин, – а владения у него большие, леса богатые... Вот рядом рыцарь живет, такой с синей бородой, так он победнее будет маленько...
– Жил, – поправляю.
– Э? – поднял брови вольный господин.
– Эге, – говорю я, – неудачно получилось, право слово...
– Я-то думал, что ты простак.
– Я и есть простак. Даже два золотых, что заработал, госпожа его, а ныне безутешная вдова, и то с меня удержала.
– Баба, – говорит вольный господин, – она баба и есть. Дочь змеи.
Только-только завязался у нас душевный разговор, как вдруг – фррр! Что-то врывается в шатер и кидается мне на грудь; такой комок взъерошенной шерсти.
Я, значит, беру его за шкирку, отрываю от себя, а он мне когтями в куртку вцепился, не отпускает.
– Ох, ты! – говорю, – да это ж кот Жана, младшенького моего. И до чего перепуганный! Как бы чего не приключилось с малышом нашим.
Малыш-то уже пару лет, как бороду бреет, и не одну девку в округе обрюхатил, но ведь все равно братик, младшенький...
Кот когти убрал, морду лапой утер, и тут я вижу; батюшки, да он в сапогах!
Ну, сапоги, конечно, паршивые, скроены кое-как, да и чего хотеть: кроились-то на кошачью лапу.
– Бедауу! – вопит кот жалостно.
– Ишь ты! – восхитились вольные люди.
– Хозяин мой-яяяу!!!! – продолжает орать кот, – на верррную смеррть!
– Да ты никак и впрямь говорящий! – я все-таки исхитрился взять кота за шкирку, и теперь он медленно поворачивался у меня в руках вокруг своей оси.
Он, бедняга, только муркнул.
– Все коты говорящие, – уныло признался он, – дело-то нехитрое. Но кому охота себя выдавать? С говорящего-то и спрос другой!
В общем, выяснилась такая история. Кот уговорил всех окрестных работников, чтобы на вопрос проезжающего короля (а короли у нас не так уж часто проезжают, будьте уверены!), чьи земли, отвечать, что, мол, земли маркиза Карабаса. А младшенький, значит, одежонку свою припрятал, засел в пруд и стал кричать, что он этот самый маркиз Карабас и есть, и пока он купался, его, мол, разбойники ограбили.
– Погоди-погоди, – нахмурился старшой, – какие-такие разбойники? Да мы твоего маркиза пальцем не трогали.
Кот уныло повесил усы.
В общем, король распорядился выдать Жану запасной комплект одежды, посадил его к себе в карету и поехал по его приглашению в гости. Иными словами, прямо людоеду в лапы! Потому как и земли, и замок, понятное дело, людоеда. А не Жана вовсе. У Жана, повторюсь, кроме кота, ни движимого, ни недвижимого – никакого имущества сроду не водилось.
А коту поручено было людоеда извести. Как? А как знаешь!
А с кота что взять? Вы когда-нибудь слышали, чтобы кот людоеда одолел?
Вот и я нет.
И теперь Жан в королевской карете катит прямо людоеду в лапы. А также сам король, и, как выяснилось, принцесса. Так я и думал. Где Жан, там принцесса. Уж такая его удача. Только вот с людоедом ему не повезло.
– И впрямь беда, братцы, – говорю, – выручать надо Жана.
Вольные люди мнутся, переглядываются.
– Начнем с того, – это старшой, – что он нас оговорил. Не трогали мы его.
– Вы уж, братцы, простите, но неужто никогда ни одного честного путника вы не облегчали на толику благ земных?
– Ну, – признается старшой, – бывало дело. А только брата твоего мы не трогали. К чему голодранца грабить? К тому же, не пойдем мы на людоеда. Во-первых, он нас не трогает. А во-вторых, уж больно он неприятный тип, людоед этот. Ух, до чего неприятный.
– Братцы, – говорю, – вот ежели бы вместо людоеда мой Жан в замке сидел, он бы вам жалование платил серебром, и кормил до отвала, и браконьерь не хочу, и что там еще...
– До этого, – мотает башкой, – еще дожить надо.
– Ладно, – говорю, – я пошел. Вы уж будьте любезны, присмотрите за Салли. Она вам пригодится. Только не перегружайте ее работой, она хороший ослик.
– Погоди, – мнется старшой, – неловко оно как-то. Или мы не разбойники? Сейчас выпьем еще немного, расхрабримся, колья да пики похватаем...
– Нет, – говорю я, – тут приступом не возьмешь. Тут надо хитростью. Большая у него дружина, у людоеда?
– Нет у него никакой дружины. Вообще никого нет.
– Не понял. Как же он замок держит?
– Чернокнижник он.
– Что с того? У нас тут любой сеньор чернокнижник.
– Да, но этот особенный. Всем чернокнижникам чернокнижник. Его даже маркиз-сосед боялся, а уж на что горяч был!
– Ладно, – говорю я коту, – пошли, проводишь!
Кот шерсть вздыбил, хвост распушил, уши прижал.
– Няууу! – отвечает.
Я вообще против котов ничего не имею. Но какие-то они... ненадежные, что ли?
– Признавайся, – говорю, – кто из вас такой замечательный план удумал? Ты своей кошачьей башкой, или Жан, братишка мой?
Тот молчит, сапожком землю ковыряет.
– Ты хоть был там?
– Ушшшас, – шипит, – ушшшасссс!!!!
И от страху аж глаза свои зеленые жмурит.
– Ладно, – говорю, – я пошел.
– Что? – говорит старшой, – без оружия?
– Я так думаю, с оружием он меня на порог не пустит. А мы по-простому. А вы королевскую карету подзадержите-то, как умеете!
– Это мы завсегда, – говорит старшой, – это, можно сказать, наша работа!
Поцеловал Салли в мордочку, еще раз попросил вольных господ не обижать ее, и двинулся в путь. Замок людоеда темнеет, точно грозовая туча, да и неудивительно – гроза, кажется, и впрямь собирается... И в далеких синих тучах вроде бы как искры вспыхивают, и раскат грома далеко-далеко, чуть слышный...
Для чего Господь пристроил в тучах небесный огонь? Ума не приложу.
Долго ли коротко, а дошел я до ворот. Ворота закрыты на железный засов, крепкие, дубовые...
Рядом молоток висит и дощечка медная.
Стукнул я молотком по дощечке.
Гляжу, охо-хо, ворота сами открываются, медленно так, на скрипящих петлях. Я осторожненько заглядываю внутрь – за ними двор пустой, серым камнем мощен. И ни души.
Замок уж такой огромный, что, когда на его башню смотришь, голову задирать приходится.
Гроза тем временем собирается уже бесповоротно, стянулись тучи над замком, бурлят, точно вода в мельничной запруде.
Как только я на крыльцо взошел, двери тоже распахнулись. И голос из полумрака, тихий:
– Добро пожаловать, мил человек!
Окна в зале зашторены, в камине только пепел, пылью подернутый, а посредине залы стоит старичок, хилый такой, чуть сгорбленный.
– Ты, – говорит, – никак грозу переждать решил. Милости прошу.
Я оглядываюсь – зала тоже тихая, пустая, факелы на стенах не горят, только пара свечей в подсвечнике на столе чуть теплится, и стол пустой – ни скатерти, ни приборов, ничего... И тихо-тихо, даже мыши в соломе не шуршат.
Ох, братцы, как мне страшно стало. Стою и крою про себя Жана последними словами.
– Я, сударь, мимо проходил. Позволите – грозу пережду и дальше пойду, а может, сделаете милость, на работу наймете. Я странствую налегке, тут наймусь, там поработаю...
Он ручки сухонькие потирает:
– Нет, – говорит, – мне работники не нужны. Хозяйство у меня маленькое, коза да куры... Я за ними сам ухаживаю.
– Так ведь печь натопить, воды натаскать...
– Мне, мил человек, много не надо.
Мне аж стыдно стало. Тихий человек, любезный... А на него поклеп все возводят.
Я и бухнул:
– А в округе говорят, ты, мол, людоед!
– Темный у нас люд, – говорит хозяин замка, – безграмотный. Вот если бы было просвещение распространено повсеместно, и селяне тянулись к свету науки, то суевериям быстро конец бы пришел. А их только в кабак и тянет...
– Вон, дверь у тебя сама собой распахивается!
– Механизм и больше ничего, – говорит он, – вон, блок укрепленный, вон веревка. Что ж я буду под дождем бегать, дверь открывать?
– Что обращаться можешь во всяких зверей...
– Суеверие, – отвечает, – темнота и невежество. Ты вообще представляешь себе, как человек устроен?
– А как же. Смертная плоть и бессмертная душа.
– Волосяной покров, кожа и мышцы. Далее идут соразмерно расположенные внутренние органы. Как они могут трансформироваться в звериное тело? Это законам натуры.
– Жаль, – говорю, – я бы посмотрел на сие удивительное зрелище!
А сам думаю – уж очень он осведомлен о том, как человек изнутри устроен! Все ж таки, наверняка людоед. С другой стороны, если не брать в расчет бессмертной души, человек отличается от животных только тем, что ходит на двух ногах. Взять, например, мою Салли...
– Добрый господин, – спохватился я, – раз уж ты столь щедр и милостив, то, может, и еда у тебя найдется?
– А как же, – говорит он, семенит к буфету и достает оттуда блюдечко, а на блюдечке высохший сухарик и корочка сыра.
– Благодарствую, – говорю.
А сам думаю, – это тебе не синебородый рыцарь, грозный, гневливый, убийца женщин, это почтенный старец. Ну вот повернулся ко мне спиной, что бы мне его не шарахнуть подсвечником? Так ведь не могу... Жалко и его живую душу, и мою, бессмертную!
А все ж таки едет, едет карета к замку, а в карете король и принцесса, и братец Жан... Разве что ребятишки вольные и правда задержат ее немного на дороге, дерево поперек положат, или что там...
– Господин, – говорю, – ты уж позволь, я в курятник схожу, курицу зарежу. Я ее так сготовлю, королю подать не стыдно будет!
– Питаться животной пищей, – отвечает он кротко, – для мыслящего человека неразумно. Потому как от мяса полнокровие, гневливость и избыточная отвага. Можешь пойти, собрать яйца.
Ну что тут скажешь?
– Да возвращайся поскорее, – говорит, – потому как вон, гроза собирается.
– Да что мне, я не сахарный!
– Не в том дело, – говорит ласково, – а в том, что эта гроза как раз то, что мне требовалось для дальнейших изысканий! И коль уж ты здесь, то будь любезен, окажи мне одну услугу... Мне помощь требуется, а прислуга разбежалась вся.
– Располагай мной, сударь, как душе твоей угодно, – говорю я, а у самого поджилки трясутся.
Людоед он, вот те крест, людоед!
– Тогда пойдем, – возвысил он голос, – Бог с ним, с курятником! Бери свечу и пойдем...
Там лестница в подвал была, он впереди идет, ключи от пояса отцепил, держит за кольцо, а я за ним, со свечой. Иду, рука у меня трясется, тень его на стене растет, огромная, синяя, дурак, думаю, дурак, средний брат, сам своей рукой себя в подвал на крюк разделочный подвешиваю! Ах, у него там на холоде все и хранится... И бочки для засола, и коптильня, и еще как на бойне такие тазы медные, в которые кровь сливают...
Прислуга разбежалась у него, у людоеда!
Он ключами гремит, дверь отпирает...
Ничего подобного в подвале-то и нету. А есть много такого, чего я и пересказать не могу: колдовские сосуды, стеклянные кувшины, шары, катушки какие-то медные, проволочки, столб железный посреди погреба от пола до потолка, а у столба...
– Отец мой, – говорит тихонько, – грозный победитель мавров, получил этот замок от старого короля... Однако я с ранней юности отринул кровавые игрища и обратил свой взор к познанию натуры... И родитель на смертном одре проклял меня, единственного своего сына, за то, что я пренебрег семейным поприщем и славный род опозорил.
– С тех пор преследуют меня неудачи в моей науке, хотя, признаться, верить в то, что проклятие может неблагоприятно повлиять на ход научных опытов – есть чистейшей воды суеверие, недостойное культурного человека.
– Это ты, сударь зря, – говорю я, а сам еле зубы разжимаю, которые так и норовят стукнуть друг о друга, – ибо родительское проклятие – самое страшное, что может произойти с человеком.
– Предрассудки, – машет он рукой. – Признаю, я не только воинским долгом, я и семьей в азарте научных исследований пренебрег. Ибо, когда умирала в горячке супруга моя и маркиза, я, увлекшись, записывал симптомы, и поздно лекаря вызвал.
Тут он хихикнул.
– Однако, – говорит, – эту беду я поправлю. Ибо после долгих лет исследований, убедился я, что все в природе обратимо. И ежели можно жизнь отнять, то можно ее и вернуть.
– Да, коли ты сам Господь Бог.
– То, что Богу подвластно, то и человеку под силу, —
Огонь, скрытый в молнии, есть движущая сила... И приспособив эту движущую силу в небольшом количестве к мертвой мышечной ткани, можно заставить ее сокращаться, иными словами, вернуть ее в живое состояние, хотя и на небольшое время, пока движущий импульс не иссяк.
Вот тут я и взглянул на то, что к столбу было примотано. Высохший труп женщины, кожа что твой пергамент, лицо прядями светлых волос прикрыто, платье истлевшее, но видно, что парчовое было, дорогое...
– Кто это, господин? – спрашиваю я шепотом.
– Моя жена, – говорит он спокойно. – Когда скончалась супруга моя, я ее при соответствующей температуре сохранил в относительно неповрежденном виде по рецепту египетских мудрецов, с тем, чтобы, когда овладею тайной жизни и смерти, вдохнуть в нее жизненную искру, и тем самым вновь обрести помощницу, разделяющую мои духовные интересы.
– Негоже это, сударь, – говорю я шепотом.
А сам дрожу – людоед он, как есть, людоед, всех вокруг извел, отца в могилу свел, жену свою опять же, а кого не свел, те, видно, разбежались...
– Ты, – отвечает он, – в суевериях погряз, потому как темнота, а в науках ничего негодного и противоестественного нет, поскольку они следуют законам природы. Сейчас ассистировать мне будешь.
– Чего, сударь?
– Видишь, – говорит, – столбжелезный, а от него медная проволокатянется. Надо ее поднять на самый высокий шпиль самой высокой башни, тогда небесный огонь ударит в нее, пойдет по столбу, переродившись в жизненную силу, и сообщит ее неживой материи, чтобы опять сделать ее живой. Ибо что есть живая материя, как не мертвая, оживленная движущей силой? Я это окончательно доказал, и дело теперь за тем, чтобы поставить решающий опыт, подтверждающий многолетние исследования.
– Ага, – говорю, хотя в глазах у меня уже темно от ужаса.
– Так что бери вон ту катушку с проволокой, которую я называю «провод», поскольку по ней должен пройти жизненный импульс, и тащи ее наверх, разматывая по дороге. На самую высокую башню, ясно тебе? Только держи катушку за деревянные ручки и к проволоке не касайся, а то сила, соприкоснувшись с живой тканью, оказывает действие обратное, иначе губительное!
Я, значит, беру катушку и, пятясь, выбираюсь из погреба, оставляя за собой блестящий след, будто слизняк какой, и в голове только одна мысль – убраться бы отсюда подальше... Из залы на башню ведет винтовая лестница, узкая, темная, проволока, именуемая проводом по всему залу тянется медным ручейком, и тут мне кто-то темным комком бросается под ноги.
– Ты чего тут делаешь? – говорю, – или не страшно?
– Охххх! – шипит кот, – страшшно!!!!
– Так беги отсюда! Мне самому страшно!
– Фррр! Не брошшу...
Никогда этих котов не поймешь.
– Тогда, – говорю, – держи катушку. И лезь на самый верх. Там прицепишь. Только, – говорю, – за проволоку не берись, и сапоги не снимай. Знаю я этот небесный огонь! Как шарахнет, костей не соберешь.
– Ожжживит, – шипит кот, – ужжассс!
– А мне сдается, – говорю, – что мы тут все собрались для того, чтобы разрешить его участь раз и навсегда. Не даром оно все так совпало. Уж не знаю, как, но верю, что пришел его час, господина этого ученого! А посему делай, как он говорит, и поглядим, что из этого получится.
А молнии так и лупят, и у кота уже вся шерстка дыбом и искры проскакивают.
– А ты? – говорит котишка, сверкая глазищами.
– А я, пожалуй, кол возьму покрепче. Господь помогает тому, кто сам себе помогает.
Ни оружия у него не было на стенах, ни деревяшек во дворе. Ученый человек, одно слово. Так что взял я кочергу у камина и боком-боком вниз спустился. Как раз вовремя, – котишка, видно, дотащил на башню этот самый «провод»; потому что в погребе все голубым светом озарилось, по столбу пробежали огненные вспышки, и вижу я, тело в захватах начинает шевелиться.
Как же мне, братцы, страшно стало!
А старикашка-людоед подпрыгивает, словно и в него небесный огонь бьет, руки потирает.
– Вот, – кричит, – подруга моя, в которую я вдохнул жизнь своим искусством и знаниями. Вот, берегись природа, ибо я силой вырвал у тебя то, что другие вымаливают понапрасну! Нет, говорит, таких темных областей, – говорит, – которые бы наука не могла пронзить своим сияющим светом. Чего стоишь, – это уже мне, – разводи скобы.
– Господин, – говорю, – ты бы уж лучше сам...
– Я должен вести наблюдение, – отвечает он важно, – и записывать все в дневник.
Я перекрестился и приблизился к столбу. Только за скобу взялся, оно голову подняло и глянуло на меня своими белыми глазами. И такая мука была в этом взгляде, что у меня даже страх на миг прошел.
– Сейчас, – говорю, – госпожа моя. Потерпи.
И разъял скобы, одну за другой.
Оно стоит, пошатывается, медленно головой поводит.
Учуяло его. Обернулось к нему, сделало шаг и застыло.
А он, людоед, стоит у конторки и в тетрадку что-то быстро-быстро пишет. Потом отбросил перо, шагнул к ней.
– Добро пожаловать, моя дорогая супруга! – говорит он, и протягивает ей руку, чтобы, значит, ввести ее в эту юдоль скорби.
И оно протянуло к нему обе руки. И как схватит за шею.
Что говорить?
Я ей мешать не стал.
Уж не знаю, было ли оно человеком, только сам он давно уж им не был. Не может бессмертная душа так низко пасть. Значит, он ее потерял где-то, во время своих опытов.
Он на пол повалился, захрипел и умер. И тут иссяк жизненный импульс у его творения. Глянуло оно на меня, на пол повалилось и застыло – и на высохшем лице вроде как улыбка довольная.... Или гримаса, кто его знает?
Тут клубок мохнатый, разбрасывая искры, скатился пол лестнице. Я его поймал за шкирку; все, говорю, кранты людоеду, давай, беги, зови ребятишек в помощь, да пускай прихватят хоть чего из еды и убранства, тут ничего нет кроме пыли...
Что тут говорить? Похоронили бедняжку эту по христиански, а людоеду кол осиновый меж ребер – а то ну как он и в могиле не успокоится? Залу в порядок привели, все инструменты чернокнижные во дворе сложили и сожгли, пыль вымели, огонь разожгли в очаге, пауков повыгоняли... Котишка важный ходит, командует.
– Вы, – говорю, – были люди вольные, а теперь дружина маркиза Карабаса! А потому веселитесь, гуляйте и меня не забывайте! Крыша над головой есть, а золото наживете!
А тут гляжу, карета едет – шестерка лошадей вороных, ох, красавцы, и лакеи на запятках, и гербы на дверцах...
– Встречай, – говорю, – хозяина. Только это... ты уж ему не рассказывай ничего про людоеда, он же тут с молодой женой жить будет... Ты лучше скажи, что ты его, людоеда, съел!
Он фыркает, усы лапкой расправляет.
– Кот, – говорю, – в доме к счастью. А я пошел. Где там моя Салли?
– Мы ее к козам поставили, – говорит старшой, – чтобы дождик не мочил, ветер не хлестал! И куда ты пойдешь, а, средний брат? Дорогу-то вон как развезло.
– Осел не лошадь, – говорю, – везде пройдет!
И пока карета въезжала в ворота, мы с Салли тихонько вышли через задний двор. Нахлобучил я на нее шляпку поплотнее, чтобы дождь не хлестал, закутался в плащ потеплее, и пошли мы с ней дальше. Жан счастье свое, вроде бы нашел, а я-то нет.
– Ну, так извини, – говорю, – эту дуру и мне не жалко, потому как дура сущеглупая, но сколько ж их еще будет, дур-то! Еще в Священном Писании сказано – баба она запретов не терпит, ежели что бабе запрети, то она первым делом и сотворит, назло всему миру. Эдак вы всех дочерей Евы в округе изведете.
И шарах его алебардой.
Он с лестницы-то и покатился.
– Едет кто? – кричу наверх.
– Ах, нет, – отвечает, – нет никого.
– Да и ладно, – говорю, – пришиб я твоего господина, уж не взыщи.
Она с парапета спрыгнула, глянула вниз, а там уже люди у подножия лестницы толпятся, и все в растерянности.
– Лучше бы рыцарь его в честном бою победил, – говорит она, – как-то тактичней было бы. Да ладно, и так сойдет. Ты, – говорит, – следом за мной ступай.
Спускается, величаво так, голову держит, и провозглашает громко.
– Господин ваш и хозяин был чернокнижник и злодей. Если кто хочет в этом убедиться, пускай заглянет в его кладовку, ту, что я отперла вот этим ключиком... Но я разоблачила его, и вызвала моего брата, чтобы он сразился с убийцей женщин. И брат мой храбро сражался, и злодея одолел в честной схватке.
И мне наверх, нежно:
– Рене, где же ты, братец? Иди сюда!
Люди с ноги на ногу переминаются, жмутся – похоже, кое-кто уже успел в кладовку заглянуть.
– Я господину вашему супруга и наследница, – и она остальные ключи отвязывает от пояса и значительно ими звенит. – А потому велю я тело убрать, кровь затереть, супруга моего преступного похоронить с почестями, несчастных этих, им убиенных тоже, а вас призываю в свидетели, что бой был честный, а вам я есть законная госпожа!
Я свирепое лицо сделал и пару раз алебардой взмахнул. На всякий случай.
Они кивают, на меня косятся с опаской и приступают к делам... Госпожа смотрит на меня.
– Ох, – говорит, – натерпелась же я страху.
– Ладно, – отвечаю, – чего уж там.
– Награжу тебя по-царски, – говорит она, – сейчас велю, чтобы тебе пять золотых отсыпали... нет, все-таки два. Два золотых, целое состояние.
– Два золотых мне не помешают, а главное, – говорю, – Салли мою отпустите, ее ваш господин ныне покойный в уплату ущерба забрал.
– Какого ущерба? – она прищурилась.
– Попону она сжевала, шелковую...
– Вот оно что... ну, так золотой я с тебя за попону удерживаю, – говорит она, – а попона была вышитая? Из Парижа?
– Вышитая. Из Парижа.
– Два золотых удерживаю, – она говорит, – забирай свою Салли и проваливай.
Задумалась.
– А то, – говорит тихонько, – оставайся. Я скажу, что ты мне брат не родной, а двоюродный, и священник, как отпоет несчастных этих, в положенный срок нас обвенчает. Хочешь маркизом стать?
– Нет, сударыня, – говорю, – уж не взыщите. Ну какой из меня маркиз?
А сам думаю, этой дай войти в силу, она еще похлеще своего господина дела тут закрутит.
– Тогда, убирайся, – взвизгнула она, – бери свою ослиху и убирайся!
Я не стал дожидаться, пока она передумает. Побежал к Салли.
– Салли, – говорю ей, целуя ее в мордочку, – вот ты опять со мной, а я с тобой. Доедай свое яблоко, Салли, не скоро ты другое такое найдешь! Потому как пора нам в путь. Так что прощай, добрый человек – это я огороднику.
Тот даже расстроился.
– Я к тебе уже привык, – говорит, – и к Салли твоей.
Подумал.
– И все-таки, – говорит, – для ослика Жевеньева больше подходит.
* * *
– Салли, Салли, – пел я во все горло, пока мы с Салли топали по белой дороге, – опять мы вместе! Вот какой прекрасный Божий мир вокруг, синий и зеленый, золотой и белый, а мы с тобой в самом его сердце, точно в драгоценном сосуде.Ветки деревьев, что росли у обочины, стали гуще, и вот они уже смыкаются над моей головой, как зеленый шатер, и вокруг такой зеленоватый свет, точно мы с Салли идем по дну озера.
Кругом ни души, птички поют... И тут кто-то как спрыгнет с дерева!
Я поначалу испугался, а потом смотрю, старый знакомец: господин вольный, из трактира «Кот в сапогах», и его дружки тут как тут, выходят из-за кустов. У всех морды повязаны черными платками, но я их все равно узнал.
– Кошелек или жизнь! – говорит вольный господин.
– Бог в помощь, – отвечаю я, – и всей твоей честной братии. Нет у меня кошелька, только жизнь. Но зачем она тебе, добрый господин? Жизнь это такая штука – она может принадлежать только тому, кто ею владеет, и ни отдать ее, ни поменять не представляется никакой возможности. Так, во всяком случае, философы говорят.
– А! – говорит он и стаскивает с морды платок. – Это ты, средний брат! Прости уж, не признал тебя.
– Меня признать непросто, – соглашаюсь я, – потому что я во всем средний. Я как все. А вот Салли мою по шляпке можно признать.
– Я на осликов, – говорит вольный господин, – редко обращаю внимание. Все больше на жеребцов в богатой сбруе.
– Ну, – говорю, – у каждого свои слабости.
– Ладно, – говорит вольный господин, – раз уж судьба нас свела, милости прошу к нашему шалашу. Пошли, выпьем, как раз пора перехватить чего-нибудь, а то все утро торчим тут на дороге без толку.
– Отчего ж, – говорю, – не выпить с тобой, и твоими доблестными друзьями? Пошли, выпьем. Спрыснем удачу.
И, держа Салли за повод, нырнул за ним следом по незаметной тропинке.
Даже вольному человеку какая-никакая, а крыша над головой нужна, потому наши вольные господа устроили себе настоящее логовище, на стенках у них висели мавританские ковры, на полу шелка всякие... Пили и ели они на серебре – не я один проезжал по белой дороге... В котле варится похлебка из зайчатины...
– Ну, – говорит вольный господин, – садись и угощайся, средний брат.
– Весело живете, – говорю я, – а чьи это земли?
– Людоеда.
Я заячью ножку чуть не уронил.
– Не боитесь, господа хорошие?
– Людоеду и без нас хватает, с кого шкуры драть, – отвечает вольный господин, – а владения у него большие, леса богатые... Вот рядом рыцарь живет, такой с синей бородой, так он победнее будет маленько...
– Жил, – поправляю.
– Э? – поднял брови вольный господин.
– Эге, – говорю я, – неудачно получилось, право слово...
– Я-то думал, что ты простак.
– Я и есть простак. Даже два золотых, что заработал, госпожа его, а ныне безутешная вдова, и то с меня удержала.
– Баба, – говорит вольный господин, – она баба и есть. Дочь змеи.
Только-только завязался у нас душевный разговор, как вдруг – фррр! Что-то врывается в шатер и кидается мне на грудь; такой комок взъерошенной шерсти.
Я, значит, беру его за шкирку, отрываю от себя, а он мне когтями в куртку вцепился, не отпускает.
– Ох, ты! – говорю, – да это ж кот Жана, младшенького моего. И до чего перепуганный! Как бы чего не приключилось с малышом нашим.
Малыш-то уже пару лет, как бороду бреет, и не одну девку в округе обрюхатил, но ведь все равно братик, младшенький...
Кот когти убрал, морду лапой утер, и тут я вижу; батюшки, да он в сапогах!
Ну, сапоги, конечно, паршивые, скроены кое-как, да и чего хотеть: кроились-то на кошачью лапу.
– Бедауу! – вопит кот жалостно.
– Ишь ты! – восхитились вольные люди.
– Хозяин мой-яяяу!!!! – продолжает орать кот, – на верррную смеррть!
– Да ты никак и впрямь говорящий! – я все-таки исхитрился взять кота за шкирку, и теперь он медленно поворачивался у меня в руках вокруг своей оси.
Он, бедняга, только муркнул.
– Все коты говорящие, – уныло признался он, – дело-то нехитрое. Но кому охота себя выдавать? С говорящего-то и спрос другой!
В общем, выяснилась такая история. Кот уговорил всех окрестных работников, чтобы на вопрос проезжающего короля (а короли у нас не так уж часто проезжают, будьте уверены!), чьи земли, отвечать, что, мол, земли маркиза Карабаса. А младшенький, значит, одежонку свою припрятал, засел в пруд и стал кричать, что он этот самый маркиз Карабас и есть, и пока он купался, его, мол, разбойники ограбили.
– Погоди-погоди, – нахмурился старшой, – какие-такие разбойники? Да мы твоего маркиза пальцем не трогали.
Кот уныло повесил усы.
В общем, король распорядился выдать Жану запасной комплект одежды, посадил его к себе в карету и поехал по его приглашению в гости. Иными словами, прямо людоеду в лапы! Потому как и земли, и замок, понятное дело, людоеда. А не Жана вовсе. У Жана, повторюсь, кроме кота, ни движимого, ни недвижимого – никакого имущества сроду не водилось.
А коту поручено было людоеда извести. Как? А как знаешь!
А с кота что взять? Вы когда-нибудь слышали, чтобы кот людоеда одолел?
Вот и я нет.
И теперь Жан в королевской карете катит прямо людоеду в лапы. А также сам король, и, как выяснилось, принцесса. Так я и думал. Где Жан, там принцесса. Уж такая его удача. Только вот с людоедом ему не повезло.
– И впрямь беда, братцы, – говорю, – выручать надо Жана.
Вольные люди мнутся, переглядываются.
– Начнем с того, – это старшой, – что он нас оговорил. Не трогали мы его.
– Вы уж, братцы, простите, но неужто никогда ни одного честного путника вы не облегчали на толику благ земных?
– Ну, – признается старшой, – бывало дело. А только брата твоего мы не трогали. К чему голодранца грабить? К тому же, не пойдем мы на людоеда. Во-первых, он нас не трогает. А во-вторых, уж больно он неприятный тип, людоед этот. Ух, до чего неприятный.
– Братцы, – говорю, – вот ежели бы вместо людоеда мой Жан в замке сидел, он бы вам жалование платил серебром, и кормил до отвала, и браконьерь не хочу, и что там еще...
– До этого, – мотает башкой, – еще дожить надо.
– Ладно, – говорю, – я пошел. Вы уж будьте любезны, присмотрите за Салли. Она вам пригодится. Только не перегружайте ее работой, она хороший ослик.
– Погоди, – мнется старшой, – неловко оно как-то. Или мы не разбойники? Сейчас выпьем еще немного, расхрабримся, колья да пики похватаем...
– Нет, – говорю я, – тут приступом не возьмешь. Тут надо хитростью. Большая у него дружина, у людоеда?
– Нет у него никакой дружины. Вообще никого нет.
– Не понял. Как же он замок держит?
– Чернокнижник он.
– Что с того? У нас тут любой сеньор чернокнижник.
– Да, но этот особенный. Всем чернокнижникам чернокнижник. Его даже маркиз-сосед боялся, а уж на что горяч был!
– Ладно, – говорю я коту, – пошли, проводишь!
Кот шерсть вздыбил, хвост распушил, уши прижал.
– Няууу! – отвечает.
Я вообще против котов ничего не имею. Но какие-то они... ненадежные, что ли?
– Признавайся, – говорю, – кто из вас такой замечательный план удумал? Ты своей кошачьей башкой, или Жан, братишка мой?
Тот молчит, сапожком землю ковыряет.
– Ты хоть был там?
– Ушшшас, – шипит, – ушшшасссс!!!!
И от страху аж глаза свои зеленые жмурит.
– Ладно, – говорю, – я пошел.
– Что? – говорит старшой, – без оружия?
– Я так думаю, с оружием он меня на порог не пустит. А мы по-простому. А вы королевскую карету подзадержите-то, как умеете!
– Это мы завсегда, – говорит старшой, – это, можно сказать, наша работа!
Поцеловал Салли в мордочку, еще раз попросил вольных господ не обижать ее, и двинулся в путь. Замок людоеда темнеет, точно грозовая туча, да и неудивительно – гроза, кажется, и впрямь собирается... И в далеких синих тучах вроде бы как искры вспыхивают, и раскат грома далеко-далеко, чуть слышный...
Для чего Господь пристроил в тучах небесный огонь? Ума не приложу.
Долго ли коротко, а дошел я до ворот. Ворота закрыты на железный засов, крепкие, дубовые...
Рядом молоток висит и дощечка медная.
Стукнул я молотком по дощечке.
Гляжу, охо-хо, ворота сами открываются, медленно так, на скрипящих петлях. Я осторожненько заглядываю внутрь – за ними двор пустой, серым камнем мощен. И ни души.
Замок уж такой огромный, что, когда на его башню смотришь, голову задирать приходится.
Гроза тем временем собирается уже бесповоротно, стянулись тучи над замком, бурлят, точно вода в мельничной запруде.
Как только я на крыльцо взошел, двери тоже распахнулись. И голос из полумрака, тихий:
– Добро пожаловать, мил человек!
Окна в зале зашторены, в камине только пепел, пылью подернутый, а посредине залы стоит старичок, хилый такой, чуть сгорбленный.
– Ты, – говорит, – никак грозу переждать решил. Милости прошу.
Я оглядываюсь – зала тоже тихая, пустая, факелы на стенах не горят, только пара свечей в подсвечнике на столе чуть теплится, и стол пустой – ни скатерти, ни приборов, ничего... И тихо-тихо, даже мыши в соломе не шуршат.
Ох, братцы, как мне страшно стало. Стою и крою про себя Жана последними словами.
– Я, сударь, мимо проходил. Позволите – грозу пережду и дальше пойду, а может, сделаете милость, на работу наймете. Я странствую налегке, тут наймусь, там поработаю...
Он ручки сухонькие потирает:
– Нет, – говорит, – мне работники не нужны. Хозяйство у меня маленькое, коза да куры... Я за ними сам ухаживаю.
– Так ведь печь натопить, воды натаскать...
– Мне, мил человек, много не надо.
Мне аж стыдно стало. Тихий человек, любезный... А на него поклеп все возводят.
Я и бухнул:
– А в округе говорят, ты, мол, людоед!
– Темный у нас люд, – говорит хозяин замка, – безграмотный. Вот если бы было просвещение распространено повсеместно, и селяне тянулись к свету науки, то суевериям быстро конец бы пришел. А их только в кабак и тянет...
– Вон, дверь у тебя сама собой распахивается!
– Механизм и больше ничего, – говорит он, – вон, блок укрепленный, вон веревка. Что ж я буду под дождем бегать, дверь открывать?
– Что обращаться можешь во всяких зверей...
– Суеверие, – отвечает, – темнота и невежество. Ты вообще представляешь себе, как человек устроен?
– А как же. Смертная плоть и бессмертная душа.
– Волосяной покров, кожа и мышцы. Далее идут соразмерно расположенные внутренние органы. Как они могут трансформироваться в звериное тело? Это законам натуры.
– Жаль, – говорю, – я бы посмотрел на сие удивительное зрелище!
А сам думаю – уж очень он осведомлен о том, как человек изнутри устроен! Все ж таки, наверняка людоед. С другой стороны, если не брать в расчет бессмертной души, человек отличается от животных только тем, что ходит на двух ногах. Взять, например, мою Салли...
– Добрый господин, – спохватился я, – раз уж ты столь щедр и милостив, то, может, и еда у тебя найдется?
– А как же, – говорит он, семенит к буфету и достает оттуда блюдечко, а на блюдечке высохший сухарик и корочка сыра.
– Благодарствую, – говорю.
А сам думаю, – это тебе не синебородый рыцарь, грозный, гневливый, убийца женщин, это почтенный старец. Ну вот повернулся ко мне спиной, что бы мне его не шарахнуть подсвечником? Так ведь не могу... Жалко и его живую душу, и мою, бессмертную!
А все ж таки едет, едет карета к замку, а в карете король и принцесса, и братец Жан... Разве что ребятишки вольные и правда задержат ее немного на дороге, дерево поперек положат, или что там...
– Господин, – говорю, – ты уж позволь, я в курятник схожу, курицу зарежу. Я ее так сготовлю, королю подать не стыдно будет!
– Питаться животной пищей, – отвечает он кротко, – для мыслящего человека неразумно. Потому как от мяса полнокровие, гневливость и избыточная отвага. Можешь пойти, собрать яйца.
Ну что тут скажешь?
– Да возвращайся поскорее, – говорит, – потому как вон, гроза собирается.
– Да что мне, я не сахарный!
– Не в том дело, – говорит ласково, – а в том, что эта гроза как раз то, что мне требовалось для дальнейших изысканий! И коль уж ты здесь, то будь любезен, окажи мне одну услугу... Мне помощь требуется, а прислуга разбежалась вся.
– Располагай мной, сударь, как душе твоей угодно, – говорю я, а у самого поджилки трясутся.
Людоед он, вот те крест, людоед!
– Тогда пойдем, – возвысил он голос, – Бог с ним, с курятником! Бери свечу и пойдем...
Там лестница в подвал была, он впереди идет, ключи от пояса отцепил, держит за кольцо, а я за ним, со свечой. Иду, рука у меня трясется, тень его на стене растет, огромная, синяя, дурак, думаю, дурак, средний брат, сам своей рукой себя в подвал на крюк разделочный подвешиваю! Ах, у него там на холоде все и хранится... И бочки для засола, и коптильня, и еще как на бойне такие тазы медные, в которые кровь сливают...
Прислуга разбежалась у него, у людоеда!
Он ключами гремит, дверь отпирает...
Ничего подобного в подвале-то и нету. А есть много такого, чего я и пересказать не могу: колдовские сосуды, стеклянные кувшины, шары, катушки какие-то медные, проволочки, столб железный посреди погреба от пола до потолка, а у столба...
– Отец мой, – говорит тихонько, – грозный победитель мавров, получил этот замок от старого короля... Однако я с ранней юности отринул кровавые игрища и обратил свой взор к познанию натуры... И родитель на смертном одре проклял меня, единственного своего сына, за то, что я пренебрег семейным поприщем и славный род опозорил.
– С тех пор преследуют меня неудачи в моей науке, хотя, признаться, верить в то, что проклятие может неблагоприятно повлиять на ход научных опытов – есть чистейшей воды суеверие, недостойное культурного человека.
– Это ты, сударь зря, – говорю я, а сам еле зубы разжимаю, которые так и норовят стукнуть друг о друга, – ибо родительское проклятие – самое страшное, что может произойти с человеком.
– Предрассудки, – машет он рукой. – Признаю, я не только воинским долгом, я и семьей в азарте научных исследований пренебрег. Ибо, когда умирала в горячке супруга моя и маркиза, я, увлекшись, записывал симптомы, и поздно лекаря вызвал.
Тут он хихикнул.
– Однако, – говорит, – эту беду я поправлю. Ибо после долгих лет исследований, убедился я, что все в природе обратимо. И ежели можно жизнь отнять, то можно ее и вернуть.
– Да, коли ты сам Господь Бог.
– То, что Богу подвластно, то и человеку под силу, —
Огонь, скрытый в молнии, есть движущая сила... И приспособив эту движущую силу в небольшом количестве к мертвой мышечной ткани, можно заставить ее сокращаться, иными словами, вернуть ее в живое состояние, хотя и на небольшое время, пока движущий импульс не иссяк.
Вот тут я и взглянул на то, что к столбу было примотано. Высохший труп женщины, кожа что твой пергамент, лицо прядями светлых волос прикрыто, платье истлевшее, но видно, что парчовое было, дорогое...
– Кто это, господин? – спрашиваю я шепотом.
– Моя жена, – говорит он спокойно. – Когда скончалась супруга моя, я ее при соответствующей температуре сохранил в относительно неповрежденном виде по рецепту египетских мудрецов, с тем, чтобы, когда овладею тайной жизни и смерти, вдохнуть в нее жизненную искру, и тем самым вновь обрести помощницу, разделяющую мои духовные интересы.
– Негоже это, сударь, – говорю я шепотом.
А сам дрожу – людоед он, как есть, людоед, всех вокруг извел, отца в могилу свел, жену свою опять же, а кого не свел, те, видно, разбежались...
– Ты, – отвечает он, – в суевериях погряз, потому как темнота, а в науках ничего негодного и противоестественного нет, поскольку они следуют законам природы. Сейчас ассистировать мне будешь.
– Чего, сударь?
– Видишь, – говорит, – столбжелезный, а от него медная проволокатянется. Надо ее поднять на самый высокий шпиль самой высокой башни, тогда небесный огонь ударит в нее, пойдет по столбу, переродившись в жизненную силу, и сообщит ее неживой материи, чтобы опять сделать ее живой. Ибо что есть живая материя, как не мертвая, оживленная движущей силой? Я это окончательно доказал, и дело теперь за тем, чтобы поставить решающий опыт, подтверждающий многолетние исследования.
– Ага, – говорю, хотя в глазах у меня уже темно от ужаса.
– Так что бери вон ту катушку с проволокой, которую я называю «провод», поскольку по ней должен пройти жизненный импульс, и тащи ее наверх, разматывая по дороге. На самую высокую башню, ясно тебе? Только держи катушку за деревянные ручки и к проволоке не касайся, а то сила, соприкоснувшись с живой тканью, оказывает действие обратное, иначе губительное!
Я, значит, беру катушку и, пятясь, выбираюсь из погреба, оставляя за собой блестящий след, будто слизняк какой, и в голове только одна мысль – убраться бы отсюда подальше... Из залы на башню ведет винтовая лестница, узкая, темная, проволока, именуемая проводом по всему залу тянется медным ручейком, и тут мне кто-то темным комком бросается под ноги.
– Ты чего тут делаешь? – говорю, – или не страшно?
– Охххх! – шипит кот, – страшшно!!!!
– Так беги отсюда! Мне самому страшно!
– Фррр! Не брошшу...
Никогда этих котов не поймешь.
– Тогда, – говорю, – держи катушку. И лезь на самый верх. Там прицепишь. Только, – говорю, – за проволоку не берись, и сапоги не снимай. Знаю я этот небесный огонь! Как шарахнет, костей не соберешь.
– Ожжживит, – шипит кот, – ужжассс!
– А мне сдается, – говорю, – что мы тут все собрались для того, чтобы разрешить его участь раз и навсегда. Не даром оно все так совпало. Уж не знаю, как, но верю, что пришел его час, господина этого ученого! А посему делай, как он говорит, и поглядим, что из этого получится.
А молнии так и лупят, и у кота уже вся шерстка дыбом и искры проскакивают.
– А ты? – говорит котишка, сверкая глазищами.
– А я, пожалуй, кол возьму покрепче. Господь помогает тому, кто сам себе помогает.
Ни оружия у него не было на стенах, ни деревяшек во дворе. Ученый человек, одно слово. Так что взял я кочергу у камина и боком-боком вниз спустился. Как раз вовремя, – котишка, видно, дотащил на башню этот самый «провод»; потому что в погребе все голубым светом озарилось, по столбу пробежали огненные вспышки, и вижу я, тело в захватах начинает шевелиться.
Как же мне, братцы, страшно стало!
А старикашка-людоед подпрыгивает, словно и в него небесный огонь бьет, руки потирает.
– Вот, – кричит, – подруга моя, в которую я вдохнул жизнь своим искусством и знаниями. Вот, берегись природа, ибо я силой вырвал у тебя то, что другие вымаливают понапрасну! Нет, говорит, таких темных областей, – говорит, – которые бы наука не могла пронзить своим сияющим светом. Чего стоишь, – это уже мне, – разводи скобы.
– Господин, – говорю, – ты бы уж лучше сам...
– Я должен вести наблюдение, – отвечает он важно, – и записывать все в дневник.
Я перекрестился и приблизился к столбу. Только за скобу взялся, оно голову подняло и глянуло на меня своими белыми глазами. И такая мука была в этом взгляде, что у меня даже страх на миг прошел.
– Сейчас, – говорю, – госпожа моя. Потерпи.
И разъял скобы, одну за другой.
Оно стоит, пошатывается, медленно головой поводит.
Учуяло его. Обернулось к нему, сделало шаг и застыло.
А он, людоед, стоит у конторки и в тетрадку что-то быстро-быстро пишет. Потом отбросил перо, шагнул к ней.
– Добро пожаловать, моя дорогая супруга! – говорит он, и протягивает ей руку, чтобы, значит, ввести ее в эту юдоль скорби.
И оно протянуло к нему обе руки. И как схватит за шею.
Что говорить?
Я ей мешать не стал.
Уж не знаю, было ли оно человеком, только сам он давно уж им не был. Не может бессмертная душа так низко пасть. Значит, он ее потерял где-то, во время своих опытов.
Он на пол повалился, захрипел и умер. И тут иссяк жизненный импульс у его творения. Глянуло оно на меня, на пол повалилось и застыло – и на высохшем лице вроде как улыбка довольная.... Или гримаса, кто его знает?
Тут клубок мохнатый, разбрасывая искры, скатился пол лестнице. Я его поймал за шкирку; все, говорю, кранты людоеду, давай, беги, зови ребятишек в помощь, да пускай прихватят хоть чего из еды и убранства, тут ничего нет кроме пыли...
Что тут говорить? Похоронили бедняжку эту по христиански, а людоеду кол осиновый меж ребер – а то ну как он и в могиле не успокоится? Залу в порядок привели, все инструменты чернокнижные во дворе сложили и сожгли, пыль вымели, огонь разожгли в очаге, пауков повыгоняли... Котишка важный ходит, командует.
– Вы, – говорю, – были люди вольные, а теперь дружина маркиза Карабаса! А потому веселитесь, гуляйте и меня не забывайте! Крыша над головой есть, а золото наживете!
А тут гляжу, карета едет – шестерка лошадей вороных, ох, красавцы, и лакеи на запятках, и гербы на дверцах...
– Встречай, – говорю, – хозяина. Только это... ты уж ему не рассказывай ничего про людоеда, он же тут с молодой женой жить будет... Ты лучше скажи, что ты его, людоеда, съел!
Он фыркает, усы лапкой расправляет.
– Кот, – говорю, – в доме к счастью. А я пошел. Где там моя Салли?
– Мы ее к козам поставили, – говорит старшой, – чтобы дождик не мочил, ветер не хлестал! И куда ты пойдешь, а, средний брат? Дорогу-то вон как развезло.
– Осел не лошадь, – говорю, – везде пройдет!
И пока карета въезжала в ворота, мы с Салли тихонько вышли через задний двор. Нахлобучил я на нее шляпку поплотнее, чтобы дождь не хлестал, закутался в плащ потеплее, и пошли мы с ней дальше. Жан счастье свое, вроде бы нашел, а я-то нет.