Страница:
- Дяденька, - сказал ему Алексашка, подмигнув Алешке, - мы тебя до дому доведем, нам тебя жалко.
Посадский был еще не в своем уме. Мальчики повели его, он бормотал, спотыкался. Вдруг: "Стой!" - отталкивал мальчишек и кому-то грозился, топал разбухшим валенком. Шли за реку, к Серпуховским воротам. По дороге узнали, как его зовут: Федька Заяц. Двор у него на посаде был небольшой, на огороде - одно дерево с грачиными гнездами, но ворота и изба - новые. "Вот они, пирожки, калачики, - обрадовался Заяц, когда увидел свой двор, вот они медовые, голубчики, выручают меня".
Калитку отворила рябая баба с вытекшим глазом. Заяц оттолкнул ее, и Алексашка с Алешкой шмыгнули следом. "Вы куда? Зачем?" - кинулся было он к ним, но макнул рукой и пошел в избу. Сел на покрытую новой рогожей лавку, начал себя оглядывать, - все рваное. Закрутил головой, заплакал.
- Убили меня, - сказал он кривой бабе. - Кто бил, за что, не помню. Дай чистое надеть. - И вдруг заорал, застучал о лавку: - Баню затопи, я тебе приказываю, кривая собака!
Баба повела носом, ушла. Мальчики жались ближе к печи, занимавшей половину избы. Заяц разговаривал:
- Выручили вы меня, ребята. Теперь - что хотите, просите... Тело мое все избитое, ребра целого нет... Куда я теперь, - возьму лоток, пойду торговать? Ох-ти мне... А ведь дело не ждет...
Алексашка опять подмигнул Алешке. Сказал:
- Награды нам никакой не надо, пусти переночевать.
Когда Заяц уполз в баню, мальчики залезли на печь.
- Завтра пойдем вместо него пироги продавать, - шепнул Алексашка, говорю - со мной не пропадешь.
Чуть свет кривая баба заладила печь тестяные шишки, левашники, перепечи и подовые пироги - постные с горохом, репой, солеными грибами, и скоромные - с зайчатиной, с мясом, с лапшой, Федька Заяц стонал на лавке под тулупом, - не мог владеть ни единым членом. Алексашка подмел избу, летал на двор за водой, за дровами, выносил золу, помои, послал Алешку напоить Зайцеву скотину: в руках у него все так и горело, и все - с шуточками.
- Ловкач парень, - стонал Заяц, - ох, послал бы тебя с пирогами на базар... Так ведь уйдешь с деньгами-то, уворуешь... Больно уж расторопен...
Тогда Алексашка стал целовать нательный крест, что денег не украдет, снял со стены сорок святителей и целовал икону. Ничего не поделаешь, Заяц поверил. Баба уложила в лотки под ветошь две сотни пирогов. Алексашка с Алешкой подвязали фартуки, заткнули рукавицы за пояс и, взяв лотки, пошли со двора.
- Вот пироги подовые, медовые, полденьги пара, прямо с жара, - звонко кричал Алексашка, поглядывая на прохожих. - Вот, налетай, расхватывай! Видя стоявших кучкой стрельцов, он приговаривал, приплясывая: - Вот, налетай, пироги царские, боярские, в Кремле покупали, да по шее мне дали, Нарышкины ели, животы заболели.
Стрельцы смеялись, расхватывали пироги. Алешка тоже покрикивал с приговором. Не успели дойти до реки, как пришлось вернуться за новым товаром.
- Вас, ребята, мне бог послал, - удивился Заяц.
13
Михаила Тыртов третью неделю шатался по Москве: ни службы, ни денег. Тогда на Лубянской площади дьяки над ним надсмеялись. Земли, мужиков не дали. Князь Ромодановский ругал его и срамил, велел приходить на другой год, но уже без воровства - на добром коне.
С площади он поехал ночевать в харчевню. По пути встретил старшего брата, и тот ругал его за нечестье и отнял мерина. Не догадался отнять саблю и дедовский пояс, полосатого шелка с серебряными бляхами. В тот же вечер в харчевне, разгорячась от водки с чесноком, Михаила заложил у целовальника и саблю и пояс.
К Михаиле прилипли двое бойких москвичей, - один сказался купеческим сыном, другой подьячим, - вернее - попросту - кабацкая теребень, - стали Михаилу хвалить, целовать в губы, обещались потешить. С ними Михаила гулял неделю. Водили его в подполье к одному греку - курить табак из коровьих рогов, налитых водой: накуривались до морока, - чудилась чертовщина, сладкая жуть.
Водили в царскую мыльню - баню для народа на Москве-реке, - не столько париться, сколько поглядеть, посмеяться, когда в общий предбанник из облаков пара выскакивают голые бабы, прикрываясь вениками. И это казалось Михаиле мороком, не хуже табаку.
Уговаривали пойти к сводне - потворенной бабе. Но Михаила по юности еще робел запретного. Вспомнил, как отец, бывало, после вечерни, сняв пальцами нагар со свечи, раскрывал старинную книгу в коже с медными застежками, переворачивал засаленную у угла страницу и читал о женах:
"Что есть жена? Сеть прельщения человеком. Светла лицом, и высокими очами мигающа, ногами играюща, много тем уязвляюща, и огонь лютый в членах возгорающа... Что есть жена? Покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, увет дьявола..."
Как тут не заробеть! Однажды завели его к Покровским воротам в кабак. Не успели сесть, - из-за рогожной занавески выскочила низенькая девка с распущенными волосами: брови намазаны черно - от переносья до висков, глаза круглые, уши длинные, щеки натерты свеклой до синевы. Сбросила с себя лоскутное одеяло и, голая, жирная, белая, начала приплясывать около Михаилы, - манить то одной, то другой рукой, в медных перстнях, звенящих обручах.
Показалась она ему бесовкой, - до того страшна, - до ужаса, - ее нагота... Дышит вином, пахнет горячим потом... Михаила вскочил, волосы зашевелились, крикнул дико, замахнулся на девку и, не ударив, выскочил на улицу.
Желтый весенний закат меркнул в дали затихшей улицы. Воздух пьяный. Хрустит ледок под сапогом. За сизой крепостной башней с железным флажком, из-за острой кровли лезет лунный круг - медно-красный, - блестит Михаиле в лицо... Страшно... Постукивают зубы, холод в груди... Завизжала дверь кабака, и на крыльце - белой тенью раскорячилась та же девка.
- Чего боишься, иди назад, миленький.
Михаила кинулся бежать прочь без памяти.
Деньги скоро кончились. Товарищи отстали. Михаила, жалея о съеденном и выпитом, о виденном и нетронутом, шатался меж двор. Возвращаться в уезд к отцу и думать не хотелось.
Наконец вспомнил про сверстника, сына крестного отца, Степку Одоевского, и постучался к нему во двор. Встретили холопы недобро, морды у всех разбойничьи: "Куда в шапке на крыльцо прешь!" - один сорвал с Михаилы шапку. Однако - погрозились, пропустили. В просторных теплых сенях, убранных по лавкам звериными шкурами, встретил его красивый, как пряник, отрок в атласной рубашке, сафьяновых чудных сапожках. Нагло глядя в глаза, спросил вкрадчиво:
- Какое дело до боярина?
- Скажи Степану Семенычу, - друг, мол, его. Мишка Тыртов, челом бьет.
- Скажу, - пропел отрок, лениво ушел, потряхивая шелковыми кудрями. Пришлось подождать. Бедные - не гордые. Отрок опять явился, поманил пальцем: - Заходи.
Михаила вошел в крестовую палату. Заробев, истово перекрестился на угол, где образа завешены парчовым застенком с золотыми кружевами. Покосился, - вот они как живут, богатые. Что за хоромный наряд! Стены обиты рытым бархатом. На полу - ковры и коврики - пестрота. Бархатные налавочники на лавках. На подоконниках - шитые жемчугом наоконники. У стен - сундуки и ларцы, покрытые шелком и бархатом. Любую такую покрышку - на зипун или на ферязь, и во сне не приснится... Против окон - деревянная башенка с часами, на ней - медный слон.
- А, Миша, здорово, - проговорил Степка Одоевский, стоя в дверях. Михаила подошел к нему, поклонился - пальцами до ковра. Степка в ответ кивнул. Все же, не как холоду, а как дворянскому сыну подал влажную руку пожать. - Садись, будь гостем.
Он сел, играя тростью. Сел и Михаила. На Степкиной обритой голове вышитая каменьями туфейка. Лоб - бочонком, без бровей, веки красные, нос кривоватый, на маленьком подбородке - реденький пушок. "Такого соплей перешибить выродка, и такому - богатство", - подумал Михаила и униженно, как подобает убогому, стал рассказывать про неудачи, про бедность, заевшую его молодой век.
- Степан Семеныч, для бога, научи ты меня, холопа твоего, куда голову приклонить... Хоть в монастырь иди... Хоть на большую дорогу с кистенем... - Степка при этих словах отдернул голову к стене, остеклянились у него выпуклые глаза. Но Михаила и виду не подал, - сказал про кистень будто так, по скудоумию... - Степан Семеныч, ведь сил больше нет терпеть нищету проклятую...
Помолчали. Михаила негромко, - прилично, - вздыхал. Степка с недоброй усмешкой водил концом трости по крылатому зверю на ковре.
- Что ж тебе присоветовать, Миша... Много есть способов для умного, а для дураков всегда сума да тюрьма... Вон, хоть бы тот же Володька Чемоданов две добрые деревеньки оттягал у соседа... Леонтий Пусторослев недавно усадьбу добрую оттягал на Москве у Чижовых...
- Слыхал, дивился... Да как ухватиться-то за такое дело - оттягать? Шутка ли!
- Присмотри деревеньку, да и оговори того помещика. Все так делают...
- Как это - оговори?
- А так: бумаги, чернил купи на копейку у площадного подьячего и настрочи донос...
- Да в чем оговаривать-то? На что донос?
- Молод ты, Миша, молоко еще не бросил пить... Вон, Левка Пусторослев пошел к Чижову на именины, да не столько пил, сколько слушал, а когда надо, и поддакивал... Старик Чижов и брякни за столом: "Дай-де бог великому государю Федору Алексеевичу здравствовать, а то говорят, что ему и до разговенья не дожить, в Кремле-де прошлою ночью кура петухом кричала"... Пусторослев, не будь дурак, вскочили крикнул: "Слово и Дело!" - Всех гостей с именинником - цап-царап - в приказ Тайных дел. Пусторослев: "Так, мол, и так, сказаны Чижовым на государя поносные слова". Чижову руки вывернули и - на дыбу. И завертели дело про куру, что петухом кричала. Пусторослеву за верную службу - чижовскую усадьбу, а Чижова - в Сибирь навечно. Вот как умные-то поступают... - Степка поднял на Михаилу немигающие, как у рыбы, глаза. - Володька Чемоданов еще проще сделал: донес, что хотели его у соседа на дворе убить до смерти, а дьякам обещал с добычи третью часть. Сосед-то рад был и последнее отдать, от суда отвязаться...
Раздумав, Михаила проговорил, вертя шапку:
- Не опытен я по судам-то, Степан Семеныч.
- А кабы ты был опытный, я бы тебя не учил... (Степка засмеялся до того зло, - Михаила отодвинулся, глядя на его зубы - мелкие, изъеденные.) По судам ходить нужен опыт... А то гляди - и сам попадешь на дыбу... Так-то, Мишка, с сильным не связывайся, слабого - бей... Ты вот, гляжу, пришел ко мне без страха...
- Степан Семеныч, как я - без страха...
- Помолчи, молчать учиться надо... Я с тобой приветливо беседую, а знаешь, как у других бывает?.. Вот, мне скучно... Плеснул в ладоши... В горницу вскочили холопы... Потешьте меня, рабы верные... Взяли бы тебя за белы руки, да на двор - поиграть, как с мышью кошка... - Опять засмеялся одним ртом, глаза мертвые. - Не пужайся, я нынче с утра шучу.
Михаила осторожно поднялся, собираясь кланяться. Степка тронул его концом трости, заставил сесть.
- Прости, Степан Семеныч, по глупости что лишнее оказал.
- Лишнего не говорил, а смел не по чину, не по месту, не по роду, холодно и важно ответил Степка. - Ну, бог простит. В другой раз в сенях меня жди, а в палату позовут - упирайся, не ходи. Да заставлю сесть, - не садись. И кланяться должен мне не большим поклоном, а в ноги.
У Михаилы затрепетали ноздри, - все же сломил себя, униженно стал благодарить за науку. Степка зевнул, перекрестил рот.
- Надо, надо помочь твоему убожеству... Есть у меня одна забота... Молчать-то умеешь?.. Ну, ладно... Вижу, парень понятливый... Сядь-ка ближе... (Он стукнул тростью, Михаила торопливо сел рядом. Степка оглянул его пристально). Ты где стоишь-то, в харчевне? Ко мне ночевать приходи. Выдам тебе зипун, ферязь, штаны, сапоги нарядные, а свое, худое, пока спрячь. Боярыню одну надо ублаготворить.
- По этой части? - Михаила густо залился краской.
- По этой самой, - беса тешить. Без хлопот набьешь карман ефимками... Есть одна боярыня знатная... Сидит на коробах с казной, а бес ее свербит... Понял, Мишка? Будешь ходить в повиновении - тогда твое счастье... А заворуешься - велю кинуть в яму к медведям, - и костей не найдут. (Он выпростал из-под жемчужных нарукавников ладони и похлопал. Вошел давешний наглый отрок.) Феоктист, отведи дворянского сына в баню, выдай ему исподнего и одежи доброй... Ужинать ко мне его приведешь.
14
Царевна Софья вернулась от обедни, - устала. Выстояла сегодня две великопостные службы. Кушала хлеб черный да капусту, и то - чуть-чуть. Села на отцовский стул, вывезенный из-за моря, на колени опустила в вышитом платочке просфору. Стулец этот недавно по ее приказу принесли из Грановитой палаты. Вдова, царица Наталья, узнав, кричала: "Царевна-де и трон скоро велит в светлицу к себе приволочь"... Пускай серчает царица Наталья.
Мартовское солнце жарко било разноцветными лучами сквозь частые стекла двух окошечек. В светлице - чистенько, простенько, пахнет сухими травами. Белые стены, как в келье. Изразцовая с лежанками печь жарко натоплена. Вся утварь, лавки, стол покрыты холстами. Медленно вертится расписанный розами цифирьный круг на стоячих часах. Задернут пеленою книжный шкапчик: великий пост - не до книг, не до забав.
Софья поставила ноги в суконных башмаках на скамеечку, полузакрыв глаза, покачивалась в дремоте. Весна, весна, бродит по миру грех, пробирается, сладкий, в девичью светлицу... В великопостные-то дни!.. Опустить бы занавеси на окошках, погасить пестрые лучи, - неохота встать, неохота позвать девку. Еще поют в памяти напевы древнего благочестия, а слух тревожно ловит, - не скрипнула ли половица, не идет ли свет жизни моей, ах, не входит ли грех... "Ну, что ж, отмолю... Все святые обители обойду пешком... Пусть войдет".
В светлице дремотно, только постукивает маятник. Много здесь было пролито слез. Не раз, бывало, металась Софья между этих стен... Кричи, изгрызи руки, - все равно уходят годы, отцветает молодость... Обречена девка, царская дочь, на вечное девство, черную скуфью... Из светлицы одна дверь - в монастырь. Сколько их тут - царевен - крикивало по ночам в подушку дикими голосами, рвало на себе косы, - никто не слыхал, не видел.
Сколько их прожило век бесплодный, уснуло под монастырскими плитами. Имена забыты тех горьких дев. Одной выпало счастье, - вырвалась, как шалая птица, из девичьей тюрьмы. Разрешила сердцу - люби... И свет очей, Василий Васильевич прекрасный, не муж какой-нибудь с плетью и сапожищами, возлюбленный со сладкими речами, любовник, вкрадчивый и нетерпеливый... Ох, грех, грех! Софья, оставив просфору, слабо замахала руками, будто отгоняла его, и улыбалась, не раскрывая глаз, теплым лучам из окна, горячим видениям...
15
Скрипнула половица. Софья вскинулась, пронзительно глядя на дверь, будто влетит сейчас в золотых ризах огненнокрылый погубитель. Губы задрожали, - опять облокотилась о бархатный подлокотник, опустила на ладонь лицо. Шумно стучало сердце.
Наклоняясь под низкой притолокой, осторожно вошел Василий Васильевич Голицын. Остановился без слов. Софья так бы и обхватила его, как волна морская, взволнованным телом. Но притворилась, что дремлет: сие было приличнее, - устала царевна, стоявши обедню, и почивает с улыбкой.
- Софья, - чуть слышно позвал он. Наклонился, хрустя парчой. У Софьи раскрылись губы. Тогда душистые усы его защекотали щеки, теплые губы приблизились, прижались сильно. Софья всколыхнулась, неизъяснимое желание прошло по спине, горячей судорогой растаяло в широком тазу ее. Подняла руки - обнять Василия Васильевича за голову, и оттолкнула:
- Ох, отойди... Что ты, грех, чай, в пятницу-то...
Раскрыла умные глаза и удивилась, как всегда, красоте Василия Васильевича. Почувствовала, что он - нетерпелив. Покачала головой, вся заливаясь радостью...
- Софья, - сказал он, - внизу Иван Михайлович да Иван Андреевич Хованский с великими вестями пришли к тебе. Выйди. Дело неотложное...
Софья схватила его руки, прижала к полной груди и поцеловала их. Ресницы ее были влажны от избытка любви. Подошла к зеркальцу - поправить венец, и рассеянно скользнула по своему отражению - некрасива, но ведь любит...
- Пойдем.
У косящатого окошечка, касаясь потолочного свода горлатными шапками, стояли Хованский и Иван Михайлович Милославский, царевнин дядя, широкоскулый, с глазами-щелками, весь потный, в новой, дарованной шубе, весь налитой кровью от сытости и волнения. Софья, быстро подойдя, по-монашечьи наклонила голову. Иван Михайлович вытянул насколько возможно бороду и губы - ближе подступить мешало ему чрево.
- Матвеев уже в Троице. (Зеленоватые глаза Софьи расширились.) Монахи его, как царя, встречают... Мая двенадцатого ждать его на Москве. Только что прискакал из-под Троицы племянник мой, Петька Толстой... Рассказывает: Матвеев после обедни при всем народе лаял и срамил нас, Милославских: "Вороны, говорит, на царскую казну слетелись... На стрелецких-де копьях хотят во дворец прыгнуть... Только этому-де не бывать... Уничтожу мятеж, стрелецкие полки разошлю по городам да на границы. Верхним боярам крылья пообломаю. Крест-де целую царю Петру Алексеевичу. А за малолетством его пусть правит мать, Наталья Кирилловна, и без того не умру, покуда так все не сбудется..."
Лицо Софьи посерело. Стояла она, опустив голову и руки. Только вздрагивал рогатый венец, и толстая коса шевелилась по спине. Василий Васильевич находился поодаль, в тени. Хованский мрачно глядел под ноги, сказал:
- Сбудется, да не то... Матвееву на Москве не быть...
- А хуже других, - еще торопливее зашептал Милославский, - срамил он и лаял князя Василия Васильевича. "Васька-де Голицын за царский венец хватается, быть ему без головы..."
Софья медленно обернулась, встретилась глазами с Василием Васильевичем. Он усмехнулся, - слабая, жалкая морщинка скользнула в углу рта. Софья поняла: решается его жизнь, идет разговор о его голове... За эту морщинку сожгла бы Москву она сейчас... Проглотив волнение, Софья спросила:
- А что говорят стрельцы?
Милославский засопел. Василий Васильевич мягко пошел по палате, заглядывая в двери, вернулся и стал за спиной Софьи. Не сдержавшись, она перебила начавшего рассказывать Хованского.
- Царица Наталья Кирилловна крови возжаждала... С чего бы? Или все еще худородство свое не может забыть, - у отца с матерью в лаптях ходила... Все знают, когда Матвеев из жалости ее взял к себе в палаты, а у нее и рубашки не было переменить... А теремов сроду не знала, с мужиками за одним столом вино пила. - У Софьи полная шея, туго охваченная жемчужным воротом сорочки, налилась гневом, щеки покрылись пятнами. - Весело царица век прожила, и с покойным батюшкой и с Никоном-патриархом немало шуток было шучено... Мы-то знаем, теремные... Братец Петруша - прямо - притча, чудо какое-то - и лицом и повадкой на отца не похож. - Софья, стукнув перстнями, стиснула, прижала руки к груди... - Я - девка, мне стыдно с вами говорить о государских делах... Но уж - если Наталья Кирилловна крови захотела, - будет ей кровь... Либо всем вам головы прочь, а я в колодезь кинусь...
- Любо, любо слушать такие слова, - проговорил Василий Васильевич. Ты, князь Иван Андреевич, расскажи царевне, что в полках творится...
- Кроме Стремянного, все полки за тебя, Софья Алексеевна, - сказал Хованский. - Каждый день стрельцы собираются многолюдно у съезжих изб, бросают в окна камнями, палками, бранят полковников матерно... ("Кха", поперхнулся при этом слове Милославский, испуганно моргнул Василий Васильевич, а Софья и бровью не повела...) Полковника Бухвостова да сотника Боборыкина, кои строго стали говорить и унимать, стрельцы взвели на колокольню и сбили оттуда наземь, и кричали: "Любо, любо..." И приказов они слушать не хотят; в слободах, в Белом городе и в Китае собираются в круги и мутят на базарах народ, и ходят к торговым баням, и кричат: "Не хотим, чтоб правили нами Нарышкины да Матвеев, мы им шею свернем".
- Кричать они горласты, но нам видеть надобно от них великие дела. Софья вытянулась, изломила брови. - Пусть не побоятся на копья поднять Артамона Матвеева, Языкова и Лихачева - врагов моих, Нарышкиных - все семя... Мальчишку, щенка ее, спихнуть не побоятся... Мачеха, мачеха!.. Чрево проклятое... Вот, возьми... - Софья сразу сорвала с пальцев все перстни, зажав в кулаке, протянула Хованскому. - Пошли им... Скажи им, все им будет, что просят... И жалованье, и земли, и вольности... Пусть не заробеют, когда надо. Скажи им: пусть кричат меня на царство.
Милославский только махал в перепуге руками на Софью. Хованский, разгораясь безумством, скалил зубы... Василий Васильевич прикрыл глаза ладонью, не понять зачем, - быть может, не хотел, чтобы при сих словах увидали надменное лицо его...
16
Алексашка с Алешкой отъелись на пирогах за весну. Житье - лучше не надо. Разжирел и Заяц, обленился: "Поработал со свое, теперь вы потрудитесь на меня, ребята". Сидел целый день на крыльце, глядя на кур, на воробьев. Полюбил грызть орехи. С лени и жиру начали приходить к нему мысли: "А вдруг мальчишки утаивают деньги? Не может быть, чтобы не воровали хоть по малости".
Стал он по вечерам, считая выручку, расспрашивать, придираться, лазить у них по карманам и за щеки, ища утайных денег. По ночам стал плохо спать, все думал: "Должен человек воровать - раз он около денег". Оставалось одно средство: застращать мальчишек.
Алексашка с Алешкой пришли однажды к ужину веселые - отдали выручку. Заяц пересчитал и придрался, - копейки не хватает... Украли! Где копейка? Взял, с утра еще вырезанную, сырую палку, сгреб Алексашку за виски и начал бить с приговором: раз по Алексашке, два - по Алешке. Отвозив мальчиков, велел подавать ужинать.
- Так-то, - говорил он, набивая рот студнем, с уксусом, с перцем, - за битого нынче двух небитых дают... В люди вас выведу, вьюноши, сами потом спасибо скажете.
Ел Заяц щи со свининой, куриные пупки на меду с имбирем, лапшу с курой, жареное мясо. Молоко жрал с кашей. Кладя ложку на непокрытый стол, тонко рыгал. Щеки у него дрожали от сытости, глаза заплыли. Расстегнул пуговицу на портках:
- Бога будете за меня молить, чада мои дорогие... Я - добрый человек... Ешьте, пейте, - чувствуйте, я ваш отец...
Алексашка молчал, кривил рот, в глаза не глядел. После ужина сказал Алешке:
- От отца ушел через битье, а от этого и подавно уйду. Он теперь повадится драться, боров.
Страшно стало Алешке бросать сытую жизнь. Лучше, конечно, без битья! Да где же найти такое место на свете, - все бьют. На печи тайком плакал. Но нельзя же было отбиваться от товарища. Наутро, взяв лотки с пирогами, мальчики вышли на улицу.
Свежо было майское утро. Сизые лужи. На березах - пахучая листва. Посвистывают скворцы, задрав к солнцу головки. За воротами стоят шалые девки, - ленятся работать. На иной, босой, одна посконная рубаха, а на голове - венец из бересты, в косе - ленты. Глаза дикие. Скворцы на крышах щелкают соловьями, заманивают девок в рощи, на траву. Вот весна-то!.. "Вот пироги подовые с медом..."
Алексашка засмеялся:
- Подождет Заяц нынешней выручки.
- Ай, Алексашка, ведь так - грабеж.
- Дура деревенская... А жалованье нам дьявол платил? Хребет на него даром два месяца ломали... Эй! Купи, стрелец, с зайчатиной, пара - с жару, - грош цена...
Все больше попадалось баб и девок за воротами, на перекрестках толпился народ. Вот бегом прошли стрельцы, звякая бердышами, - народ расступился, глядя на них в страхе. Чем ближе к Всехсвятскому мосту через Москву-реку, тем стрельцов и народу становилось больше. Весь берег, как мухами, обсажен людьми, - лезли на навозные кучи - глядеть на Кремль. В зеркальной воде, едва колеблемой течением, спокойно отражались зеленоверхие башни, зубцы кирпичных стен и золотые купола кремлевских церквей, церковенок и соборов. Но неспокойны были разговоры в народе. За твердынями стен, где пестрели чудные, нарядные крыши боярских дворов и государева дворца, - в этой майской тишине творилось неладное... Что доподлинно, - еще не знали. Стрельцы шумели, не переходя моста, охраняемого с кремлевской стороны двумя пушками. Там виднелись пешие и конные жильцы - дети боярские, служившие при государевой особе. Поверх белых кафтанов на них навешаны за спиной на медных дугах лебединые крылья. Жильцов было мало, и, видимо, они робели, глядя, как с Балчуга подваливают тысячи народу.
Алексашка, как бес, вертелся близ моста. Пироги они с Алешкой все живо сбыли, лотки бросили. Не до торговли. Жутко и весело. В толпе то здесь, то там начинали кричать люди. У всех накипело. Жить очертело при таких порядках. Грозили кремлевским башням. Старик посадский, взлезши на кучу мусора и снявши колпак с лысины, говорил медленно:
- При покойном Алексее Михайловиче так-то народ поднялся... Хлеба не было, соли не было, деньги стали дешевы, серебряный-то целковый казна переплавляла на медный... Бояре кровь народную пили жадно... Народ взбунтовался, снял с коня Алексея Михайловича и рвал на нем шубу... Тогда многие дворы боярские разбили и сожгли, бояр побили... И на Низу поднялся великодушный казак Разин... И быть бы тогда воле, народ бы жил вольно и богато... Не поддержали... Народ слабый, одно - горланить горазд. И ныне без единодушия того, ребята, ждите, - плахи да виселицы, одолеют вас бояре...
Слушали его, разинув рты... И еще смутнее становилось и жутче. Понимали только, что в Кремле власти нет, и время бы подходящее - пошатнуть вековечную твердыню. Но как?
В другом месте выскакивал стрелец к народу:
- Чего ждете-то? Боярин Матвеев чуть свет в Москву въехал... Не знаете, что ли, Матвеева? Покуда в Кремле бояре, без головы, лаялись друг с дружкой, - жить еще можно было... Теперь настоящий государь объявился, он вожжи подтянет... Данями, налогами так всех обложит, как еще не видали... Бунтовать надо нынче, завтра будет поздно.
Посадский был еще не в своем уме. Мальчики повели его, он бормотал, спотыкался. Вдруг: "Стой!" - отталкивал мальчишек и кому-то грозился, топал разбухшим валенком. Шли за реку, к Серпуховским воротам. По дороге узнали, как его зовут: Федька Заяц. Двор у него на посаде был небольшой, на огороде - одно дерево с грачиными гнездами, но ворота и изба - новые. "Вот они, пирожки, калачики, - обрадовался Заяц, когда увидел свой двор, вот они медовые, голубчики, выручают меня".
Калитку отворила рябая баба с вытекшим глазом. Заяц оттолкнул ее, и Алексашка с Алешкой шмыгнули следом. "Вы куда? Зачем?" - кинулся было он к ним, но макнул рукой и пошел в избу. Сел на покрытую новой рогожей лавку, начал себя оглядывать, - все рваное. Закрутил головой, заплакал.
- Убили меня, - сказал он кривой бабе. - Кто бил, за что, не помню. Дай чистое надеть. - И вдруг заорал, застучал о лавку: - Баню затопи, я тебе приказываю, кривая собака!
Баба повела носом, ушла. Мальчики жались ближе к печи, занимавшей половину избы. Заяц разговаривал:
- Выручили вы меня, ребята. Теперь - что хотите, просите... Тело мое все избитое, ребра целого нет... Куда я теперь, - возьму лоток, пойду торговать? Ох-ти мне... А ведь дело не ждет...
Алексашка опять подмигнул Алешке. Сказал:
- Награды нам никакой не надо, пусти переночевать.
Когда Заяц уполз в баню, мальчики залезли на печь.
- Завтра пойдем вместо него пироги продавать, - шепнул Алексашка, говорю - со мной не пропадешь.
Чуть свет кривая баба заладила печь тестяные шишки, левашники, перепечи и подовые пироги - постные с горохом, репой, солеными грибами, и скоромные - с зайчатиной, с мясом, с лапшой, Федька Заяц стонал на лавке под тулупом, - не мог владеть ни единым членом. Алексашка подмел избу, летал на двор за водой, за дровами, выносил золу, помои, послал Алешку напоить Зайцеву скотину: в руках у него все так и горело, и все - с шуточками.
- Ловкач парень, - стонал Заяц, - ох, послал бы тебя с пирогами на базар... Так ведь уйдешь с деньгами-то, уворуешь... Больно уж расторопен...
Тогда Алексашка стал целовать нательный крест, что денег не украдет, снял со стены сорок святителей и целовал икону. Ничего не поделаешь, Заяц поверил. Баба уложила в лотки под ветошь две сотни пирогов. Алексашка с Алешкой подвязали фартуки, заткнули рукавицы за пояс и, взяв лотки, пошли со двора.
- Вот пироги подовые, медовые, полденьги пара, прямо с жара, - звонко кричал Алексашка, поглядывая на прохожих. - Вот, налетай, расхватывай! Видя стоявших кучкой стрельцов, он приговаривал, приплясывая: - Вот, налетай, пироги царские, боярские, в Кремле покупали, да по шее мне дали, Нарышкины ели, животы заболели.
Стрельцы смеялись, расхватывали пироги. Алешка тоже покрикивал с приговором. Не успели дойти до реки, как пришлось вернуться за новым товаром.
- Вас, ребята, мне бог послал, - удивился Заяц.
13
Михаила Тыртов третью неделю шатался по Москве: ни службы, ни денег. Тогда на Лубянской площади дьяки над ним надсмеялись. Земли, мужиков не дали. Князь Ромодановский ругал его и срамил, велел приходить на другой год, но уже без воровства - на добром коне.
С площади он поехал ночевать в харчевню. По пути встретил старшего брата, и тот ругал его за нечестье и отнял мерина. Не догадался отнять саблю и дедовский пояс, полосатого шелка с серебряными бляхами. В тот же вечер в харчевне, разгорячась от водки с чесноком, Михаила заложил у целовальника и саблю и пояс.
К Михаиле прилипли двое бойких москвичей, - один сказался купеческим сыном, другой подьячим, - вернее - попросту - кабацкая теребень, - стали Михаилу хвалить, целовать в губы, обещались потешить. С ними Михаила гулял неделю. Водили его в подполье к одному греку - курить табак из коровьих рогов, налитых водой: накуривались до морока, - чудилась чертовщина, сладкая жуть.
Водили в царскую мыльню - баню для народа на Москве-реке, - не столько париться, сколько поглядеть, посмеяться, когда в общий предбанник из облаков пара выскакивают голые бабы, прикрываясь вениками. И это казалось Михаиле мороком, не хуже табаку.
Уговаривали пойти к сводне - потворенной бабе. Но Михаила по юности еще робел запретного. Вспомнил, как отец, бывало, после вечерни, сняв пальцами нагар со свечи, раскрывал старинную книгу в коже с медными застежками, переворачивал засаленную у угла страницу и читал о женах:
"Что есть жена? Сеть прельщения человеком. Светла лицом, и высокими очами мигающа, ногами играюща, много тем уязвляюща, и огонь лютый в членах возгорающа... Что есть жена? Покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, увет дьявола..."
Как тут не заробеть! Однажды завели его к Покровским воротам в кабак. Не успели сесть, - из-за рогожной занавески выскочила низенькая девка с распущенными волосами: брови намазаны черно - от переносья до висков, глаза круглые, уши длинные, щеки натерты свеклой до синевы. Сбросила с себя лоскутное одеяло и, голая, жирная, белая, начала приплясывать около Михаилы, - манить то одной, то другой рукой, в медных перстнях, звенящих обручах.
Показалась она ему бесовкой, - до того страшна, - до ужаса, - ее нагота... Дышит вином, пахнет горячим потом... Михаила вскочил, волосы зашевелились, крикнул дико, замахнулся на девку и, не ударив, выскочил на улицу.
Желтый весенний закат меркнул в дали затихшей улицы. Воздух пьяный. Хрустит ледок под сапогом. За сизой крепостной башней с железным флажком, из-за острой кровли лезет лунный круг - медно-красный, - блестит Михаиле в лицо... Страшно... Постукивают зубы, холод в груди... Завизжала дверь кабака, и на крыльце - белой тенью раскорячилась та же девка.
- Чего боишься, иди назад, миленький.
Михаила кинулся бежать прочь без памяти.
Деньги скоро кончились. Товарищи отстали. Михаила, жалея о съеденном и выпитом, о виденном и нетронутом, шатался меж двор. Возвращаться в уезд к отцу и думать не хотелось.
Наконец вспомнил про сверстника, сына крестного отца, Степку Одоевского, и постучался к нему во двор. Встретили холопы недобро, морды у всех разбойничьи: "Куда в шапке на крыльцо прешь!" - один сорвал с Михаилы шапку. Однако - погрозились, пропустили. В просторных теплых сенях, убранных по лавкам звериными шкурами, встретил его красивый, как пряник, отрок в атласной рубашке, сафьяновых чудных сапожках. Нагло глядя в глаза, спросил вкрадчиво:
- Какое дело до боярина?
- Скажи Степану Семенычу, - друг, мол, его. Мишка Тыртов, челом бьет.
- Скажу, - пропел отрок, лениво ушел, потряхивая шелковыми кудрями. Пришлось подождать. Бедные - не гордые. Отрок опять явился, поманил пальцем: - Заходи.
Михаила вошел в крестовую палату. Заробев, истово перекрестился на угол, где образа завешены парчовым застенком с золотыми кружевами. Покосился, - вот они как живут, богатые. Что за хоромный наряд! Стены обиты рытым бархатом. На полу - ковры и коврики - пестрота. Бархатные налавочники на лавках. На подоконниках - шитые жемчугом наоконники. У стен - сундуки и ларцы, покрытые шелком и бархатом. Любую такую покрышку - на зипун или на ферязь, и во сне не приснится... Против окон - деревянная башенка с часами, на ней - медный слон.
- А, Миша, здорово, - проговорил Степка Одоевский, стоя в дверях. Михаила подошел к нему, поклонился - пальцами до ковра. Степка в ответ кивнул. Все же, не как холоду, а как дворянскому сыну подал влажную руку пожать. - Садись, будь гостем.
Он сел, играя тростью. Сел и Михаила. На Степкиной обритой голове вышитая каменьями туфейка. Лоб - бочонком, без бровей, веки красные, нос кривоватый, на маленьком подбородке - реденький пушок. "Такого соплей перешибить выродка, и такому - богатство", - подумал Михаила и униженно, как подобает убогому, стал рассказывать про неудачи, про бедность, заевшую его молодой век.
- Степан Семеныч, для бога, научи ты меня, холопа твоего, куда голову приклонить... Хоть в монастырь иди... Хоть на большую дорогу с кистенем... - Степка при этих словах отдернул голову к стене, остеклянились у него выпуклые глаза. Но Михаила и виду не подал, - сказал про кистень будто так, по скудоумию... - Степан Семеныч, ведь сил больше нет терпеть нищету проклятую...
Помолчали. Михаила негромко, - прилично, - вздыхал. Степка с недоброй усмешкой водил концом трости по крылатому зверю на ковре.
- Что ж тебе присоветовать, Миша... Много есть способов для умного, а для дураков всегда сума да тюрьма... Вон, хоть бы тот же Володька Чемоданов две добрые деревеньки оттягал у соседа... Леонтий Пусторослев недавно усадьбу добрую оттягал на Москве у Чижовых...
- Слыхал, дивился... Да как ухватиться-то за такое дело - оттягать? Шутка ли!
- Присмотри деревеньку, да и оговори того помещика. Все так делают...
- Как это - оговори?
- А так: бумаги, чернил купи на копейку у площадного подьячего и настрочи донос...
- Да в чем оговаривать-то? На что донос?
- Молод ты, Миша, молоко еще не бросил пить... Вон, Левка Пусторослев пошел к Чижову на именины, да не столько пил, сколько слушал, а когда надо, и поддакивал... Старик Чижов и брякни за столом: "Дай-де бог великому государю Федору Алексеевичу здравствовать, а то говорят, что ему и до разговенья не дожить, в Кремле-де прошлою ночью кура петухом кричала"... Пусторослев, не будь дурак, вскочили крикнул: "Слово и Дело!" - Всех гостей с именинником - цап-царап - в приказ Тайных дел. Пусторослев: "Так, мол, и так, сказаны Чижовым на государя поносные слова". Чижову руки вывернули и - на дыбу. И завертели дело про куру, что петухом кричала. Пусторослеву за верную службу - чижовскую усадьбу, а Чижова - в Сибирь навечно. Вот как умные-то поступают... - Степка поднял на Михаилу немигающие, как у рыбы, глаза. - Володька Чемоданов еще проще сделал: донес, что хотели его у соседа на дворе убить до смерти, а дьякам обещал с добычи третью часть. Сосед-то рад был и последнее отдать, от суда отвязаться...
Раздумав, Михаила проговорил, вертя шапку:
- Не опытен я по судам-то, Степан Семеныч.
- А кабы ты был опытный, я бы тебя не учил... (Степка засмеялся до того зло, - Михаила отодвинулся, глядя на его зубы - мелкие, изъеденные.) По судам ходить нужен опыт... А то гляди - и сам попадешь на дыбу... Так-то, Мишка, с сильным не связывайся, слабого - бей... Ты вот, гляжу, пришел ко мне без страха...
- Степан Семеныч, как я - без страха...
- Помолчи, молчать учиться надо... Я с тобой приветливо беседую, а знаешь, как у других бывает?.. Вот, мне скучно... Плеснул в ладоши... В горницу вскочили холопы... Потешьте меня, рабы верные... Взяли бы тебя за белы руки, да на двор - поиграть, как с мышью кошка... - Опять засмеялся одним ртом, глаза мертвые. - Не пужайся, я нынче с утра шучу.
Михаила осторожно поднялся, собираясь кланяться. Степка тронул его концом трости, заставил сесть.
- Прости, Степан Семеныч, по глупости что лишнее оказал.
- Лишнего не говорил, а смел не по чину, не по месту, не по роду, холодно и важно ответил Степка. - Ну, бог простит. В другой раз в сенях меня жди, а в палату позовут - упирайся, не ходи. Да заставлю сесть, - не садись. И кланяться должен мне не большим поклоном, а в ноги.
У Михаилы затрепетали ноздри, - все же сломил себя, униженно стал благодарить за науку. Степка зевнул, перекрестил рот.
- Надо, надо помочь твоему убожеству... Есть у меня одна забота... Молчать-то умеешь?.. Ну, ладно... Вижу, парень понятливый... Сядь-ка ближе... (Он стукнул тростью, Михаила торопливо сел рядом. Степка оглянул его пристально). Ты где стоишь-то, в харчевне? Ко мне ночевать приходи. Выдам тебе зипун, ферязь, штаны, сапоги нарядные, а свое, худое, пока спрячь. Боярыню одну надо ублаготворить.
- По этой части? - Михаила густо залился краской.
- По этой самой, - беса тешить. Без хлопот набьешь карман ефимками... Есть одна боярыня знатная... Сидит на коробах с казной, а бес ее свербит... Понял, Мишка? Будешь ходить в повиновении - тогда твое счастье... А заворуешься - велю кинуть в яму к медведям, - и костей не найдут. (Он выпростал из-под жемчужных нарукавников ладони и похлопал. Вошел давешний наглый отрок.) Феоктист, отведи дворянского сына в баню, выдай ему исподнего и одежи доброй... Ужинать ко мне его приведешь.
14
Царевна Софья вернулась от обедни, - устала. Выстояла сегодня две великопостные службы. Кушала хлеб черный да капусту, и то - чуть-чуть. Села на отцовский стул, вывезенный из-за моря, на колени опустила в вышитом платочке просфору. Стулец этот недавно по ее приказу принесли из Грановитой палаты. Вдова, царица Наталья, узнав, кричала: "Царевна-де и трон скоро велит в светлицу к себе приволочь"... Пускай серчает царица Наталья.
Мартовское солнце жарко било разноцветными лучами сквозь частые стекла двух окошечек. В светлице - чистенько, простенько, пахнет сухими травами. Белые стены, как в келье. Изразцовая с лежанками печь жарко натоплена. Вся утварь, лавки, стол покрыты холстами. Медленно вертится расписанный розами цифирьный круг на стоячих часах. Задернут пеленою книжный шкапчик: великий пост - не до книг, не до забав.
Софья поставила ноги в суконных башмаках на скамеечку, полузакрыв глаза, покачивалась в дремоте. Весна, весна, бродит по миру грех, пробирается, сладкий, в девичью светлицу... В великопостные-то дни!.. Опустить бы занавеси на окошках, погасить пестрые лучи, - неохота встать, неохота позвать девку. Еще поют в памяти напевы древнего благочестия, а слух тревожно ловит, - не скрипнула ли половица, не идет ли свет жизни моей, ах, не входит ли грех... "Ну, что ж, отмолю... Все святые обители обойду пешком... Пусть войдет".
В светлице дремотно, только постукивает маятник. Много здесь было пролито слез. Не раз, бывало, металась Софья между этих стен... Кричи, изгрызи руки, - все равно уходят годы, отцветает молодость... Обречена девка, царская дочь, на вечное девство, черную скуфью... Из светлицы одна дверь - в монастырь. Сколько их тут - царевен - крикивало по ночам в подушку дикими голосами, рвало на себе косы, - никто не слыхал, не видел.
Сколько их прожило век бесплодный, уснуло под монастырскими плитами. Имена забыты тех горьких дев. Одной выпало счастье, - вырвалась, как шалая птица, из девичьей тюрьмы. Разрешила сердцу - люби... И свет очей, Василий Васильевич прекрасный, не муж какой-нибудь с плетью и сапожищами, возлюбленный со сладкими речами, любовник, вкрадчивый и нетерпеливый... Ох, грех, грех! Софья, оставив просфору, слабо замахала руками, будто отгоняла его, и улыбалась, не раскрывая глаз, теплым лучам из окна, горячим видениям...
15
Скрипнула половица. Софья вскинулась, пронзительно глядя на дверь, будто влетит сейчас в золотых ризах огненнокрылый погубитель. Губы задрожали, - опять облокотилась о бархатный подлокотник, опустила на ладонь лицо. Шумно стучало сердце.
Наклоняясь под низкой притолокой, осторожно вошел Василий Васильевич Голицын. Остановился без слов. Софья так бы и обхватила его, как волна морская, взволнованным телом. Но притворилась, что дремлет: сие было приличнее, - устала царевна, стоявши обедню, и почивает с улыбкой.
- Софья, - чуть слышно позвал он. Наклонился, хрустя парчой. У Софьи раскрылись губы. Тогда душистые усы его защекотали щеки, теплые губы приблизились, прижались сильно. Софья всколыхнулась, неизъяснимое желание прошло по спине, горячей судорогой растаяло в широком тазу ее. Подняла руки - обнять Василия Васильевича за голову, и оттолкнула:
- Ох, отойди... Что ты, грех, чай, в пятницу-то...
Раскрыла умные глаза и удивилась, как всегда, красоте Василия Васильевича. Почувствовала, что он - нетерпелив. Покачала головой, вся заливаясь радостью...
- Софья, - сказал он, - внизу Иван Михайлович да Иван Андреевич Хованский с великими вестями пришли к тебе. Выйди. Дело неотложное...
Софья схватила его руки, прижала к полной груди и поцеловала их. Ресницы ее были влажны от избытка любви. Подошла к зеркальцу - поправить венец, и рассеянно скользнула по своему отражению - некрасива, но ведь любит...
- Пойдем.
У косящатого окошечка, касаясь потолочного свода горлатными шапками, стояли Хованский и Иван Михайлович Милославский, царевнин дядя, широкоскулый, с глазами-щелками, весь потный, в новой, дарованной шубе, весь налитой кровью от сытости и волнения. Софья, быстро подойдя, по-монашечьи наклонила голову. Иван Михайлович вытянул насколько возможно бороду и губы - ближе подступить мешало ему чрево.
- Матвеев уже в Троице. (Зеленоватые глаза Софьи расширились.) Монахи его, как царя, встречают... Мая двенадцатого ждать его на Москве. Только что прискакал из-под Троицы племянник мой, Петька Толстой... Рассказывает: Матвеев после обедни при всем народе лаял и срамил нас, Милославских: "Вороны, говорит, на царскую казну слетелись... На стрелецких-де копьях хотят во дворец прыгнуть... Только этому-де не бывать... Уничтожу мятеж, стрелецкие полки разошлю по городам да на границы. Верхним боярам крылья пообломаю. Крест-де целую царю Петру Алексеевичу. А за малолетством его пусть правит мать, Наталья Кирилловна, и без того не умру, покуда так все не сбудется..."
Лицо Софьи посерело. Стояла она, опустив голову и руки. Только вздрагивал рогатый венец, и толстая коса шевелилась по спине. Василий Васильевич находился поодаль, в тени. Хованский мрачно глядел под ноги, сказал:
- Сбудется, да не то... Матвееву на Москве не быть...
- А хуже других, - еще торопливее зашептал Милославский, - срамил он и лаял князя Василия Васильевича. "Васька-де Голицын за царский венец хватается, быть ему без головы..."
Софья медленно обернулась, встретилась глазами с Василием Васильевичем. Он усмехнулся, - слабая, жалкая морщинка скользнула в углу рта. Софья поняла: решается его жизнь, идет разговор о его голове... За эту морщинку сожгла бы Москву она сейчас... Проглотив волнение, Софья спросила:
- А что говорят стрельцы?
Милославский засопел. Василий Васильевич мягко пошел по палате, заглядывая в двери, вернулся и стал за спиной Софьи. Не сдержавшись, она перебила начавшего рассказывать Хованского.
- Царица Наталья Кирилловна крови возжаждала... С чего бы? Или все еще худородство свое не может забыть, - у отца с матерью в лаптях ходила... Все знают, когда Матвеев из жалости ее взял к себе в палаты, а у нее и рубашки не было переменить... А теремов сроду не знала, с мужиками за одним столом вино пила. - У Софьи полная шея, туго охваченная жемчужным воротом сорочки, налилась гневом, щеки покрылись пятнами. - Весело царица век прожила, и с покойным батюшкой и с Никоном-патриархом немало шуток было шучено... Мы-то знаем, теремные... Братец Петруша - прямо - притча, чудо какое-то - и лицом и повадкой на отца не похож. - Софья, стукнув перстнями, стиснула, прижала руки к груди... - Я - девка, мне стыдно с вами говорить о государских делах... Но уж - если Наталья Кирилловна крови захотела, - будет ей кровь... Либо всем вам головы прочь, а я в колодезь кинусь...
- Любо, любо слушать такие слова, - проговорил Василий Васильевич. Ты, князь Иван Андреевич, расскажи царевне, что в полках творится...
- Кроме Стремянного, все полки за тебя, Софья Алексеевна, - сказал Хованский. - Каждый день стрельцы собираются многолюдно у съезжих изб, бросают в окна камнями, палками, бранят полковников матерно... ("Кха", поперхнулся при этом слове Милославский, испуганно моргнул Василий Васильевич, а Софья и бровью не повела...) Полковника Бухвостова да сотника Боборыкина, кои строго стали говорить и унимать, стрельцы взвели на колокольню и сбили оттуда наземь, и кричали: "Любо, любо..." И приказов они слушать не хотят; в слободах, в Белом городе и в Китае собираются в круги и мутят на базарах народ, и ходят к торговым баням, и кричат: "Не хотим, чтоб правили нами Нарышкины да Матвеев, мы им шею свернем".
- Кричать они горласты, но нам видеть надобно от них великие дела. Софья вытянулась, изломила брови. - Пусть не побоятся на копья поднять Артамона Матвеева, Языкова и Лихачева - врагов моих, Нарышкиных - все семя... Мальчишку, щенка ее, спихнуть не побоятся... Мачеха, мачеха!.. Чрево проклятое... Вот, возьми... - Софья сразу сорвала с пальцев все перстни, зажав в кулаке, протянула Хованскому. - Пошли им... Скажи им, все им будет, что просят... И жалованье, и земли, и вольности... Пусть не заробеют, когда надо. Скажи им: пусть кричат меня на царство.
Милославский только махал в перепуге руками на Софью. Хованский, разгораясь безумством, скалил зубы... Василий Васильевич прикрыл глаза ладонью, не понять зачем, - быть может, не хотел, чтобы при сих словах увидали надменное лицо его...
16
Алексашка с Алешкой отъелись на пирогах за весну. Житье - лучше не надо. Разжирел и Заяц, обленился: "Поработал со свое, теперь вы потрудитесь на меня, ребята". Сидел целый день на крыльце, глядя на кур, на воробьев. Полюбил грызть орехи. С лени и жиру начали приходить к нему мысли: "А вдруг мальчишки утаивают деньги? Не может быть, чтобы не воровали хоть по малости".
Стал он по вечерам, считая выручку, расспрашивать, придираться, лазить у них по карманам и за щеки, ища утайных денег. По ночам стал плохо спать, все думал: "Должен человек воровать - раз он около денег". Оставалось одно средство: застращать мальчишек.
Алексашка с Алешкой пришли однажды к ужину веселые - отдали выручку. Заяц пересчитал и придрался, - копейки не хватает... Украли! Где копейка? Взял, с утра еще вырезанную, сырую палку, сгреб Алексашку за виски и начал бить с приговором: раз по Алексашке, два - по Алешке. Отвозив мальчиков, велел подавать ужинать.
- Так-то, - говорил он, набивая рот студнем, с уксусом, с перцем, - за битого нынче двух небитых дают... В люди вас выведу, вьюноши, сами потом спасибо скажете.
Ел Заяц щи со свининой, куриные пупки на меду с имбирем, лапшу с курой, жареное мясо. Молоко жрал с кашей. Кладя ложку на непокрытый стол, тонко рыгал. Щеки у него дрожали от сытости, глаза заплыли. Расстегнул пуговицу на портках:
- Бога будете за меня молить, чада мои дорогие... Я - добрый человек... Ешьте, пейте, - чувствуйте, я ваш отец...
Алексашка молчал, кривил рот, в глаза не глядел. После ужина сказал Алешке:
- От отца ушел через битье, а от этого и подавно уйду. Он теперь повадится драться, боров.
Страшно стало Алешке бросать сытую жизнь. Лучше, конечно, без битья! Да где же найти такое место на свете, - все бьют. На печи тайком плакал. Но нельзя же было отбиваться от товарища. Наутро, взяв лотки с пирогами, мальчики вышли на улицу.
Свежо было майское утро. Сизые лужи. На березах - пахучая листва. Посвистывают скворцы, задрав к солнцу головки. За воротами стоят шалые девки, - ленятся работать. На иной, босой, одна посконная рубаха, а на голове - венец из бересты, в косе - ленты. Глаза дикие. Скворцы на крышах щелкают соловьями, заманивают девок в рощи, на траву. Вот весна-то!.. "Вот пироги подовые с медом..."
Алексашка засмеялся:
- Подождет Заяц нынешней выручки.
- Ай, Алексашка, ведь так - грабеж.
- Дура деревенская... А жалованье нам дьявол платил? Хребет на него даром два месяца ломали... Эй! Купи, стрелец, с зайчатиной, пара - с жару, - грош цена...
Все больше попадалось баб и девок за воротами, на перекрестках толпился народ. Вот бегом прошли стрельцы, звякая бердышами, - народ расступился, глядя на них в страхе. Чем ближе к Всехсвятскому мосту через Москву-реку, тем стрельцов и народу становилось больше. Весь берег, как мухами, обсажен людьми, - лезли на навозные кучи - глядеть на Кремль. В зеркальной воде, едва колеблемой течением, спокойно отражались зеленоверхие башни, зубцы кирпичных стен и золотые купола кремлевских церквей, церковенок и соборов. Но неспокойны были разговоры в народе. За твердынями стен, где пестрели чудные, нарядные крыши боярских дворов и государева дворца, - в этой майской тишине творилось неладное... Что доподлинно, - еще не знали. Стрельцы шумели, не переходя моста, охраняемого с кремлевской стороны двумя пушками. Там виднелись пешие и конные жильцы - дети боярские, служившие при государевой особе. Поверх белых кафтанов на них навешаны за спиной на медных дугах лебединые крылья. Жильцов было мало, и, видимо, они робели, глядя, как с Балчуга подваливают тысячи народу.
Алексашка, как бес, вертелся близ моста. Пироги они с Алешкой все живо сбыли, лотки бросили. Не до торговли. Жутко и весело. В толпе то здесь, то там начинали кричать люди. У всех накипело. Жить очертело при таких порядках. Грозили кремлевским башням. Старик посадский, взлезши на кучу мусора и снявши колпак с лысины, говорил медленно:
- При покойном Алексее Михайловиче так-то народ поднялся... Хлеба не было, соли не было, деньги стали дешевы, серебряный-то целковый казна переплавляла на медный... Бояре кровь народную пили жадно... Народ взбунтовался, снял с коня Алексея Михайловича и рвал на нем шубу... Тогда многие дворы боярские разбили и сожгли, бояр побили... И на Низу поднялся великодушный казак Разин... И быть бы тогда воле, народ бы жил вольно и богато... Не поддержали... Народ слабый, одно - горланить горазд. И ныне без единодушия того, ребята, ждите, - плахи да виселицы, одолеют вас бояре...
Слушали его, разинув рты... И еще смутнее становилось и жутче. Понимали только, что в Кремле власти нет, и время бы подходящее - пошатнуть вековечную твердыню. Но как?
В другом месте выскакивал стрелец к народу:
- Чего ждете-то? Боярин Матвеев чуть свет в Москву въехал... Не знаете, что ли, Матвеева? Покуда в Кремле бояре, без головы, лаялись друг с дружкой, - жить еще можно было... Теперь настоящий государь объявился, он вожжи подтянет... Данями, налогами так всех обложит, как еще не видали... Бунтовать надо нынче, завтра будет поздно.