- Алеша, ведь я таракана поймал.
   - Что ты, глупый, это уголек. - Алексей взял у него черненькое с ложки и бросил на стол. Гаврила закинул голову и рассмеялся, открывая напоказ сахарные зубы.
   - Ни дать ни взять покойная маманя. Бывало, батя ложку бросит: "Безобразие, говорит, таракан". А маманя: "Уголек, родимый". И смех и грех. Ты, Алеша, постарше был, а Яков помнит, как мы на печке без штанов всю зиму жили. Санька нам страшные сказки рассказывала. Да, было...
   Братья положили ложки, облокотились, на минуту задумались, будто повеяло на-каждого издалека печалью. Алексей налил в стаканчики, и опять пошел неспешный разговор. Алексей стал жаловаться: наблюдал он за работами в крепости, где пилили доски для строящегося собора Петра и Павла, - не хватало пил и топоров, все труднее было доставать хлеб, пшено и соль для рабочих; от бескормицы падали лошади, на которых по зимнему пути возили камень и лес с финского берега. Сейчас на санях уж не проедешь, телеги нужны, - колес нет...
   Потом, налив по стаканчику, братья начали перебирать европейский политик. Удивлялись и осуждали. Кажется, просвещенные государства, трудились бы да торговали честно. Так - нет. Французский король воюет на суше и на море с англичанами, голландцами и императором, и конца этой войне не видно; турки, не поделив Средиземного моря с Венецией и Испанией, жгут друг у друга флоты; один Фридрих, прусский король, покуда сидит смирно да вертит носом, принюхивая - где можно легче урвать; Саксония, Силезия и Польша с Литвой из края в край пылают войной и междоусобицей; в позапрошлом месяце король Карл велел полякам избрать нового короля, и теперь в Польше стало два короля - Август Саксонский и Станислав Лещинский, - польские паны одни стали за Августа, другие - за Станислава, горячатся, рубятся саблями на сеймиках, ополчась шляхтой, жгут друг у друга деревеньки и поместья, а король Карл бродит с войсками по Польше, кормится, грабит, разоряет города и грозит, когда пригнет всю Польшу, повернуть на царя Петра и сжечь Москву, запустошить русское государство; тогда он провозгласит себя новым Александром Македонским. Можно сказать: весь мир сошел с ума...
   Со звоном вдруг упала большая сосулька за глубоким - в мазаной стене окошечком в четыре стеклышка. Братья обернулись и увидели бездонное, синее - какое бывает только здесь на взморье - влажное небо. услышали частую капель с крыши и воробьиное хлопотанье на голом кусте. Тогда они заговорили о насущном.
   - Вот нас три брата, - проговорил Алексей задумчиво, - три горьких бобыля. Рубашки у меня денщик стирает и пуговицу пришьет, когда надо, а все не то... Не женская рука... Да и не в том дело, бог с ними, с рубашками... Хочется, чтобы она меня у окошка ждала, на улицу глядела. А ведь придешь усталый, озябший, упадешь на жесткую постель, носом в подушку, как пес, один на свете... А где ее найти?..
   - Вот то-то - где? - сказал Яков, положив локти на стол, и выпустил из трубки три клуба дыма один за другим. - Я, брат, отпетый. На дуре какой-нибудь неграмотной не женюсь, мне с такой разговаривать не о чем. А с белыми ручками боярышня, которую вертишь на ассамблее да ей кумплименты говоришь по приказу Петра Алексеевича, сама за меня не пойдет... Вот и пробавляюсь кое-чем, когда нуждишка-то... Скверно это, конечно, грязь. Да мне одна математика дороже всех баб на свете...
   Алексей - ему - тихо:
   - Одно другому не помеха...
   - Стало быть, помеха, если я говорю. Вон - на кусту воробей, другого занятия ему нет, - прыгай через воробьиху... А бог человека создал, чтобы тот думал. - Яков взглянул на меньшого и захрипел трубкой. - Разве вот Гаврюшка-то наш проворен по этой части.
   От самой шеи все лицо Гаврилы залилось румянцем; он усмехнулся медленно, глаза подернулись влагой, не знал - в смущении - куда их отвести.
   Яков пхнул его локтем:
   - Рассказывай. Я люблю эти разговоры-то.
   - Да ну вас, право... И нечего рассказывать... Молодой я еще... - Но Яков, а за ним Алексей привязались: "Свои же, дурень, чего заробел..." Гаврила долго упирался, потом начал вздыхать, и вот что под конец он рассказал братьям.
   Перед самым рождеством, под вечер, прибежал на двор Ивана Артемича дворцовый скороход и сказал, что-де "Гавриле Иванову Бровкину ведено тотчас быть во дворце". Гаврила вначале заупрямился, - хотя был молод, но - персона, у царя на виду, к тому же он обводил китайской тушью законченный чертеж двухпалубного корабля для воронежской верфи и хотел этот чертеж показать своим ученикам в Навигационной школе, что в Сухаревой башне, где по приказу Петра Алексеевича преподавал дворянским недорослям корабельное искусство. Иван Артемич строго выговорил сыну: "Надевай, Гаврюшка, французский кафтан, ступай, куда тебе приказано, с такими делами не шутят".
   Гаврила надел шелковый белый кафтан, перепоясался шарфом, выпустил кружева из-за подбородка, надушил мускусом вороной парик, накинул плащ, длиной до шпор, и на отцовской тройке, которой завидовала вся Москва, поехал в Кремль.
   Скороход провел его узенькими лестницами, темными переходами наверх в старинные каменные терема, уцелевшие от большого пожара. Там все покои были низенькие, сводчатые, расписанные всякими травами-цветами по золотому, по алому, по зеленому полю; пахло воском, старым ладаном, было жарко от изразцовых печей, где на каждой лежанке дремал ленивый ангорский кот, за слюдяными дверцами поставцов поблескивали ендовы и кувшины, из которых, может быть, пивал Иван Грозный, но нынче их уже не употребляли. Гаврила со всем презрением к этой старине бил шпорами по резным каменным плитам. В последней двери нагнулся, шагнул, и его, как жаром, охватила прелесть.
   Под тускло-золотым сводом стоял на крылатых грифонах стол, на нем горели свечи, перед ними, положив голые локти на разбросанные листы, сидела молодая женщина в наброшенной на обнаженные плечи меховой душегрейке; мягкий свет лился на ее нежное кругловатое лицо; она писала; бросила лебединое перо, поднесла руку с перстнями к русой голове, поправляя окрученную толстую косу, и подняла на Гаврилу бархатные глаза. Это была царевна Наталья Алексеевна.
   Гаврила не стал валиться в ноги, как бы, кажется, полагалось ему варварским обычаем, но по всему французскому политесу ударил перед собой левой ногой и низко помахал шляпой, закрываясь куделями вороного парика. Царевна улыбнулась ему уголками маленького рта, вышла из-за стола, приподняла с боков широкую жемчужного атласа юбку и присела низко.
   "Ты - Гаврила, сын Ивана Артемича? - спросила царевна, глядя на него блестящими от свечей глазами снизу вверх, так как был он высок - едва не под самый свод париком. - Здравствуй. Садись. Твоя сестра, Александра Ивановна, прислала мне письмо из Гааги, она пишет, что ты для моих дел можешь быть весьма полезен. Ты в Париже был? Театры в Париже видел?"
   Гавриле пришлось рассказывать про то, как в позапрошлом году он с двумя навигаторами на масленицу ездил из Гааги в Париж и какие там видел чудеса - театры и уличные карнавалы. Наталья Алексеевна хотела все знать подробно, нетерпеливо постукивала каблучком, когда он мялся - не мог толково объяснить; в восхищении близко придвигалась, глядя расширенными зрачками, даже приоткрывала рот, дивясь французским обычаям.
   "Вот, - говорила, - не сидят же люди, как бирюки, по своим дворам, умеют веселиться и других веселить, и на улицах пляшут, и комедии слушают охотно... Такое и у нас нужно завести. Ты инженер, говорят? Тебе-то я и велю перестроить одну палату, - ее присмотрела под театр. Возьми свечу, пойдем..."
   Гаврила взял тяжелый подсвечник с горящей свечой; Наталья Алексеевна летучей походкой, шурша платьем, пошла впереди него через сводчатые палаты, где на горячих лежанках просыпались, выгибали спины ангорские коты и снова ложились нежась; где со сводов - то там, то там - черствые лики царей московских непримиримо сурово глядели вслед царевне Наталье, увлекающей в тартарары и себя, и этого юношу в рогатом, как у черта, парике, и всю заветную старину московскую.
   На крутой, узкой лестнице, спускающейся в тьму, Наталья Алексеевна заробела, просунула голую руку под локоть Гавриле; он ощутил теплоту ее плеча, запах волос, меха ее душегрейки; она выставляла из-под подола юбки сафьяновый башмачок с тупым носиком, нагибаясь в темноту - спускалась все осторожнее; Гаврилу начало мелко знобить внутри, и голос стал глухой; когда сошли вниз, она быстро, внимательно взглянула ему в глаза.
   "Отвори вот эту дверь", - сказала, указывая на низенькую дверцу, обитую изъеденным молью сукном. Наталья Алексеевна первая шагнула через высокий порог туда - в теплую темноту, где пахло мышами и пылью. Высоко подняв свечу, Гаврила увидел большую сводчатую палату о четырех приземистых столпах. Здесь в давние времена была столовая изба, где смиренный царь Михаил Федорович обедал с Земским Собором. Росписи на сводах и столпах облупились, дощатые полы скрипели. В глубине на гвоздях висели мочальные парики, бумажные мантии и другое комедиантское отрепье, в углу свалены жестяные короны и латы, скипетры, деревянные мечи, сломанные стулья - все, что осталось от недавно упраздненного - по причине дурости и великой непристойности - немецкого театра Иоганна Куншта, бывшего на Красной площади.
   "Здесь будет мой театр, - сказала Наталья, - с этой стороны поставишь для комедиантов помост с занавесом, и плошками, а здесь - для смотрельщиков - скамьи. Своды надо расписать нарядно, чтобы уж забава была - тай забава..."
   Тем же порядком Гаврила провел царевну Наталью наверх, и она его отпустила, - пожаловав поцеловать ручку. Он вернулся домой за полночь и, как был в парике и кафтане, повалился на постель и глядел в потолок, будто при неясном свете оплывшей свечи все еще виделись ему кругловатое лицо с бархатно-пристальными глазами, маленький рот, произносивший слова, нежные плечи, полуприкрытые пахучим мехом, и все шумели, улетая перед ним в горячую темноту, тяжелые складки жемчужной юбки...
   На другой вечер царевна Наталья опять велела ему быть у себя и прочла "Пещное действо" - свою не оконченную еще комедию о трех отроках в огненной пещи. Гаврила допоздна слушал, как она выговаривала, помахивая лебединым пером, складные вирши, и казалось ему, - не один ли он из трех отроков, готовый неистово голосить от счастья, стоя наг в огненной пещи...
   За перестройку старой палаты он взялся со всей горячностью, хотя сразу же подьячие Дворцового приказа начали чинить ему преткновения и всякую приказную волокиту из-за лесу, известки, гвоздей и прочего. Иван Артемич помалкивал, хотя и видел, что Гаврила забросил чертежи и не ездит в Навигационную школу, за обедом, не прикасаясь к ложке, уставляется глупыми глазами в пустое место, и ночью, когда люди спят, сжигает целую свечу ценой в алтын. Только раз Иван Артемич, вертя пальцами за спиной, пожевав губами, выговорил сыну: "Одно скажу, одно, Гаврюшка, - близко огня ходишь, поостерегись..."
   Великим постом из Воронежа через Москву на Свирь промчался царь Петр и приказал Гавриле ехать с братом Яковом в Питербурх - строить гавань. На том и окончились его дела с театром... На том Гаврила и окончил свой рассказ. Вылез из-за стола, расстегнул множество пуговичек на голландской куртке, раскинул ее на груди и, засунув руки в широкие, как пузыри, короткие штаны, зашагал по мазаной избушке - от двери до окна.
   Алексей сказал:
   - И забыть ее не можешь?
   - Нет... И не хочу такое забывать, хоть мне плахой грози...
   Яков сказал, стуча по столу ногтями:
   - Это маманя сердцем-то нас неистовым наградила... И Санька такая же... Тут ничего не поделаешь, - сию болезнь лечить нечем. Давайте, братки, нальем и выпьем - память родительницы нашей, Авдотьи Евдокимовны...
   В это время в сенях, околачивая грязь, застучали, сапогами, шпорами, рванули дверь, и вошел в черном плаще, закиданном грязью, в черной шляпе с серебряным галуном бомбардир-поручик Преображенского полку, генерал-губернатор Ингрии, Карелии и Эстляндии, губернатор Шлиссельбурга Александр Данилович Меньшиков.
   2
   - Батюшки, накурили, как в берлоге! Да сидите, сидите, будьте без чинов. Здорово! - грубо-весело сказал Александр Данилович. - На реку, что ли, сходим? А? - И он, сбросив плащ, стащив шляпу вместе с огромным париком, присел к столу, доглядел на валяющиеся обглоданные мослы, заглянул в пустую чашку. - Со скуки рано пообедал, спать лег на часок, а просыпаюсь - в доме нет никого, ни гостей, ни челяди. Бросили генерал-губернатора... Мог я во сне умереть, и никто бы не знал. - Он глазом мигнул Алексею. - Господин подполковник, перцовочки поднеси да расстарайся капустки, - голова что-то болит... Ну, а у вас как дела, братья-корабельщики? Надо, надо поторапливаться. Завтра схожу, посмотрю.
   Алексей принес из сеней капусту и штоф. Александр Данилович, отставляя холеный мизинец с большим бриллиантовым перстнем, осторожно налил одному себе, захватил с тарелки щепоть капусты с ледком, прищурясь, вытянул из чарки и, раскрыв глаза, начал хрустко жевать капусту.
   - Хуже нет воскресенья, так я скучаю по воскресеньям, ужас. Или весна, что ли, здешняя такая вредная?.. Все тело разломило и тянет... Баб нет, вот причина!.. Вот тебе и завоеватели! Довоевались! Построили городок, баб нет! Ей-богу, отпрошусь у Петра Алексеевича, не надо и не надо мне генерал-губернаторства... Лучше я в Москве в рядах буду чем-нибудь торговать, перебиваться... Да девки-то какие в Москве! Венусы! Глаза лукавые, щеки горячие, сами нежные да смешливые... Ну, пойдемте, пойдемте на реку, здесь что-то душно...
   Александр Данилович не мог долго сидеть на одном месте, времени ему никогда не хватало, как и всем, кто работал с царем Петром; говорил он одно, сам думал другое и разное. Приспособиться к нему было очень трудно, и человек он был опасный. Опять - натащил парик и шляпу, накинул плащ на собольих пупках и вышел из мазанки вместе с братьями Бровкиными. Сразу в лицо задул сильный, сырой весенний ветер. По всему Фомину острову, как называли его в старину, - а теперь Питербурхской стороной, - шумели сосны так мягко и могуче, будто из бездны бездн голубого неба лилась река... Кричали грачи, кружась над голыми редкими березами.
   Алексеева мазанка стояла в глубине очищенной от леса и выкорчеванной Троицкой площади, неподалеку от только что построенных деревянных гостиных рядов; лавки были накрест забиты досками, купцы еще не приехали; направо виднелись оголенные от снега земляные валы и бастионы крепости; пока только один из бастионов - бомбардира Петра Алексеева - был до половины одет камнем, там на мачте плескался белый с андреевским крестом морской флаг - в предвестии ожидаемого флота.
   По всей площади ветром рябило воду; Александр Данилович, не разбирая, шлепал ботфортами, шел - наискосок - к Неве. Главная площадь Питербурха была только в разговорах да на планах, которые Петр Алексеевич чертил в своей записной книжке; а всего-то здесь стояла бревенчатая, проконопаченная мохом церковка - Троицкий собор, да неподалеку от него ближе к реке - дом Петра Алексеевича, - чисто рубленная изба в две горницы, снаружи обшитая тесом и выкрашенная под кирпич, на крыше, на коньке, подставлены деревянные - крашеные мортира и две бомбы, как бы с горящими фитилями.
   По другой стороне площади находился низенький голландский дом, весьма располагающий к тому, чтобы туда зайти, - из трубы его постоянно курился дымок, за окном, сквозь мутные стеклышки, виднелась оловянная посуда и висящие колбасы, на входной двери намалеван преужасный штурман с пиратской бородой, в одной руке он держит пивную кружку, в другой - чем играют в кости, над входом скрипела на шесте вывеска: "Аустерия четырех фрегатов".
   Когда вышли на реку, ветер подхватил плащи, взметнул парики. Лед на Неве был синий, с большими полыньями, с высокими уже навозными дорогами. Александр Данилович вдруг рассердился:
   - Две тысячи рублев отпустили им на все работы! Ах, чернильные души, ах, постники, грибоеды! Да наплевал я на дьяков, на подьячих, на все Приказы, - в Москве над полушкой трясутся, бумагу переводят! Я здесь хозяин! У меня есть деньги, есть лошади, мужиков добрых могу достать, сколько надобно, где я их найду - это мое дело... Вы запомните, братья Бровкины, сюда не дремать приехали... Не доспать, не доесть - к концу мая должны быть готовы все причалы, и боны, и амбары... Да не только на левом берегу, где вам указано... Здесь, на Питербурхской стороне, должны быть удобства, чтобы подойти, пришвартоваться большому кораблю... - Александр Данилович быстро шел по берегу, указывая - где начинать бить сваи, где ставить причалы. - После морской виктории подплывет флагман, с пальбой, с продырявленными парусами, - что же ему в устье Фонтанки швартоваться? Нет - здесь! - он топал ботфортом в лужу. - А случится - приплывет из Англии, из Голландии богатый гость, - вот - дом Петра Алексеевича, вот - мой дом милости просим...
   Дом Александра Даниловича, или генерал-губернаторский дворец, - в ста саженях от царской избушки - вверх по реке, - построен был наспех, глинобитный, штукатуренный, с высокой голландской крышей, видно издалече по реке; как раз посреди фасада было устроено крыльцо на двух плоских колоннах, с портиком, на котором - на правом скате - лежал деревянный золоченый Нептун с трезубцем, на левом скате - Наяда, с-большими грудями, локтем опиралась на опрокинутый горшок; в треугольнике портика - шифр "А.М.", обвитый змеей; на крыше - на мачте - собственный флаг генерал-губернатора; перед крыльцом стояли две пушки.
   - Домишко не стыдно иностранным показать... Хороши, ах, хороши боги морские! Вот, кажется, вышли из моря и легли у меня над крыльцом... А как флот-то со Свири здесь милю проплывет, да из пушек мы надымим... Красиво, ах, красиво!..
   Александр Данилович любовался на свой дом, прищуривал синие глаза. Потом повернулся и крякнул с досады, глядя на далекий левый берег, где ветер качал одинокие сосны среди пней и плешин.
   - Ах, обидно!.. Малости тут попортили сгоряча... - Он указал тростью на то место, где Фонтанка вытекала из Невы. - Какая была першпектива перед моими окнами, - бор стоял стеной, там бы плезир поставить для летнего удовольствия... Вырубили! Вот, черт, всегда так... Ну, что ж, пойдемте ко мне, чего-нибудь соберем, выпьем...
   - Господин генерал-губернатор, - сказал Алексей, - взгляните - сверху по Неве что-то много саней идет... Уж не государь ли?
   Александр Данилович только взглянул: "Он!" - и - спохватился. Братья Бровкины тотчас побежали в разные стороны с приказами, сам он поспешил к дому, громким голосом зовя людей. И через небольшое время опять стоял на берегу, на мостках, - в одном Преображенском мундире, с огромными - шитыми золотом - красными обшлагами, с шелковым шарфом через плечо, при шпаге той самой, с которой в позапрошлом году лез на абордаж, на борт шведского фрегата в невском устье.
   По вздувшемуся льду Невы, на которую и смотреть-то было страшно, приближался далеко растянувшийся обоз. Полсотни драгун начали бодрить заморенных лошадей и поскакали к берегу, - в опасенье полыньи. За ними по сплошной воде повернул тяжелый кожаный возок и остановился у мостков. Едва только из глубины возка, из-за медвежьих одеял, высунулась длинная нога в ботфорте, - около генерал-губернаторского дома ударили две пушки.
   Вслед за ботфортом протянулись два тулупьих рукава, из них выпростались пальцы с крепкими ногтями, ухватились за кожаный фартук возка, и оттуда был низковатый голос:
   - Данилыч, помоги, вот, черт, - не вылезу...
   Александр Данилович прыгнул с мостков по колена в воду и потащил Петра Алексеевича. В это время все бастионы Петропавловской крепости блеснули огнями, окутались дымом, покатился грохот по Неве. У царского домика на мачту пополз штандарт.
   Петр Алексеевич вылез на мостики, потянулся, распрямился, сдвинул на затылок меховой колпак и - первое - взглянул на Данилыча, на его покрасневшее от радости длинное лицо, прыгающие брови. Взял его рукой за щеки, сжал:
   - Здравствуй, камрад... Не изволил ко мне приехать, а я ждал... Ну, вот - сам приехал... Тащи с меня тулуп. Дорога дрянная, пониже Шлиссельбурга едва не потонули, всего уваляло на ухабах, в ноге - мурашки...
   Петр Алексеевич остался в суконном кафтанчике на беличьем меху; подставляя ветру круглое небритое лицо со взъерошенными усами, начал глядеть на крутящиеся весенние облака, на быстрые тени, пролетающие по лужам и полыньям, на яростно - сквозь прорывы облаков - бездремное солнце за Васильевским островом: у него раздулись ноздри, с боков маленького рта появились ямочки.
   - Парадиз! - сказал. - Ей-ей, Данилыч, парадиз, земной рай... Морем пахнет...
   По площади, разбрызгивая лужи, бежали люди. Позади бегущих тяжело ударяли башмаками, шли в линию преображенцы и семеновцы в зеленых узких кафтанах, в белых гетрах, - держали ружья с багинетами перед собой.
   3
   - ...в Варшаве у кардинала Радзеевского за столом он говорил: в Неву ни единой скорлупы не пропущу, пусть московиты и не надеются сидеть у моря... А покончу с Августом - мне Санкт-питербурх, как вишневую косточку разгрызть и выплюнуть...
   - Ну и дурак же он, бодлива мать! - Александр Данилович голый сидел на лавке и мылил голову. - Съехаться мне с ним на поле - я бы этому ерою показал вишневую косточку...
   - И еще говорил: в Архангельск ни единого аглицкого корабля не пропущу, у московских купцов товар пуская гниет в амбарах.
   - А товар-то у нас не гниет, мин херц, а?
   - Тридцать два аглицких корабля, собравшись в караван, с четырьми охранными фрегатами, с божьей помощью без потерь, приплыли в Архангельск, привезли железо, и сталь, и пушечную медь, и табак в бочках, и многое другое, чего нам ненадобно, а купить пришлось.
   - Ну что ж, мин херц, в убытке не останемся... Им тоже надо иметь удовольствие, - с отвагой плыли... Квасом хочешь поддать? Нартов! закричал Александр Данилович, шлепая по мокрому свежеструганому полу к низенькой двери в предбанник. - Что ты там - угорел, Нартов? Возьми кувшин с квасом, поддай хорошенько...
   Петр Алексеевич лежал на полке под самым потолком, подняв худые колени - помахивал на себя веником. Денщик Нартов уже два раза его парил и обливал ледяной водой, и сейчас он нежился. В баню пошел сразу же по приезде, чтобы потом со всем вкусом поужинать. Банька была из липового леса, легкая. Петру Алексеевичу не хотелось отсюда уходить, хотя вот уже два часа в столовой генерал-губернатора томились гости в ожидании царского выхода и стола.
   Нартов открыл медную, дверцу в печи, отскочив в сторону, плеснул ковш квасу глубоко на каленые камни. Вылетел сильный мягкий дух, жаром ударило по телу, запахло хлебом. Петр Алексеевич крякнул, помавая себе на грудь листьями березового веника.
   - Мин херц, а вот Гаврила Бровкин рассказывает - в Париже, например, париться да еще квасом - ничего этого не понимают и народ мелкий.
   - Там другое понимают - чего нам не мешает понять, - сказал Петр Алексеевич. - Купцы наши - чистые варвары, - сколько я бился с ними в Архангельске. Первым делом ему нужно гнилой товар продать, - три года будет врать, божиться, плакать - подсовывать гнилье, покуда и свежее у него не сгниет... Рыбы в Северной Двине столько - весло в воду сунь, и весло стоит - такие там косяки сельди... А мимо амбаров пройти нельзя вонища... Поговорил я с ними в Бурмистерской палате - сначала лаской, ну, потом пришлось рассердиться...
   Александр Данилович сокрушенно вздохнул.
   - Это есть у нас, мин херц... Темнота жа... Им, купчишкам, дьяволам, дай воли - в конфузию все государство приведут... Нартов, подай пива холодного...
   Петр Алексеевич, спустив длинные ноги, сел на полке, нагнул голову, с кудрявых темных волос его лил пот...
   - Хорошо, - сказал он. - Очень хорошо. Так-то, камрад любезный... Без Питербурха нам - как телу без души.
   4
   Здесь, на краю русской земли, у отвоеванного морского залива, за столом у Меньшикова сидели люди новые, - те, что по указанию царя Петра: "отныне знатность по годности считать" - одним талантом своим выбились из курной избы, переобули лапти на юфтевые тупоносые башмаки с пряжками и вместо горьких дум: "За что обрекаешь меня, господи, выть с голоду на холодном дворе?" - стали, так вот, как сейчас, за полными блюдами, хочешь не хочешь, думать и говорить о государском. Здесь были братья Бровкины, Федосей Скляев и Гаврила Авдеевич Меньшиков - знаменитые корабельные мастера, сопровождавшие Петра Алексеевича из Воронежа на Свирь, подрядчик - новгородец - Ермолай Негоморский, поблескивающий глазами, как кот ночью, Терентий Буда, якорный мастер, да Ефрем Тараканов - преславный резчик по дереву и золотильщик.
   За столом были и не одни худородные: по левую руку Петра Алексеевича сидел Роман Брюс - рыжий шотландец, королевского рода, с костлявым лицом и тонкими губами, сложенными свирепо, - математик и читатель книг, так же как и брат его Яков; братья родились в Москве, в Немецкой слободе, находились при Петре Алексеевиче еще от юных его лет и его дело считали своим делом; сидел соколиноглазый, томный, надменный, с усиками, пробритыми в черту под тонким носом, - полковник гвардии князь Михайла Михайлович Голицын, прославивший себя штурмом и взятием Шлиссельбурга, как и все, он пил не мало, бледнел и позвякивал шпорой под столом; сидел вице-адмирал ожидаемого балтийского флота - Корнелий Крейс, морской бродяга, с глубокими, суровыми морщинами на дубленом лице, с водянистым взором, столь же странным, как холодная пучина морская; сидел генерал-майор Чамберс, плотный, крепколицый, крючконосый, тоже - бродяга, из тех, кто, поверя в счастье царя Петра, отдал ему все свое достояние шпагу, храбрость и солдатскую честь; сидел тихий Гаврила Иванович Головкин, царский спальник, человек дальнего и хитрого ума, помощник Меньшикова по строительству города и крепости.