- Поясню вам, господин де Невилль. Нашего государства основа суть два сословия: кормящее и служилое, сиречь - крестьянство и дворянство. Оба сии сословия в великой скудости обретаются, и оттого государству никакой пользы от них нет, ниже одно разорение. Великим было бы счастьем оторвать помещиков от крестьян, ибо помещик ныне, одной лишь корысти ради, без пощады пожирает крепостного мужика", и крестьянин оттого худ, и помещик худ, и государство худо...
   - Высокомысленные и мудрые слова, господин канцлер, - проговорил де Невилль. - Но как вы мечтаете выполнить сию трудную задачу?
   Василий Васильевич, загораясь улыбкой, взял со стола тетрадь в сафьяне, писанную его рукой: "О гражданском житии или поправлении всех дел, иже надлежит обще народу..."
   - Великое и многотрудное дело, ежели бы народ весь обогатить, проговорил он и стал читать из тетради: - "Многие миллионы десятин лежат в пустошах. Те земли надлежало бы вспахать и засеять. Скот умножить. Русскую худую овцу вывести и вместо нее обязать заводить аглицкую тонкорунную овцу. Ко всяким промыслам и рудному делу людей приохотить, давая от того им справедливую пользу. Множество непосильных оброков, барщин, податей и повинностей уничтожить и обложить всех единым поголовным, умеренным налогом. Сие возможно лишь в том размышлении, если всю землю у помещиков взять и посадить на ней крестьян вольных. Все прежде бывшие крепостные кабалы разрушить, чтобы впредь весь народ ни у кого ни в какой кабале не состоял, разве - небольшое число дворовых холопей..."
   - Господин канцлер, - воскликнул де Невилль, - история не знает примеров, чтоб правитель замышлял столь великие и решительные планы. (Василий Васильевич сейчас же опустил глаза, и матовые щеки его порозовели.) Но разве дворянство согласится безропотно отдать крестьянам землю и раскабалить рабов?
   - Взамен земли помещики получат жалованье. Войска будут набираться из одних дворян. Даточных рекрутов из холопов и тяглых людей мы устраняем. Крестьянин пусть занимается своим делом. Дворяне же за службу получат не земельную разверстку и души, а увеличенное жалованье, кое царская казна возьмет из общей земельной подати. Более чем вдвое должен подняться доход государства...
   - Мнится - слышу философа древности, - прошептал де Невилль.
   - Дворянских детей, недорослей, дабы изучали воинское дело, надобно посылать в Польшу, во Францию и Швецию. Надобно завести академии и науки. Мы украсим себя искусствами. Населим трудолюбивым крестьянством пустыни наши. Дикий народ превратим в грамотеев, грязные шалаши - в каменные палаты. Трусы сделаются храбрецами. Мы обогатим нищих. (Василий Васильевич покосился на окно, где по улице брел пыльный столб, поднимая пух и солому.) Камнями замостим улицы. Москву выстроим из камня и кирпича... Мудрость воссияет над бедной страной.
   Не расставаясь с гусиным перышком, он покинул кресло, и ходил по коврам, и много еще необыкновенных мыслей высказал гостю:
   - Английский народ сам сокрушил несправедливые порядки, но в злобстве дошел до великих преступлений - коснулся главы помазанника... Боясь сих ужасов, мы жаждем блага равно всем сословиям. Ежели дворянство будет упираться нашим начинаниям, мы силой переломим их древнее упрямство...
   Беседа была прервана. Ливрейный слуга, испуганно округлив глаза, подошел на цыпочках и шепнул что-то князю. Лицо Василия Васильевича стало напряженно серьезным. Де Невилль, заметив это, взял шляпу и начал откланиваться, пятясь к двери. За ним, так же кланяясь и округло, от сердца вниз, помахивая рукою в перстнях и кружевах, шел Василий Васильевич.
   - Я весьма огорчен и в сильнейшем отчаянии, господин де Невилль, что вы изволите так скоро покидать меня.
   Оставшись один, он оглянул себя в зеркало и, торопливо стуча каблучками, прошел в опочивальню. Там на двуспальной кровати под алого шелка пологом, украшенным наверху страусовыми перьями, сидела, прислонясь виском к витому столбику, правительница Софья. Как всегда, она подъехала тайно в закрытой карете с черного хода.
   6
   - Сонюшка, здравствуй, свет мой...
   Она, не отвечая, подняла хмурое лицо, пристально зелеными мужичьими глазами глядела на Василия Васильевича. Он в недоумении остановился, не дойдя до кровати.
   - Беда какая-нибудь? - государыня...
   Этой зимой Софья тайно вытравила плод. Пополневшее лицо ее, с сильными мускулами с боков рта, не играло уже прежним румянцем, - заботы, думы, тревоги легли на нем брезгливым выражением. Одевалась она пышно, все еще по-девичьи, но повадка ее была женская, дородная, уверенная. Ее мучила нужда скрывать любовь к Василию Васильевичу. Хотя об этом знали все до черной девки-судомойки и за последнее время вместо грешного и стыдного названия - любовник - нашлось иноземное приличное слово галант, - все же отравно, нехорошо было, - без закона, не венчанной, не крученной, отдавать возлюбленному свое уже немолодое тело. Вот по этой бы весне со всей женской силой и сладкой мукой родила бы она... Люди заставили травить плод... Да и любовь ее к Василию Васильевичу была непокойная, не в меру лет: хорошо так любить семнадцатилетней девчонке, - с вечной тревогой, прячась, думая неотстанно, горя по ночам в постели. А иной раз и ненависть клубком подпирала горло, - ведь от него была вся мука, от него был затравленный плод... А ему - хоть бы что: утерся, да и в сторону...
   Сидя в кровати, - широкая, с недостающими до полу ногами, горячо влажная под тяжелым платьем, - Софья неприветливо оглянула Василия Васильевича.
   - Смешно вырядился, - проговорила она, - что же это на тебе французское? Кабы не штаны, так совсем бабье платье... Смеяться будут... (Она отвернулась, подавила вздох.) Да, беда, беда, батюшка мой... Радоваться нам мало чему...
   За последнее время Софья все чаще приезжала к нему мрачная, с недоговоренными мыслями. Василий Васильевич знал, что близкие к ней две бабы-шутихи, весь день шныряя по закоулкам дворца, выслушивают боярские речи и шепоты и, как Софье отходить ко сну, докладывают ей обо всем.
   - Пустое, государыня, - сказал Василий Васильевич, - мало ли о чем люди болтают, не горюй, брось...
   - Бросить? - Она ногтями застучала по столбику кровати, зубы у нее понемногу зло открылись. - А знаешь - о чем в Москве говорят! Править, мол, царством мы слабы... Великих делов от нас не видно...
   Василий Васильевич потрогал пальцем усы, пожал плечом. Софья покосилась на него: ох, красив, ох, мука моя... Да - слаб, жилы - женские... В кружева вырядился...
   - Так-то, батюшка мой... Книги ты читать горазд и писать горазд, мысли светлые, - знаю сама... А вчера после вечерни дядюшка Иван Михайлович про тебя говорил: "Читал, мол, мне Василий Васильевич из тетради про смердов, про мужиков, - подивился я: уж здоров ли головкой князюшка-то?" И бояре смеялись...
   Как девушка, вспыхнул Василий Васильевич, из-под длинных ресниц метнул лазоревыми глазами.
   - Не для их ума писано!"
   - Да уж какие ни на есть, - умнее слуг нам не дадено... Сама терплю: мне бы вот охота плясать, как польская королева пляшет, или на соколиную охоту выезжать на коне, сидя бочком в длинной юбке. Молчу же... Ничего не могу, - скажут: еретичка. Патриарх и так уж мне руку сует как лопату.
   - Живем среди монстров, - прошептал Василий Васильевич.
   - Вот что тебе скажу, батюшка... Сними-ка ты кружева, чулочки, да надень епанчу походную, возьми в руки сабельку... Покажи великие дела...
   - Что?.. Опять разве были разговоры про хана?
   - У всех одно сейчас на уме - воевать Крым... Этого не минуть, голубчик мой. Вернешься с победой, тогда делай что хочешь. Тогда ты сильнее сильных.
   - Пойми, Софья Алексеевна, - нельзя нам воевать... На иное нужны деньги...
   - Иное будет после Крыма, - твердо проговорила Софья. - Я уж и грамоту заготовила: быть тебе большим воеводой. День и ночь буду тебя поминать в молитвах, все колени простою, все монастыри обойду пешая, сударь мой... Вернешься победителем, - кто тогда слово скажет? Перестанем скрываться от стыда... Верю, верю - бог нам поможет против хана. - Софья слезла с постели и глядела снизу вверх в его отвернутые глаза. - Вася, я тебе боялась сказать... Знаешь, что еще шепчут? "В Преображенском, мол, сильный царь подрастает... А царевна, мол, только зря трет спиной горностай..." Ты мои думы пожалей... Я нехорошее думаю. - Она схватила в горячие ладони его задрожавшую руку. - Ему уже пятнадцатый годок пошел. Вытянулся с коломенскую версту. Прислал указ - вербовать всех конюхов и сокольничих в потешные. А сабли да мушкеты у них ведь из железа... Вася, спаси меня от греха... В уши мне бормочут, бормочут про Димитрия, про Углич... Чай, грех ведь это? (Василий Васильевич выдернул руку из ее рук. Софья медленно, жалобно улыбнулась.) И то, я говорю, грех и думать о таких делах... То в старину было... Вся Европа узнает про твои подвиги. Тогда его бояться уж нечего, пусть балуется...
   - Нельзя нам воевать! - с горечью воскликнул Василий Васильевич. Войска доброго нет, денег нет... Великие прожекты! - эх, все попусту! Кому их оценить, кому понять? Господи, хоть бы три, хоть бы два только года без войны...
   Он безнадежно махнул кружевной манжетой... Говорить, убеждать, сопротивляться, - все равно - было без пользы.
   7
   Наталья Кирилловна ругала Никиту Зотова: "Да беги же ты за ним, да найди ты его, - со двора убежал чуть свет, лба не перекрестил, и куска во рту не было..."
   Найти Петра не так-то было просто, - разве в роще где-нибудь начнется стрельба, барабанный бой, - значит там и царь: балуется с потешными. Никиту сколько раз брали в плен, привязывали к дереву, чтобы не надоедал просьбами - идти стоять обедню или слушать приезжего из Москвы боярина. Чтобы Никита не скучал у дерева, Петр приказывал ставить перед ним штоф водки. Таи понемногу Зотов стал привыкать к чарочке и уж, бывало, сам просился в плен под березу. Возвращаясь к Наталье Кирилловне сокрушенный, он разводил руками:
   - Силов нет, матушка государыня, не идет сокол-то наш...
   Играть Петр был горазд - мог сутки без сна, без еды играть во что ни попало, было б шумно, весело, потешно, - стреляли бы пушки, били барабаны. Потешных солдат из царских конюхов, сокольничих и даже из юношей изящных фамилий было у него теперь человек триста. С ними он ходил походами по деревням и монастырям вокруг Москвы. Иных монахов пугали до полусмерти: полуденный зной, когда на березе не шелохнется листок, лишь грузно гудят пчелы под липами и одолевает дремота, из лесочка вдруг с бесовскими криками выкатываются какие-то в зеленых кафтанах, видом - не русские, и бум-тарарах - бьют из пушек деревянными ядрами в мирные монастырские стены. И еще страшнее монахам, когда узнавали в длинном, вымазанном в грязи и пороховой копоти, беспокойном вьюноше - самого царя.
   Служба в потешном войске была тяжелая - ни доспать, ни доесть. Дождь ли, зной ли несносный, - взбредет царю - иди, шут его знает куда и зачем, пугать добрых людей. Иной раз потешных будили среди ночи: "Приказано обойти неприятеля. Переправляться вплавь через речку..." Некоторые и тонули в речках по ночному времени.
   За леность или за нети, - если кто, соскучась без толку шагать по дорогам, сказывался в нетях, хотел бежать домой, - таких били батогами. В последнее время приставили к войску воеводу, или - по-новому - генерала, Автонома Головина. Человек он был гораздо глупый, но хорошо знал солдатскую экзерцицию и навел строгие порядки. При нем Петр, вместо беспорядочного баловства, стал не шутя проходить военную науку в первом батальоне, названном Преображенским.
   Франц Лефорт не состоял у Петра на должности, - так как был занят по службе в Кремле, - но часто приезжал верхом к войску и давал советы, как что устроить. Через него взяли на жалованье иноземца капитана Федора Зоммера для огнестрельного и гранатного боя и тоже произвели в генералы. Из Пушкарского приказа доставили шестнадцать пушек, и тогда стали учить потешных стрелять чугунными бомбами, - учили строго: Федор Зоммер даром жалованье получать не хотел. Было уже не до потехи. Много побили в полях разного скота и перекалечили народу.
   8
   Иноземцы на Кукуе часто разговаривали о молодом царе Петре. Собираясь по вечерам на посыпанной песочком площадке, - среди подстриженных деревьев, - они похлопывали ладонями по столикам:
   - Эй, Монс, кружечку пива!
   Монс, в вязаном колпаке, в зеленом жилете, выплывал из освещенной двери аустерии, неся по пяти глиняных кружек в каждой руке. Над кружкой - шапка пены. Вечер тих и приятен. Высыпают звезды в русском небе, не столь, правда, яркие, пышные, как в Тюрингии, или Бадене, или Вюртемберге, - но жить можно не плохо и под русскими звездами.
   - Монс! Расскажи-ка нам, как у тебя в гостях был царь Петр.
   Монс присаживался за стол к доброй компании, отхлебывал из чужой кружки и, подмигнув, рассказывал:
   - Царь Петр очень любопытный человек. Он узнал о замечательном музыкальном ящике, который стоит в моей столовой. Отец моей жены купил этот ящик в Нюрнберге...
   - О да, мы все знаем твой прекрасный ящик, - подтверждали слушатели, взглянув друг на друга и помотав висячими трубками.
   - Я немного испугался, когда однажды в мою столовую вошли Лефорт и царь Петр. Я не знал, как мне нужно поступать... В таком случае русские становятся на колени. Я не хотел. Но царь сейчас же спросил меня: "Где твой ящик?" Я ответил: "Вот он, ваше помазанное величество". Тогда царь сказал: "Иоганн, не зови меня ваше помазанное величество, мне это надоело дома, но зови меня, как будто я твой друг". И Лефорт сказал: "О да, Монс, мы все будем звать его - герр Петер". И мы втроем долго смеялись этой шутке. После этого я позвал мою дочь Анхен и велел ей завести ящик. Обыкновенно мы заводим его только раз в году, в сочельник, потому что это очень ценный ящик. Анхен посмотрела на меня - и я сказал: "Ничего, заводи". И она завела его, - кавалеры и дамы танцевали, и птички пели. Петер удивился и сказал: "Я хочу посмотреть, как он устроен". Я подумал: "Пропал музыкальный ящик". Но Анхен - очень умная девочка. Она сделала красивый поклон и сказала Петеру, и Лефорт перевел ему по-русски. Анхен сказала: "Ваше величество, я тоже умею петь и танцевать, но, увы, если вы пожелаете посмотреть, что внутри у меня, отчего я пою и танцую, - мое бедное сердце наверное после этого будет сломано..." Переведя эти слова, Лефорт засмеялся, и я громко засмеялся, и Анхен смеялась, как серебряный колокольчик. Но Петер не смеялся, - он покраснел, как бычья кровь, и глядел на Анхен, будто она была маленькой птичкой. И я подумал: "О, у этого юноши сидит внутри тысяча чертей". Анхен тоже покраснела и убежала со слезами на своих синих глазах...
   Монс засопел и отхлебнул из чужой кружки. Он чудно и трогательно умел рассказывать истории. Приятный ночной ветерок шевелил кисточки на вязаных колпаках у собеседников. В освещенной двери показалась Анхен, подняла невинные глаза к звездам, счастливо вздохнула и исчезла. Раскуривая трубки, посетители говорили, что бог послал Иоганну Монсу хорошую дочь. О, такая дочь принесет в дом богатство. Бородатый и красный, могучего роста кузнец, Гаррит Кист, голландец, родом из Заандама, сказал:
   - Я вижу, - если с умом взяться за дело, - из молодого царя можно извлечь много пользы.
   Старый Людвиг Пфефер, часовщик, ответил ему:
   - О нет, на это плохая надежда. У царя Петра нет силы... Правительница Софья никогда не даст ему царствовать. Она - жестокая и решительная женщина... Теперь она собирает двести тысяч войска воевать крымского хана. Когда войско вернется из Крыма, я не поставлю за царя и десяти пфеннигов...
   - Напрасно вы так рассуждаете, Людвиг Пфефер, - ответил ему Монс, - не раз мне рассказывал генерал Теодор фон Зоммер, который недавно был просто - Зоммер... (Монс раскрыл рот и захохотал, и все засмеялись его шутке.) Не раз он мне говорил: "Погодите, дайте нам год или два сроку, у царя Петра будет два батальона такого войска, что французский король или сам принц Морис Саксонский не постыдятся ими командовать..." Вот что сказал Зоммер...
   - О, это хорошо, - проговорили собеседники и значительно переглянулись.
   Такие беседы бывали по вечерам на подметенной площадке перед дверью аустерии Иоганна Монса.
   9
   В сводчатых палатах Дворцового приказа - жара, духота, - топор вешай. За длинными столами писцы, свернув головы, свесив волосы на глаза, скрипят перьями. В чернилах - мухи. На губы, на мокрые носы липнут мухи. Дьяк наелся пирогов, сидит на лавке, в дремоте. Писец, Иван Басков, перебеляет с листа в книгу:
   "...по указу великих государей сделано немецкое платье в хоромы к нему, великому государю, царю и великому князю Петру Алексеевичу, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу, а к тому делу взято товаров у генерала у Франца Лефорта: две цевки золота, - плачено один рубль, 13 алтын, 2 деньги, да девять дюжин пуговиц по шести алтын дюжина, да к исподнему кафтану - 6 дюжин пуговиц по 2 алтына, 4 деньги дюжина, да щелку и полотна на 10 алтын, да накладные волосы - три рубля..."
   Дунув на муху, Васков поднял осовелые веки.
   - Слышь, Петруха, а "волосы накладные" как писать - с прописной буквы али с малой?
   Напротив сидящий подьячий, подумав, ответил:
   - Пиши с малой.
   - Волос у него, что ли, нет своих, у младшего государя-то?
   - А ты - смотри - за такие слова...
   Нагнув голову влево, чтобы ловчее писать, Васков тихо закис от смеха, уж очень чудно казалось ему, что государю в немецкой слободе от немок покупают волосы, платят три рубля за такую дрянь.
   - Петруха, куда же он эти волосы навесит?
   - На это его государева воля, - куда захочет, туда и навесит. А будешь еще спрашивать, дьяку пожалуюсь...
   Дьяка тоже одолели мухи. Вынув шелковый платок, помахал он вокруг себя, вытер лицо и козлиную бороду.
   - Э-эй, спите! - лениво прикрикнул он. - Разве вы писцы, разве вы подьячие? Все бы вам даром жрать казенные деньги. Страху нет на вас, бога забыли, шпыни ненадобные... Вот выдеру весь приказ батогами, - будете знать, как работать с бережением... И чернил на вас не напасешься, и бумаги прорва... Гром вас порази, племя иродово...
   Вяло махнув платком, дьяк опять задремал. Скучное настало время - ни челобитчиков, ни даров. Москва опустела, - стрельцы, дети боярские, помещики все ушли в поход, в Крым. Только - мухи да пыль, да мелкие казенные дела.
   - Петруха, квасу бы сейчас выпить! - проговорил Васков и, оглянувшись на дьяка, потянулся, вывернулся, так, что гнилой кафтанец треснул у него под мышками. - Вечером пойду к одной вдове, вот напьюсь квасу. - Мотнув башкой, он опять принялся писать:
   "...по указу в.г.ц. и в.к. Петра Алексеевича всея В. и М. и Б. Р. самодержца велено прислать в Село Коломенское к нему в.г.ц. и в.к. всея В. и М. и Б. Р. самодержцу стряпчих конюхов - Якима Воронина, Сергея Бухвостова, Данилу Картина, Ивана Нагибина, Ивана Иевлева, Сергея Черткова да Василия Бухвостова. Упомянутых стряпчих конюхов ведено взять наверх в потешные пушкари и учинить им оклады - денег по пяти рублев человеку, хлеба по пяти четвертей ржи, овса тож..."
   - Петруха, вот людям счастье...
   - Кто еще разговаривает, э-эй, кобели стоялые, - в полусне пригрозил дьяк.
   10
   Немецкое платье и парик принял под расписку стольник Василий Волков и с бережением отнес в государеву спальню. Еще только светало, а Петр уже вскочил с лавки, где спал на кошме под тулупчиком. За парик он схватился за первое, примерил, - тесно! - хотел ножницами резать свои темные кудри, - Волков едва умолил этого не делать, - все-таки добился - напялил парик и ухмыльнулся в зеркало. Руки он в этот раз вымыл мылом, вычистил грязь из-под ногтей, торопливо оделся в новое платье, Подвязал, как его учил Лефорт, шейный белый платок и на бедра, поверх растопыренного кафтана, шелковый белый же шарф. Волков, служа ему, дивился: не в обычае Петра было возиться с одеждой. Примеряя узкие башмаки, он заскрежетал зубами. Вызвали дворового, Степку Медведя, рослого парня, чтобы разбить башмаки, - Степка, вколотив в них ножищи, бегал по лестницам, как жеребец. В девять часов (по новому счету времени) пришел Никита Зотов - звать к ранней обедне. Петр ответил нетерпеливо:
   - Скажи матушке, - у меня-де государственное дело неотложное... Один помолюсь. Да - вот что - сам-то возвращайся, да рысью, слышь...
   Он вдруг закинул голову и засмеялся, как всегда, будто вырывая из себя смех. Никита понял, что царь опять придумал какую-нибудь шутку, которым изрядно учили его в немецкой слободе. Но - кротко покорился, убежал в мягких сапожках и скоро вернулся, сам зная, что - себе на горе. Так и вышло. Петр, вращая глазами, приказал ему:
   - Поедешь великим послом от еллинского бога Бахуса - бить челом имениннику.
   - Слушаю, государь Петр Алексеевич, - истово ответил Зотов. Тут же, как было указано, надел он на себя вывернутую заячью шубу, на голову - мочалу, поверх венок из банного веника, в руки взял чашу. Чтобы не было лишних разговоров с матушкой, Петр вышел из дворца черным ходом и побежал на конюшенный двор. Там вся дворня со смехом ловила четырех здоровенных кабанов. Петр кинулся помогать, кричал, дрался, суетился. Кабанов поймали, на лежачих надели шлеи, впрягли в золотую низенькую карету на резных колесах (жениховский подарок покойного Алексея Михайловича; ее Наталья Кирилловна приказывала беречь пуще глаза). Конюшенный дьяк с трясущимися губами глядел на такое разорение и бесчинство. Под свист и хохот дворни в карету впихнули Никиту Зотова. Петр сел на козлы, Волков, при шпаге и в треугольной шляпе, пошел впереди, кидая кабанам морковь и репу. Конюха с боков стегали кнутами. Поехали на Кукуй.
   У ворот слободы их встретила толпа иноземцев. "Хорошо, хорошо, очень весело, - закричали они, хлопая в ладоши, - можно лопнуть от смеха". Петр, красный, с сжатым ртом, со злым лицом, вытянувшись, сидел на козлах. Сбегалась вся слобода. Хохотали, держась за бока, указывали пальцами на царя и на мочальную голову в карете - полумертвого от страха Зотова. Свиньи дергали в разные стороны, спутали сбрую. Внезапно Петр вырвал у конюха кнут и бешено застегал по свиньям. Завизжав, они понесли карету... Кого-то сбили с ног, кто-то попал под колеса, женщины хватали детей. Петр, стоя, все стегал, - багровый, с раздутыми ноздрями короткого носа. Круглые глаза его были красны, будто он сдерживал слезы.
   У Лефортова двора конюха кое-как сбили свиную упряжку, своротили в раскрытые ворота. По двору бежал именинник - Лефорт, махая тростью и шляпой. За ним - пестро разодетые гости. Петр неуклюже соскочил с козел и за воротник вытащил из кареты Зотова. Все еще бешено глядя в глаза Лефорту, будто боясь увидеть в толпе кого-то, - проговорил задыхающимся голосом:
   - Мейн либер генерал, привез великого посла с великим виватом от еллинского бога Бахуса... - Крупный пот выступил на лице его, облизнул губы и, все еще глядя в глаза, с трудом: - Мит херцлихен грус... Сиречь, бьет челом... Свиней и карету в подарок шлет... - Все еще судорожно держа Зотова, шепотом: - Вались на колени, кланяйся...
   Прекрасный, в розовом бархате, в кружевах, напудренный и надушенный Лефорт все сразу понял... Подняв высоко руки, захлопал в ладоши, залился веселым смехом и, поворачиваясь то к Петру, то к гостям, сказал:
   - Вот прекрасная шутка, - веселее шутки не приходилось видеть... Мы думали поучить его забавным шуткам, но он поучит нас шутить. Эй, музыканты, марш в честь бахусова посла...
   За кустами сирени ударили барабаны и литавры, заиграли трубы. У Петра опустились плечи, сошла багровая краска с лица. Закинувшись, он шумно засмеялся. Лефорт взял его под руку. Тогда Петр обежал глазами гостей и увидел Анхен, - она улыбалась ему блестящими зубками, По плечи голая, точно высунулась навстречу ему из пышного, как роза, платья.
   Опять дикое смущение схватило его за горло. Он шел впереди гостей, рядом с Лефортом, к дому, по-журавлиному поднимая ноги. На площадке у крыльца стояли песельники в пунцовых русских рубашках. Они хватили с присвистом плясовую. Один, синеглазый, наглый, выскочил и с приговором: "Ай, дуду-дуду-дуду", - пошел вприсядку, отбивая подковками дробь, щелкая ладонями по песку, с перевертом, с подлетом, завертелся юлой: "И - эх ты!"
   - Ай да Алексашка!
   11
   Скрипка, альты, гобои и литавры играли на хорах старые немецкие песни, русские плясовые, церемонные менуэты, веселые англезы. Табачный дым клубился в лучах, бивших сквозь круглые окошки двухсветной залы. Захмелевшие гости отпускали такие словечки, что девицы вспыхивали, как зори, румяные красавицы с пышными, как бочки, фижмами и тяжелыми шлепами, хохотали, как сумасшедшие. В первый раз Петр сидел за столом с женщинами. Лефорт поднес ему анисовой. В первый раз Петр попробовал хмельного. Анисовая полилась пламенем в жилы. Он глядел на смеющуюся Анхен. От музыки в нем все плясало, шея раздувалась. Стиснув челюсти, он ломал в себе еще темные ему, жестокие желания. Не слышал, что за шумом кричали гости, протягивая к нему стаканы... У Анхен лукаво сверкали зубы, она не сводила с него прельстительных глаз...
   Пир все тянулся, будто день никогда не кончится. Часовщик Пфефер сунул длинный, как морковь, нос в табакерку и принялся чихать, сорвав с себя парик, взмахивал им над лысым черепом. Умора, как это было смешно! Петр раскачивался, опрокидывая длинными руками посуду вокруг себя. Руки до того казались длинны, - стоит потянуться через стол, и можно запустить пальцы в волосы Анхен, сжать ее голову, губами испытать ее смеющийся рот... И опять у него раздувалась шея, тьма застилала глаза.
   Когда солнце склонилось за мельницы и в раскрытые окна повеяло прохладой, Лефорт подал руку восьмипудовой мельничихе, фрау Шимельпфениг, и пошел с нею в менуэте. Округло поводя рукой, он встряхивал обсыпанными золотой пудрой локонами, приседал и кланялся, томно закатывал глаза. Фрау Шимельпфениг, удовлетворенная и счастливая, плыла в огромных юбках, как сорокапушечный корабль, разукрашенный флагами. За этой парой двинулись все гости из залы в огород, где в клумбах были выведены цветами вензеля именинника, кусты и деревца перевязаны бантами с цветами из золотой и серебряной бумаги и дорожки разделены шахматными квадратами...