Страница:
- Так это же надо вот как делать - проще простого.
- О-о-о-о-о-о! - скажут генералы.
У Петра вспыхнут глаза.
- Верно!
Раздобыть ли надо чего-нибудь, - Алексашка брал денег и верхом летел в Москву, через плетни, огороды, и доставал нужное, как из-под земли. Потом, подавая Никите Зотову (ведающему Потешным приказом) счетик, - степенно вздыхал, подшмыгивая, помаргивая: "Уж что-что, а уж тут на грош обману нет..."
- Алексашка, Алексашка, - качал головой Зотов, - да видано ли сие, чтоб за еловые жерди плачено по три алтына? Им красная цена - алтын... Ах, Алексашка...
- Не наспех, так и - алтын, а тут - дорого, что наспех. Быстро я с жердями обернулся, вот что дорого, - чтобы Петра Алексеевича нам не томить...
- Ох, повесят тебя когда-нибудь за твое воровство.
- Господи, да что вы, за что напрасно обижаете, Никита Моисеич... отвернув морду, нашмыгав слезы из синих глаз, Алексашка говорил такие жалостные слова.
Зотов, бывало, махнет на него пером:
- Ну, ладно, иди... На этот раз поверю, - смотри-и...
Алексашку произвели в денщики. Лефорт похваливал его Петру: "Мальчишка пойдет далеко, предан, как пес, умен, как бес". Алексашка постоянно бегал к Лефорту в слободу и ни разу не возвращался без подарка. Подарки он любил жадно, - чем бы ни одаривали. Носил Лефортовы кафтаны и шляпы. Первый из русских заказал в слободе парик - огромный, рыжий, как огонь, - надевал его по праздникам. Брил губу и щеки, пудрился. Кое-кто из челяди начал уже величать его Александром Данилычем.
Однажды он привел к Петру степенного юношу, одетого в чистую рубашку, новые лапти, холщовые портяночки:
- Мин херц [то есть: mein Herz - мое сердце] (так Алексашка часто называл теперь Петра), прикажи показать ему барабанную ловкость... Алеша, бери барабан...
Не спеша положил Алешка Бровкин шапку, принял со стола барабан, посмотрел на потолок скучным взором и ударил, раскатился горохом, - выбил сбор, зорю, походный марш, "бегом, коли, руби, ура", и чесанул плясовую, ух ты! Стоял, как истукан, одни кисти рук да палочки летали - даже не видно.
Петр кинулся к нему, схватил за уши, удивясь, глядел в глаза, несколько раз поцеловал.
- В первую роту барабанщиком!..
Так и в батальоне оказалась у Алексашки своя рука. Когда дни стали коротки, гололедицей сковало землю, из низких туч посыпало крупой, начались в слободе балы и пивные вечера с музыкой. Через Алексашку иноземцы передавали приглашения царю Петру: на красивой бумаге в рамке из столбов и виноградных лоз, - пузатый голый мужик сидит на бочке, сверху голый младенец стреляет из лука, снизу - старец положил около себя косу. Посредине золотыми чернилами вирши:
"С сердечным поклоном зовем вас на кружку пива и танцы", а если прочесть одни заглавные буквы - выходило "герр Петер".
Только смеркалось, Алексашка подавал к крыльцу тележку об один конь (верхом Петр ездить не любил, слишком был длинен). Вдвоем они закатывались на Кукуй. Алексашка по дороге говорил:
- Давеча забегал в аустерию, мин херц, - заказать полпива, как вы приказали, - видел Анну Ивановну... Обещалась сегодня быть беспременно...
Петр, шмыгнув носом, молчал. Страшная сила тянула его на эти вечера. Кованые колеса громыхали по обледенелым колеям, в тьме не разглядеть дороги, на плотине воют голые сучья. И вот - приветливые огоньки. Алексашка, всматриваясь, говорил: "Левей, левей, мин херц, заворачивай в проулок, здесь не проедем..." Теплый свет льется из низких голландских окон. За бутылочными стеклами видны огромные парики. Голые плечи у женщин. Музыка. Кружатся пары. Трехсвечные с зерцалом подсвечники на стенах отбрасывают смешные тени.
Петр входил не просто, - всегда как-нибудь особенно выкатив глаза: длинный, без румянца, сжав маленький рот, вдруг появлялся на пороге. Дрожащими ноздрями втягивал сладкие женские духи, приятные запахи трубочного табаку и пива.
- Петер! - громко вскрикивал хозяин. Гости вскакивали, шли с добродушно протянутыми руками, дамы приседали перед странным юношей - царем варваров, показывая в низком книксене пышные груди, высоко подтянутые жесткими корсетами. Все знали, что на первый контраданс Петр пригласит Анхен Монс. Каждый раз она вспыхивала от радостной неожиданности. Анхен хорошела с каждым днем. Девушка была в самой поре. Петр уже много знал по-немецки и по-голландски, и она со вниманием слушала его отрывочные, всегда торопливые рассказы и умненько вставляла слова.
Когда, звякнув огромными шпорами, приглашал ее какой-нибудь молодец-мушкетер, - на Петра находила туча, он сутулился на табуретке, искоса следя, как разлетаются юбки беззаботно танцующей Анхен, повертывается русая головка, клонится к мушкетеру шея, перехваченная бархоткой с золотым сердечком.
У него громко болело сердце - так желанна, недоступно соблазнительна была она.
Алексашка танцевал с почтенными дамами, кои за возрастом праздно сидели у стен, - трудился до седьмого пота, красавец. Часам к десяти молодежь уходила, исчезала и Анхен. Знатные гости садились ужинать кровяными колбасами, свиными головами с фаршем, удивительными земляными яблоками, чудной сладости и сытости, под названием - картофель... Петр много ел, пил пиво, - стряхнув любовное оцепенение, грыз редьку, курил табак. Под утро Алексашка подсаживал его в таратайку. Снова свистел ледяной ветер в непроглядных полях.
- Была бы у меня мельница на слободе али кожевенное заведение, как у Тиммермана... Вот бы... - говорил Петр, хватаясь за железо тележки.
- Тоже - чему позавидовали... Держитесь крепче - канава.
- Дурак... Видел, как живут? Лучше нашего...
- И вы бы тогда женились...
- Молчи, в зубы дам...
- Погоди-ка... опять сбились...
- Завтра маменьке отвечай... В мыльню иди, исповедуйся, причащайся, опоганился... Завтра в Москву ехать, - мне это хуже не знаю чего... Бармы надевай, полдня служба, полдня сиди на троне с братцем - ниже Соньки... У Ванечки-брата из носу воняет. Морды эти боярские, сонные, - так бы сапогом в них и пхнул... Молчи, терпи... Царь! Они меня зарежут, я знаю...
- Да зря вы, чай, так-то думаете, - спьяну.
- Сонька - подколодная змея... Милославские - саранча алчная... Их сабли, колья не забуду... С крыльца меня скинуть хотели, да народ страшно закричал... Помнишь?
- Помню!
- Васька Голицын одно войско в степи погубил, ведено в другой раз идти на Крым... Сонька, Милославские дождаться не могут, когда он с войсками вернется... У них сто тысяч... Укажут им на меня, ударят в набат...
- В Прешпурге отсидимся...
- Они меня уж раз ядом травили... С ножом подсылали. - Петр вскочил, озираясь. Тьма, ни огонька. Алексашка схватил его за пояс, усадил. Проклятые, проклятые!
- Тпру... Вот она где - плотина. - Алексашка хлестнул вожжами. Свистели ветлы. Добрый конь вынес на крутой берег. Показались огоньки Преображенского. - Стрельцов, мин херц, ныне по набату не поднимешь, эти времена прошли, спроси кого хочешь, спроси Алешку Бровкина, он в слободах бывает... Они сестрицей вашей тоже не слишком довольны...
- Брошу вас всех к черту, убегу в Голландию, лучше я часовым мастером стану...
Алексашка свистнул.
- И не видать Анны Ивановны, как ушей.
Петр нагнулся к коленям. Вдруг кашлянул и засмеялся.
Весело загоготал Алексашка, стегнул по лошади.
- Скоро вас мамаша женит... Женатый человек, - известно, - на своих ногах стоит... Недолго еще, потерпите... Эх, одна беда, что она - немка, лютеранка... А то бы чего проще, лучше... А?..
Петр придвинулся к нему, с дрожащими от мороза губами силился разглядеть в темноте Алексашкины глаза...
- А почему нельзя?
- Ну, - захотел! Анну Ивановну-то в царицы? Жди тогда набата...
5
Прельстительные юбочки Анхен кружились только по воскресеньям, - раз в неделю бывали хмель и веселье. В понедельник кукуйцы надевали вязаные колпаки, стеганые жилеты и трудились, как пчелы. С большим почтением относились они к труду, - будь то купец или простой ремесленник. "Он честно зарабатывает свой хлеб", - говорили они, уважительно поднимая палец.
Чуть свет в понедельник Алексашка будил Петра и докладывал, что пришли уже Картен Брандт, мастера и подмастерья. В одной из палат Преображенского устроена была корабельная мастерская: Картен Брандт строил модели судов по амстердамским чертежам. Немцы - мастера и ученики - подмастерья, взятые по указу из ближних стольников и потешных солдат, кто половчее, - строгали, точили, сколачивали, смолили небольшие модели галер и кораблей, оснащивали, шили паруса, резали украшения. Тут же русские учились арифметике и геометрии.
Стук, громкие, как на базаре, голоса, пение, резкий хохот Петра разносились по сонному дворцу. Старушонки обмирали. Царица Наталья Кирилловна, скучая по тишине, переселилась в дальний конец, в пристройку, и там, в дымке ладана, под мерцание лампад, все думала, молилась о Петруше.
Через верных женщин она знала все, что делается в Кремле: "Сонька-то опять в пятницу рыбу трескала, греха не боится... Осетров ей навезли из Астрахани - саженных. И ведь хоть бы какого плохонького осетренка прислала тебе, матушка... Жадна она стала, слуг голодом морит..." Рассказывали, что, тоскуя по Василии Васильевиче, Софья взяла наверх ученого чернеца, Сильвестра Медведева, и он вроде как галант и астроном: ходит в шелковой рясе, с алмазным крестом, шевелит перстнями, бороду подстригает, - она у него - как у ворона и хорошо пахнет. Во всякий час входит к Соньке, и они занимаются волшебством. Сильвестр влазит на окно, глядит в трубу на звезды, пишет знаки и, уставя палец к носу, читает по ним, и Сонька наваливается к нему грудью, все спрашивает: "Ну, как, да - ну, как?"... Вчера видели, - принес в мешке человечий след вынутый, кости и корешки, зажег три свечи, - шептал прелестные слова и на свече жег чьи-то волосы... Соньку трясло, глаза выпучила, сидела синяя, как мертвец...
Наталья Кирилловна, хрустя пальцами, наклонялась к рассказчице, спрашивала шепотом:
- Волосы-то чьи же он жег? Не темные ли?
- Темные, матушка царица, темные, истинный бог...
- Кудрявые?
- Именно - кудрявые... И все мы думаем: уж не нашего ли батюшки, Петра Алексеевича, волосы жег...
Про Сильвестра Медведева рассказывали, что учит он хлебопоклонной ереси, коя идет от покойного Симеоны Полоцкого и от иезуитов. Написал книгу "Манна", где глаголет и мудрствует, будто не при словах "сотвори убо" и прочая, а только при словах: "Примите, ядите" - хлеб пресуществляется в дары. В Москве только и говорят теперь и спорят, и бедные и богатые, в палатах и на базарах, что о хлебе: при коих словах он пресуществляется? Головы идут кругом, - не знают - как и молиться, чтоб вовремя угодить к пресуществлению. И многие кидаются от этой ереси в раскол...
По Москве ходит рыжий поп Филька и, когда соберутся около него, начинает неистовствовать: "Послан-де я от бога учить вас истинной вере, апостолы Петр и Павел мне сородичи... Чтоб вы крестились двумя перстами, а не тремя: в трех-де перстах сидит Кика-бес, сие есть кукиш, в нем вся преисподняя, - кукишом креститесь..." Многие тут же в него верят и смущаются. И никакой хитростью схватить его нельзя.
От поборов на крымский поход все обнищали. Говорят: на второй поход и последнюю шкуру сдерут. Слободы и посады пустеют. Народ тысячами бежит к раскольникам, - за Уральский камень, в Поморье, и в Поволжье, и на Дон. И те, раскольники, ждут антихриста, - есть такие, которые его уже видели. Чтоб хоть души спасти, раскольничьи проповедники ходят по селам и хуторам и уговаривают народ жечься живыми в овинах и банях. Кричат, что царь, и патриарх, и все духовенство посланы антихристом. Запираются в монастырях и бьются с царским войском, посланным брать их в кандалы. В Палеостровском монастыре раскольники побили две сотни стрельцов, а когда стало не под силу, заперлись в церкви и зажглись живыми. Под Хвалынском в горах тридцать раскольников загородились в овине боронами, зажглись и сгорели живыми же. И под Нижним в лесах горят люди в срубах. На Дону, на реке Медведице, беглый человек, Кузьма, называет себя папой, крестится на солнце и говорит: "Бог наш на небе, а на земле бога не стало, на земле стал антихрист" - московский царь, патриарх и бояре - его слуги..." Казаки съезжаются к тому папе и верят... Весь Дон шатается.
От таких разговоров Наталье Кирилловне страшно бывало до смертной тоски. Петенька веселился, забавлялся, не ведая, какой надвигается мрак на его головушку. Народ забыл смирение и страх... Живыми в огонь кидаются, этот ли народ не страшен!
Содрогалась Наталья Кирилловна, вспоминая кровавый бунт Стеньки Разина... Будто вчера это было... Тогда так же ожидали антихриста, Стенькины атаманы крестились двумя перстами. В смятении глядела Наталья Кирилловна на огоньки цветных лампад, со стоном опускалась на колени, надолго прижималась лбом к вытертому коврику...
Думала: "Женить надо Петрушу, - длинный стал, дергается, вино пьет, все с немками, с девками... Женится, успокоится... Да пойти бы с ним, с молодой царицей по монастырям, вымолить у бога счастья, охраны от Сонькина чародейства, крепости от ярости народной..."
Женить, женить надо было Петрушу. Бывало раньше, - приедут ближние бояре, - он хоть часок посидит с ними на отцовском троне в обветшалой Крестовой палате. А теперь на все: "Некогда..." В Крестовой палате поставили чан на две тысячи ведер - пускать кораблики, паруса надувают мехами, палят из пушечек настоящим порохом. Трон прожгли, окно разбили.
Царица плакалась младшему брату Льву Кирилловичу. Тот вздыхал уныло: "Что ж, сестрица, жени его, хуже не будет... Вот у Лопухиных, у окольничего Лариона, девка Евдокия на выданье, в самом соку, - шестнадцати лет... Лопухины - горласты, род многочисленный, захудалый... Как псы будут около тебя..."
По первопутку Наталья Кирилловна поехала будто бы на богомолье в Новодевичий монастырь. Через верную женщину намекнули Лопухиным. Те многочисленным родом - человек сорок - прискакали в монастырь, набились полну церковь, - все худые, злые, низкорослые, глаза у всех так и прыгали на царицу. В крытом возочке с большим бережением привезли Евдокию, полумертвую от страха. Наталья Кирилловна допустила ее к руке. Осмотрела. Повела ее в ризницу и там, оставшись с девкой вдвоем, осмотрела ее всю, тайно. Девица ей понравилась. Ничего в этот раз не было сказано. Наталья Кирилловна отбыла, - у Лопухиных горели глаза...
Одна радость случилась среди горя и уныния: двоюродный брат Василия Васильевича, князь Борис Алексеевич Голицын, вернувшись из крымского войска, из-под Полтавы, в самый день рождения правительницы, стоял обедню в Успенском соборе - мертвецки пьяный на глазах у Софьи, а потом за столом ругал Василия Васильевича: "Осрамил-де нас перед Европой, не полки ему водить - сидеть в беседке, записывать в тетради счастливые мысли", ругал и срамил ближних бояр за то, что "брюхом думаете, глаза жиром заплыли, Россию ныне голыми руками ленивый только не возьмет..." И с той поры зачастил в Преображенское.
Глядя на постройку Прешбурга, на экзерциции преображенцев и семеновцев, Борис Алексеевич не качал головой с усмешкой, как другие бояре, но любопытствовал, похвалил. Осматривая корабельную мастерскую, сказал Петру:
- При Акциуме римляне захватили корабли морских разбойников, да не знали, что с ними делать, - отрезали им медные носы, прибили на ростры, сиречь колонны. Но лишь научась сами рубить и оснащать корабли, завоевали моря и - весь мир.
Он долго говорил с Картеном Брандтом, пытая его знание, и присоветовал строить потешную верфь на Переяславском озере, что в ста двадцати верстах от Москвы. Прислал в мастерскую воз латинских книг, чертежей, листов, оттиснутых с меди, картин, изображающих голландские города, верфи, корабли и морские сражения. Для перевода книг подарил Петру ученого арапского карлу Абрама с товарищами Томосой и Секой, карлами же, ростом - один двенадцать вершков, другой - тринадцать с четвертью, одетых в странные кафтанцы и в чалмы с павлиньими перьями.
Борис Алексеевич был богат и силен, ума - особенной остроты, ученостью не уступал двоюродному брату, но нравом - невоздержан к питию и более всего любил забавы и веселую компанию. Наталья Кирилловна вначале боялась его, - не подослан ли Софьей? С чего бы такому знатному вельможе от сильных клониться к слабым? Но, что ни день, гремит на дворе Преображенского раскидистая карета - четверней, с двумя страшенными эфиопами на запятках. Борис Алексеевич первым долгом - к ручке царицы-матушки. Румяный, с крупным носом, - под глазами дрожат припухлые мешочки, - от закрученных усов, от подстриженной, с пролысинной, бородки несет мускусом. Глядя на зубы его, засмеешься: до того белы, веселы...
- Как изволила почивать царица? Единорог опять не приснился ли? А я все к вам да к вам... Надоел, прости...
- Полно, батюшка, тебе всегда рады... Что в Москве-то слышно?
- Скучно, царица, да уж так в Кремле скучно... Весь дворец паутиной затянуло...
- Что ты говоришь? Да ну тебя...
- По всем палатам бояре на лавках дремлют. Ску-ука... Дела пло-охи, никто не уважает... Правительница третий день личика не кажет, заперлась... Сунулся к ручке, к царю Ивану, - лежит его царское величество на лежаночке в лисьей шубке, в валеночках, так-то пригорюнился: "Что, говорит мне, - Борис, скучно у нас? Ветер воет в трубах, так-то страшно... К чему бы?.."
Наталья Кирилловна догадалась наконец, - все шутит. Метнула взором на него, засмеялась...
- Только и приободришься, что у вас, царица... Доброго ты сына родила, умнее всех окажется, дай срок... Глаз у него не спящий...
Уйдет, и у Натальи Кирилловны долго еще блестят глаза. Волнуясь, ходит по спаленке, думает. Так в беспросветный дождь вдруг проглянет сквозь тучи летящие синева, поманит солнцем. Значит - непрочен трон под Сонькой, когда такие орлы прочь летят...
Петр полюбил Бориса Алексеевича; встречая, целовал в губы, советовался о многом, спрашивал денег, и князь ни в чем не отказывал. Часто сманивал Петра с генералами, мастерами, денщиками и карлами гулять и шалить на Кукуе, - выдумывал необыкновенные потехи. Не раз, разгоряченный вином, вскакивал, - бровь нависала, другая задиралась, сверкали зубы, багровел нос... И по-латыни читал из Вергилия:
"Прославим богов, щедро наполняющих вином кубки, и сердце - весельем, и душу - сладкой пищей..."
Петр очарованно глядел на него. За окнами шумел ветер, летя через тысячеверстные равнины, лесную да болотную глушь, лишь задерет солому на курной избе, да повалит пьяного мужика в сугроб, да звякнет мерзлым колоколом на покосившейся колокольне... А здесь - взлохмачены парики, красные лица, дым валит из длинных трубок, трещат свечи. Шумство. Веселье...
- Быть пьяному синклиту нерушимо! - Петр приказал Никите Зотову писать указ: "От сего дня всем пьяницам и сумасбродам сходиться в воскресенье, соборно славить греческих богов". Лефорт предложил сходиться у него. С этого так и повелось. Зотов, самый горчайший, был пожалован званием архипастыря и флягой с цепью - на шею. Алексашку, во всем безобразии, сажали на бочку с пивом, и он пел такие песни, что у всех кишки лопались от смеху.
В Москву дошел слух об этих сборищах. Бояре испуганно зашептали: "На Кукуе немцы проклятые царя вконец споили, кощунствуют и бесовствуют". В Преображенское приехал князь Приимков-Ростовский, истовый старик, ударил Петру челом и с час говорил - витиевато, на древнеславянском - о том, как беречь византийское благолепие и благочестие, на коем одном стоит Россия. Петр молча слушал (в столовой палате играл с Алексашкой в шахматы, были сумерки). Потом толкнул доску с фигурами и заходил, грызя заусенец. Князь все говорил, поднимая рукава тяжелой шубы, - длиннобородый, сухой... Не человек - тень надоевшая, ломота зубная, скука! Петр нагнулся к Алексашкину уху, тот фыркнул, как кот, ушел, скалясь. Скоро подали лошадей, и Петр велел князю сесть в сани, - повез его к Лефорту.
За столом на высоком стуле сидел Никита Зотов, в бумажной короне, в руках держал трубку и гусиное яйцо. Петр без смеха поклонился ему и просил благословить, и архипастырь с важностью благословил его на питье трубкой и яйцом. Тогда все (человек двадцать) запели гнусавыми голосами ермосы. Князь Приимков-Ростовский, страшась перед царем показать невежество, тайно закрестился под полой шубы, тайно отплюнулся. А когда на бочку полез голый человек с чашей, и царь и великий князь всея Великия и Малыя и прочая, указав на него перстом, промолвил громогласно: "Сие есть бог наш, Бахус, коему поклонимся", - помертвел князь Приимков-Ростовский, зашатался. Старика без памяти отнесли в сани.
С этого дня Петр велел называть Зотова всепьянейшим папой, архижрецом бога Бахуса, а сходбища у Лефорта - сумасброднейшим и всепьянейшим собором.
Дошел слух о том и до Софьи. В гневе послала она говорить с Петром ближнего боярина, Федора Юрьевича Ромодановского. Из Преображенского он вернулся задумчивый.
Докладывал правительнице:
- Шалостей и забав там много, но и дела много... В Преображенском не дремлют...
Ненавистью, смутным страхом зашлось сердце у Софьи. Не успели, кажется, и оглянуться, - подрос волчонок...
6
Неожиданно из Полтавы прибыл Василий Васильевич. Еще только брезжил рассвет, а уж в дворцовых сенях и переходах - не протолкаться. Гул, как в улье. Софья не спала ночь. Вышитое золотом, покрытое жемчужной сетью, платье, - более пуда весом, - бармы в лалах, изумрудах и алмазах, ожерелья, золотая цепь - давили плечи. Сидела у окна, сжав губы, чтобы не дрожали. Верка, ближняя женщина, дышала на замерзшее стекло:
- Матушка, голубушка, - едет!
Подхватила царевну под локоть, и Софья взглянула: по выпавшему за ночь снегу от Никольских ворот шла крупной рысью шестерка серых в яблоках, на головах - султаны, на бархатных шлеях - наборные кисти до земли, впереди коней бегут в белых кафтанах скороходы, крича: "Пади, пади!", у дверей низкого, крытого парчой возка скачут офицеры в железных латах, коротких епанчах. Остановились у Красного крыльца. Дворяне, в тесноте ломая бока друг другу, кинулись высаживать князя...
У правительницы закатились глаза. Верка опять подхватила ее, - "вот соскучилась-то сердешная!". Софья прохрипела:
- Верка, подай Мономахову шапку.
Она увидела Василия Васильевича, только когда всходила на трон в Грановитой палате. В паникадилах горели свечи. Бояре сидели по скамьям. Он стоял, пышно одетый, но весь будто потраченный молью: борода и усы отросли, глаза ввалились, лицо желтоватое, редкие волосы слежались на голове...
Софья едва сдерживала слезы. Оторвала от подлокотника полную, туго схваченную у запястья горячую руку. Став на колено, князь поцеловал, прикоснулся к ней шершавыми губами. Она ждала не того и содрогнулась, будто чувствуя беду...
- Рады видеть тебя, князь Василий Васильевич. Хотим знать про твое здравие... - Она чуть кашлянула, чтобы голос не хрипел. - Милостив ли бог к делам нашим, кои мы вверили тебе?..
Она сидела золотая, тучная, нарумяненная на отцовском троне, украшенном рыбьим зубом. Четыре рынды, по уставу - блаженно-тихие отроки, в белом, в горностаевых шапках, с серебряными топориками, стояли позади. Бояре с двух сторон, как святители в раю, окружали крытый алым сукном трехступенчатый помост трона. Происходило все благолепно, по древнему чину византийских императоров. Василий Васильевич слушал, преклоня колено, опустив голову, раскинув руки...
Софья отговорила. Василий Васильевич встал и благодарил за милостивые слова. Два думных пристава степенно подставили ему раскладной стул. Дело дошло до главного, - зачем он и приехал. Пытливо и недоверчиво Василий Васильевич покосился на ряды знакомых лиц, - сухие, как на иконах, медно-красные, злые, распухшие от лени, с наморщенными лбами, вытянулись, ожидая, что скажет князь Голицын, подбираясь к их кошелям... Василий Васильевич повел речь околицами... "Я-де раб и холоп ваш, великих государей, царей и великих князей и прочая, бью челом вам, великим государям, в том, чтобы вы, великие государи, мне бы, холопу вашему Ваське с товарищи, вашу, великих государей, милость как и раньше, так и впредь оказали и велели бы пресвятые пречистые владычицы богородицы, милосердные царицы и приснодевы Марии образ из Донского монастыря к войску вашему, государеву, непобедимому и победоносному, послать, дабы пречистая богородица сама полками вашими предводительствовала и от всяких напастей заступала и над врагами вашими преславные победы и дивное одоление являла..."
Долго он говорил. От духоты, от боярского потения туман стоял сиянием над оплывающими свечами. Окончил про образ Донской богородицы. Бояре, подумав для порядка, приговорили: послать. Вздыхали облегченно. Тогда Василий Васильевич уже твердо заговорил о главном: войскам третий месяц не плачено жалованья. Иноземные офицеры, - к примеру полковник Патрик Гордон, - обижаются, медные деньги кидают наземь, просят заплатить серебром, от крайности хоть соболями... Люди пообносились, валенок нет, все войско в лаптях, и тех не хватает... А с февраля - выступать в поход... Как бы опять сраму не получилось.
- Сколько же денег просишь у нас? - спросила Софья.
- Тысяч пятьсот серебром и золотом.
Бояре ахнули. У иных попадали трости и костыли. Зашумели. Вскакивая, ударяли себя рукавами по бокам: "Ахти нам!.." Василий Васильевич глядел на Софью, и она отвечала горящим взглядом. Он заговорил еще смелее:
- О-о-о-о-о-о! - скажут генералы.
У Петра вспыхнут глаза.
- Верно!
Раздобыть ли надо чего-нибудь, - Алексашка брал денег и верхом летел в Москву, через плетни, огороды, и доставал нужное, как из-под земли. Потом, подавая Никите Зотову (ведающему Потешным приказом) счетик, - степенно вздыхал, подшмыгивая, помаргивая: "Уж что-что, а уж тут на грош обману нет..."
- Алексашка, Алексашка, - качал головой Зотов, - да видано ли сие, чтоб за еловые жерди плачено по три алтына? Им красная цена - алтын... Ах, Алексашка...
- Не наспех, так и - алтын, а тут - дорого, что наспех. Быстро я с жердями обернулся, вот что дорого, - чтобы Петра Алексеевича нам не томить...
- Ох, повесят тебя когда-нибудь за твое воровство.
- Господи, да что вы, за что напрасно обижаете, Никита Моисеич... отвернув морду, нашмыгав слезы из синих глаз, Алексашка говорил такие жалостные слова.
Зотов, бывало, махнет на него пером:
- Ну, ладно, иди... На этот раз поверю, - смотри-и...
Алексашку произвели в денщики. Лефорт похваливал его Петру: "Мальчишка пойдет далеко, предан, как пес, умен, как бес". Алексашка постоянно бегал к Лефорту в слободу и ни разу не возвращался без подарка. Подарки он любил жадно, - чем бы ни одаривали. Носил Лефортовы кафтаны и шляпы. Первый из русских заказал в слободе парик - огромный, рыжий, как огонь, - надевал его по праздникам. Брил губу и щеки, пудрился. Кое-кто из челяди начал уже величать его Александром Данилычем.
Однажды он привел к Петру степенного юношу, одетого в чистую рубашку, новые лапти, холщовые портяночки:
- Мин херц [то есть: mein Herz - мое сердце] (так Алексашка часто называл теперь Петра), прикажи показать ему барабанную ловкость... Алеша, бери барабан...
Не спеша положил Алешка Бровкин шапку, принял со стола барабан, посмотрел на потолок скучным взором и ударил, раскатился горохом, - выбил сбор, зорю, походный марш, "бегом, коли, руби, ура", и чесанул плясовую, ух ты! Стоял, как истукан, одни кисти рук да палочки летали - даже не видно.
Петр кинулся к нему, схватил за уши, удивясь, глядел в глаза, несколько раз поцеловал.
- В первую роту барабанщиком!..
Так и в батальоне оказалась у Алексашки своя рука. Когда дни стали коротки, гололедицей сковало землю, из низких туч посыпало крупой, начались в слободе балы и пивные вечера с музыкой. Через Алексашку иноземцы передавали приглашения царю Петру: на красивой бумаге в рамке из столбов и виноградных лоз, - пузатый голый мужик сидит на бочке, сверху голый младенец стреляет из лука, снизу - старец положил около себя косу. Посредине золотыми чернилами вирши:
"С сердечным поклоном зовем вас на кружку пива и танцы", а если прочесть одни заглавные буквы - выходило "герр Петер".
Только смеркалось, Алексашка подавал к крыльцу тележку об один конь (верхом Петр ездить не любил, слишком был длинен). Вдвоем они закатывались на Кукуй. Алексашка по дороге говорил:
- Давеча забегал в аустерию, мин херц, - заказать полпива, как вы приказали, - видел Анну Ивановну... Обещалась сегодня быть беспременно...
Петр, шмыгнув носом, молчал. Страшная сила тянула его на эти вечера. Кованые колеса громыхали по обледенелым колеям, в тьме не разглядеть дороги, на плотине воют голые сучья. И вот - приветливые огоньки. Алексашка, всматриваясь, говорил: "Левей, левей, мин херц, заворачивай в проулок, здесь не проедем..." Теплый свет льется из низких голландских окон. За бутылочными стеклами видны огромные парики. Голые плечи у женщин. Музыка. Кружатся пары. Трехсвечные с зерцалом подсвечники на стенах отбрасывают смешные тени.
Петр входил не просто, - всегда как-нибудь особенно выкатив глаза: длинный, без румянца, сжав маленький рот, вдруг появлялся на пороге. Дрожащими ноздрями втягивал сладкие женские духи, приятные запахи трубочного табаку и пива.
- Петер! - громко вскрикивал хозяин. Гости вскакивали, шли с добродушно протянутыми руками, дамы приседали перед странным юношей - царем варваров, показывая в низком книксене пышные груди, высоко подтянутые жесткими корсетами. Все знали, что на первый контраданс Петр пригласит Анхен Монс. Каждый раз она вспыхивала от радостной неожиданности. Анхен хорошела с каждым днем. Девушка была в самой поре. Петр уже много знал по-немецки и по-голландски, и она со вниманием слушала его отрывочные, всегда торопливые рассказы и умненько вставляла слова.
Когда, звякнув огромными шпорами, приглашал ее какой-нибудь молодец-мушкетер, - на Петра находила туча, он сутулился на табуретке, искоса следя, как разлетаются юбки беззаботно танцующей Анхен, повертывается русая головка, клонится к мушкетеру шея, перехваченная бархоткой с золотым сердечком.
У него громко болело сердце - так желанна, недоступно соблазнительна была она.
Алексашка танцевал с почтенными дамами, кои за возрастом праздно сидели у стен, - трудился до седьмого пота, красавец. Часам к десяти молодежь уходила, исчезала и Анхен. Знатные гости садились ужинать кровяными колбасами, свиными головами с фаршем, удивительными земляными яблоками, чудной сладости и сытости, под названием - картофель... Петр много ел, пил пиво, - стряхнув любовное оцепенение, грыз редьку, курил табак. Под утро Алексашка подсаживал его в таратайку. Снова свистел ледяной ветер в непроглядных полях.
- Была бы у меня мельница на слободе али кожевенное заведение, как у Тиммермана... Вот бы... - говорил Петр, хватаясь за железо тележки.
- Тоже - чему позавидовали... Держитесь крепче - канава.
- Дурак... Видел, как живут? Лучше нашего...
- И вы бы тогда женились...
- Молчи, в зубы дам...
- Погоди-ка... опять сбились...
- Завтра маменьке отвечай... В мыльню иди, исповедуйся, причащайся, опоганился... Завтра в Москву ехать, - мне это хуже не знаю чего... Бармы надевай, полдня служба, полдня сиди на троне с братцем - ниже Соньки... У Ванечки-брата из носу воняет. Морды эти боярские, сонные, - так бы сапогом в них и пхнул... Молчи, терпи... Царь! Они меня зарежут, я знаю...
- Да зря вы, чай, так-то думаете, - спьяну.
- Сонька - подколодная змея... Милославские - саранча алчная... Их сабли, колья не забуду... С крыльца меня скинуть хотели, да народ страшно закричал... Помнишь?
- Помню!
- Васька Голицын одно войско в степи погубил, ведено в другой раз идти на Крым... Сонька, Милославские дождаться не могут, когда он с войсками вернется... У них сто тысяч... Укажут им на меня, ударят в набат...
- В Прешпурге отсидимся...
- Они меня уж раз ядом травили... С ножом подсылали. - Петр вскочил, озираясь. Тьма, ни огонька. Алексашка схватил его за пояс, усадил. Проклятые, проклятые!
- Тпру... Вот она где - плотина. - Алексашка хлестнул вожжами. Свистели ветлы. Добрый конь вынес на крутой берег. Показались огоньки Преображенского. - Стрельцов, мин херц, ныне по набату не поднимешь, эти времена прошли, спроси кого хочешь, спроси Алешку Бровкина, он в слободах бывает... Они сестрицей вашей тоже не слишком довольны...
- Брошу вас всех к черту, убегу в Голландию, лучше я часовым мастером стану...
Алексашка свистнул.
- И не видать Анны Ивановны, как ушей.
Петр нагнулся к коленям. Вдруг кашлянул и засмеялся.
Весело загоготал Алексашка, стегнул по лошади.
- Скоро вас мамаша женит... Женатый человек, - известно, - на своих ногах стоит... Недолго еще, потерпите... Эх, одна беда, что она - немка, лютеранка... А то бы чего проще, лучше... А?..
Петр придвинулся к нему, с дрожащими от мороза губами силился разглядеть в темноте Алексашкины глаза...
- А почему нельзя?
- Ну, - захотел! Анну Ивановну-то в царицы? Жди тогда набата...
5
Прельстительные юбочки Анхен кружились только по воскресеньям, - раз в неделю бывали хмель и веселье. В понедельник кукуйцы надевали вязаные колпаки, стеганые жилеты и трудились, как пчелы. С большим почтением относились они к труду, - будь то купец или простой ремесленник. "Он честно зарабатывает свой хлеб", - говорили они, уважительно поднимая палец.
Чуть свет в понедельник Алексашка будил Петра и докладывал, что пришли уже Картен Брандт, мастера и подмастерья. В одной из палат Преображенского устроена была корабельная мастерская: Картен Брандт строил модели судов по амстердамским чертежам. Немцы - мастера и ученики - подмастерья, взятые по указу из ближних стольников и потешных солдат, кто половчее, - строгали, точили, сколачивали, смолили небольшие модели галер и кораблей, оснащивали, шили паруса, резали украшения. Тут же русские учились арифметике и геометрии.
Стук, громкие, как на базаре, голоса, пение, резкий хохот Петра разносились по сонному дворцу. Старушонки обмирали. Царица Наталья Кирилловна, скучая по тишине, переселилась в дальний конец, в пристройку, и там, в дымке ладана, под мерцание лампад, все думала, молилась о Петруше.
Через верных женщин она знала все, что делается в Кремле: "Сонька-то опять в пятницу рыбу трескала, греха не боится... Осетров ей навезли из Астрахани - саженных. И ведь хоть бы какого плохонького осетренка прислала тебе, матушка... Жадна она стала, слуг голодом морит..." Рассказывали, что, тоскуя по Василии Васильевиче, Софья взяла наверх ученого чернеца, Сильвестра Медведева, и он вроде как галант и астроном: ходит в шелковой рясе, с алмазным крестом, шевелит перстнями, бороду подстригает, - она у него - как у ворона и хорошо пахнет. Во всякий час входит к Соньке, и они занимаются волшебством. Сильвестр влазит на окно, глядит в трубу на звезды, пишет знаки и, уставя палец к носу, читает по ним, и Сонька наваливается к нему грудью, все спрашивает: "Ну, как, да - ну, как?"... Вчера видели, - принес в мешке человечий след вынутый, кости и корешки, зажег три свечи, - шептал прелестные слова и на свече жег чьи-то волосы... Соньку трясло, глаза выпучила, сидела синяя, как мертвец...
Наталья Кирилловна, хрустя пальцами, наклонялась к рассказчице, спрашивала шепотом:
- Волосы-то чьи же он жег? Не темные ли?
- Темные, матушка царица, темные, истинный бог...
- Кудрявые?
- Именно - кудрявые... И все мы думаем: уж не нашего ли батюшки, Петра Алексеевича, волосы жег...
Про Сильвестра Медведева рассказывали, что учит он хлебопоклонной ереси, коя идет от покойного Симеоны Полоцкого и от иезуитов. Написал книгу "Манна", где глаголет и мудрствует, будто не при словах "сотвори убо" и прочая, а только при словах: "Примите, ядите" - хлеб пресуществляется в дары. В Москве только и говорят теперь и спорят, и бедные и богатые, в палатах и на базарах, что о хлебе: при коих словах он пресуществляется? Головы идут кругом, - не знают - как и молиться, чтоб вовремя угодить к пресуществлению. И многие кидаются от этой ереси в раскол...
По Москве ходит рыжий поп Филька и, когда соберутся около него, начинает неистовствовать: "Послан-де я от бога учить вас истинной вере, апостолы Петр и Павел мне сородичи... Чтоб вы крестились двумя перстами, а не тремя: в трех-де перстах сидит Кика-бес, сие есть кукиш, в нем вся преисподняя, - кукишом креститесь..." Многие тут же в него верят и смущаются. И никакой хитростью схватить его нельзя.
От поборов на крымский поход все обнищали. Говорят: на второй поход и последнюю шкуру сдерут. Слободы и посады пустеют. Народ тысячами бежит к раскольникам, - за Уральский камень, в Поморье, и в Поволжье, и на Дон. И те, раскольники, ждут антихриста, - есть такие, которые его уже видели. Чтоб хоть души спасти, раскольничьи проповедники ходят по селам и хуторам и уговаривают народ жечься живыми в овинах и банях. Кричат, что царь, и патриарх, и все духовенство посланы антихристом. Запираются в монастырях и бьются с царским войском, посланным брать их в кандалы. В Палеостровском монастыре раскольники побили две сотни стрельцов, а когда стало не под силу, заперлись в церкви и зажглись живыми. Под Хвалынском в горах тридцать раскольников загородились в овине боронами, зажглись и сгорели живыми же. И под Нижним в лесах горят люди в срубах. На Дону, на реке Медведице, беглый человек, Кузьма, называет себя папой, крестится на солнце и говорит: "Бог наш на небе, а на земле бога не стало, на земле стал антихрист" - московский царь, патриарх и бояре - его слуги..." Казаки съезжаются к тому папе и верят... Весь Дон шатается.
От таких разговоров Наталье Кирилловне страшно бывало до смертной тоски. Петенька веселился, забавлялся, не ведая, какой надвигается мрак на его головушку. Народ забыл смирение и страх... Живыми в огонь кидаются, этот ли народ не страшен!
Содрогалась Наталья Кирилловна, вспоминая кровавый бунт Стеньки Разина... Будто вчера это было... Тогда так же ожидали антихриста, Стенькины атаманы крестились двумя перстами. В смятении глядела Наталья Кирилловна на огоньки цветных лампад, со стоном опускалась на колени, надолго прижималась лбом к вытертому коврику...
Думала: "Женить надо Петрушу, - длинный стал, дергается, вино пьет, все с немками, с девками... Женится, успокоится... Да пойти бы с ним, с молодой царицей по монастырям, вымолить у бога счастья, охраны от Сонькина чародейства, крепости от ярости народной..."
Женить, женить надо было Петрушу. Бывало раньше, - приедут ближние бояре, - он хоть часок посидит с ними на отцовском троне в обветшалой Крестовой палате. А теперь на все: "Некогда..." В Крестовой палате поставили чан на две тысячи ведер - пускать кораблики, паруса надувают мехами, палят из пушечек настоящим порохом. Трон прожгли, окно разбили.
Царица плакалась младшему брату Льву Кирилловичу. Тот вздыхал уныло: "Что ж, сестрица, жени его, хуже не будет... Вот у Лопухиных, у окольничего Лариона, девка Евдокия на выданье, в самом соку, - шестнадцати лет... Лопухины - горласты, род многочисленный, захудалый... Как псы будут около тебя..."
По первопутку Наталья Кирилловна поехала будто бы на богомолье в Новодевичий монастырь. Через верную женщину намекнули Лопухиным. Те многочисленным родом - человек сорок - прискакали в монастырь, набились полну церковь, - все худые, злые, низкорослые, глаза у всех так и прыгали на царицу. В крытом возочке с большим бережением привезли Евдокию, полумертвую от страха. Наталья Кирилловна допустила ее к руке. Осмотрела. Повела ее в ризницу и там, оставшись с девкой вдвоем, осмотрела ее всю, тайно. Девица ей понравилась. Ничего в этот раз не было сказано. Наталья Кирилловна отбыла, - у Лопухиных горели глаза...
Одна радость случилась среди горя и уныния: двоюродный брат Василия Васильевича, князь Борис Алексеевич Голицын, вернувшись из крымского войска, из-под Полтавы, в самый день рождения правительницы, стоял обедню в Успенском соборе - мертвецки пьяный на глазах у Софьи, а потом за столом ругал Василия Васильевича: "Осрамил-де нас перед Европой, не полки ему водить - сидеть в беседке, записывать в тетради счастливые мысли", ругал и срамил ближних бояр за то, что "брюхом думаете, глаза жиром заплыли, Россию ныне голыми руками ленивый только не возьмет..." И с той поры зачастил в Преображенское.
Глядя на постройку Прешбурга, на экзерциции преображенцев и семеновцев, Борис Алексеевич не качал головой с усмешкой, как другие бояре, но любопытствовал, похвалил. Осматривая корабельную мастерскую, сказал Петру:
- При Акциуме римляне захватили корабли морских разбойников, да не знали, что с ними делать, - отрезали им медные носы, прибили на ростры, сиречь колонны. Но лишь научась сами рубить и оснащать корабли, завоевали моря и - весь мир.
Он долго говорил с Картеном Брандтом, пытая его знание, и присоветовал строить потешную верфь на Переяславском озере, что в ста двадцати верстах от Москвы. Прислал в мастерскую воз латинских книг, чертежей, листов, оттиснутых с меди, картин, изображающих голландские города, верфи, корабли и морские сражения. Для перевода книг подарил Петру ученого арапского карлу Абрама с товарищами Томосой и Секой, карлами же, ростом - один двенадцать вершков, другой - тринадцать с четвертью, одетых в странные кафтанцы и в чалмы с павлиньими перьями.
Борис Алексеевич был богат и силен, ума - особенной остроты, ученостью не уступал двоюродному брату, но нравом - невоздержан к питию и более всего любил забавы и веселую компанию. Наталья Кирилловна вначале боялась его, - не подослан ли Софьей? С чего бы такому знатному вельможе от сильных клониться к слабым? Но, что ни день, гремит на дворе Преображенского раскидистая карета - четверней, с двумя страшенными эфиопами на запятках. Борис Алексеевич первым долгом - к ручке царицы-матушки. Румяный, с крупным носом, - под глазами дрожат припухлые мешочки, - от закрученных усов, от подстриженной, с пролысинной, бородки несет мускусом. Глядя на зубы его, засмеешься: до того белы, веселы...
- Как изволила почивать царица? Единорог опять не приснился ли? А я все к вам да к вам... Надоел, прости...
- Полно, батюшка, тебе всегда рады... Что в Москве-то слышно?
- Скучно, царица, да уж так в Кремле скучно... Весь дворец паутиной затянуло...
- Что ты говоришь? Да ну тебя...
- По всем палатам бояре на лавках дремлют. Ску-ука... Дела пло-охи, никто не уважает... Правительница третий день личика не кажет, заперлась... Сунулся к ручке, к царю Ивану, - лежит его царское величество на лежаночке в лисьей шубке, в валеночках, так-то пригорюнился: "Что, говорит мне, - Борис, скучно у нас? Ветер воет в трубах, так-то страшно... К чему бы?.."
Наталья Кирилловна догадалась наконец, - все шутит. Метнула взором на него, засмеялась...
- Только и приободришься, что у вас, царица... Доброго ты сына родила, умнее всех окажется, дай срок... Глаз у него не спящий...
Уйдет, и у Натальи Кирилловны долго еще блестят глаза. Волнуясь, ходит по спаленке, думает. Так в беспросветный дождь вдруг проглянет сквозь тучи летящие синева, поманит солнцем. Значит - непрочен трон под Сонькой, когда такие орлы прочь летят...
Петр полюбил Бориса Алексеевича; встречая, целовал в губы, советовался о многом, спрашивал денег, и князь ни в чем не отказывал. Часто сманивал Петра с генералами, мастерами, денщиками и карлами гулять и шалить на Кукуе, - выдумывал необыкновенные потехи. Не раз, разгоряченный вином, вскакивал, - бровь нависала, другая задиралась, сверкали зубы, багровел нос... И по-латыни читал из Вергилия:
"Прославим богов, щедро наполняющих вином кубки, и сердце - весельем, и душу - сладкой пищей..."
Петр очарованно глядел на него. За окнами шумел ветер, летя через тысячеверстные равнины, лесную да болотную глушь, лишь задерет солому на курной избе, да повалит пьяного мужика в сугроб, да звякнет мерзлым колоколом на покосившейся колокольне... А здесь - взлохмачены парики, красные лица, дым валит из длинных трубок, трещат свечи. Шумство. Веселье...
- Быть пьяному синклиту нерушимо! - Петр приказал Никите Зотову писать указ: "От сего дня всем пьяницам и сумасбродам сходиться в воскресенье, соборно славить греческих богов". Лефорт предложил сходиться у него. С этого так и повелось. Зотов, самый горчайший, был пожалован званием архипастыря и флягой с цепью - на шею. Алексашку, во всем безобразии, сажали на бочку с пивом, и он пел такие песни, что у всех кишки лопались от смеху.
В Москву дошел слух об этих сборищах. Бояре испуганно зашептали: "На Кукуе немцы проклятые царя вконец споили, кощунствуют и бесовствуют". В Преображенское приехал князь Приимков-Ростовский, истовый старик, ударил Петру челом и с час говорил - витиевато, на древнеславянском - о том, как беречь византийское благолепие и благочестие, на коем одном стоит Россия. Петр молча слушал (в столовой палате играл с Алексашкой в шахматы, были сумерки). Потом толкнул доску с фигурами и заходил, грызя заусенец. Князь все говорил, поднимая рукава тяжелой шубы, - длиннобородый, сухой... Не человек - тень надоевшая, ломота зубная, скука! Петр нагнулся к Алексашкину уху, тот фыркнул, как кот, ушел, скалясь. Скоро подали лошадей, и Петр велел князю сесть в сани, - повез его к Лефорту.
За столом на высоком стуле сидел Никита Зотов, в бумажной короне, в руках держал трубку и гусиное яйцо. Петр без смеха поклонился ему и просил благословить, и архипастырь с важностью благословил его на питье трубкой и яйцом. Тогда все (человек двадцать) запели гнусавыми голосами ермосы. Князь Приимков-Ростовский, страшась перед царем показать невежество, тайно закрестился под полой шубы, тайно отплюнулся. А когда на бочку полез голый человек с чашей, и царь и великий князь всея Великия и Малыя и прочая, указав на него перстом, промолвил громогласно: "Сие есть бог наш, Бахус, коему поклонимся", - помертвел князь Приимков-Ростовский, зашатался. Старика без памяти отнесли в сани.
С этого дня Петр велел называть Зотова всепьянейшим папой, архижрецом бога Бахуса, а сходбища у Лефорта - сумасброднейшим и всепьянейшим собором.
Дошел слух о том и до Софьи. В гневе послала она говорить с Петром ближнего боярина, Федора Юрьевича Ромодановского. Из Преображенского он вернулся задумчивый.
Докладывал правительнице:
- Шалостей и забав там много, но и дела много... В Преображенском не дремлют...
Ненавистью, смутным страхом зашлось сердце у Софьи. Не успели, кажется, и оглянуться, - подрос волчонок...
6
Неожиданно из Полтавы прибыл Василий Васильевич. Еще только брезжил рассвет, а уж в дворцовых сенях и переходах - не протолкаться. Гул, как в улье. Софья не спала ночь. Вышитое золотом, покрытое жемчужной сетью, платье, - более пуда весом, - бармы в лалах, изумрудах и алмазах, ожерелья, золотая цепь - давили плечи. Сидела у окна, сжав губы, чтобы не дрожали. Верка, ближняя женщина, дышала на замерзшее стекло:
- Матушка, голубушка, - едет!
Подхватила царевну под локоть, и Софья взглянула: по выпавшему за ночь снегу от Никольских ворот шла крупной рысью шестерка серых в яблоках, на головах - султаны, на бархатных шлеях - наборные кисти до земли, впереди коней бегут в белых кафтанах скороходы, крича: "Пади, пади!", у дверей низкого, крытого парчой возка скачут офицеры в железных латах, коротких епанчах. Остановились у Красного крыльца. Дворяне, в тесноте ломая бока друг другу, кинулись высаживать князя...
У правительницы закатились глаза. Верка опять подхватила ее, - "вот соскучилась-то сердешная!". Софья прохрипела:
- Верка, подай Мономахову шапку.
Она увидела Василия Васильевича, только когда всходила на трон в Грановитой палате. В паникадилах горели свечи. Бояре сидели по скамьям. Он стоял, пышно одетый, но весь будто потраченный молью: борода и усы отросли, глаза ввалились, лицо желтоватое, редкие волосы слежались на голове...
Софья едва сдерживала слезы. Оторвала от подлокотника полную, туго схваченную у запястья горячую руку. Став на колено, князь поцеловал, прикоснулся к ней шершавыми губами. Она ждала не того и содрогнулась, будто чувствуя беду...
- Рады видеть тебя, князь Василий Васильевич. Хотим знать про твое здравие... - Она чуть кашлянула, чтобы голос не хрипел. - Милостив ли бог к делам нашим, кои мы вверили тебе?..
Она сидела золотая, тучная, нарумяненная на отцовском троне, украшенном рыбьим зубом. Четыре рынды, по уставу - блаженно-тихие отроки, в белом, в горностаевых шапках, с серебряными топориками, стояли позади. Бояре с двух сторон, как святители в раю, окружали крытый алым сукном трехступенчатый помост трона. Происходило все благолепно, по древнему чину византийских императоров. Василий Васильевич слушал, преклоня колено, опустив голову, раскинув руки...
Софья отговорила. Василий Васильевич встал и благодарил за милостивые слова. Два думных пристава степенно подставили ему раскладной стул. Дело дошло до главного, - зачем он и приехал. Пытливо и недоверчиво Василий Васильевич покосился на ряды знакомых лиц, - сухие, как на иконах, медно-красные, злые, распухшие от лени, с наморщенными лбами, вытянулись, ожидая, что скажет князь Голицын, подбираясь к их кошелям... Василий Васильевич повел речь околицами... "Я-де раб и холоп ваш, великих государей, царей и великих князей и прочая, бью челом вам, великим государям, в том, чтобы вы, великие государи, мне бы, холопу вашему Ваське с товарищи, вашу, великих государей, милость как и раньше, так и впредь оказали и велели бы пресвятые пречистые владычицы богородицы, милосердные царицы и приснодевы Марии образ из Донского монастыря к войску вашему, государеву, непобедимому и победоносному, послать, дабы пречистая богородица сама полками вашими предводительствовала и от всяких напастей заступала и над врагами вашими преславные победы и дивное одоление являла..."
Долго он говорил. От духоты, от боярского потения туман стоял сиянием над оплывающими свечами. Окончил про образ Донской богородицы. Бояре, подумав для порядка, приговорили: послать. Вздыхали облегченно. Тогда Василий Васильевич уже твердо заговорил о главном: войскам третий месяц не плачено жалованья. Иноземные офицеры, - к примеру полковник Патрик Гордон, - обижаются, медные деньги кидают наземь, просят заплатить серебром, от крайности хоть соболями... Люди пообносились, валенок нет, все войско в лаптях, и тех не хватает... А с февраля - выступать в поход... Как бы опять сраму не получилось.
- Сколько же денег просишь у нас? - спросила Софья.
- Тысяч пятьсот серебром и золотом.
Бояре ахнули. У иных попадали трости и костыли. Зашумели. Вскакивая, ударяли себя рукавами по бокам: "Ахти нам!.." Василий Васильевич глядел на Софью, и она отвечала горящим взглядом. Он заговорил еще смелее: