Страница:
- От доброты душевной? - осведомился дьяк.
Конюхи расхохотались. Одинец мрачно таращился на них - не понимал, как в такой ответственный миг можно ржать жеребцами стоялыми.
- С той доброты и он, и Трещала немало бы огребли, твоя милость! просмеявшись, воскликнул Тимофей. - Давай дальше, Данила!
- А дальше пропали они оба, и Перфишка Рудаков, и Нечай! - Данила развел руками. - Что Нечай пропал - это бы полбеды, а Перфишку вся Москва на льду ждала, так и не появился.
- И кто ж его пришиб? - выказывая несомненное понимание сути дела, спросил Башмаков. - Ты ли, Одинец, за то, что бойца у тебя увел? Или Трещала - за то, что мимо него кому-то третьему бойца привел?
- Вот те крест - не бил я его! - воскликнул Одинец. - И куда тот боец подевался - шут его знает! Знал бы - сам бы к тебе привел!
И, перекрестившись, выкрикнул истово:
- Твоя милость!
Очевидно, придворное вежество и на него стало действовать.
- Погодите, молодцы. Я вам - про грамоту, а вы мне про каких-то Перфишек. Грамота откуда взялась? - Башмаков обвел взглядом конюхов.
- Вот он ее сыскал, - Тимофей показал на Данилу. - Ведь Трещалины и Одинцовы людишки из-за той грамоты едва посреди Москвы войну не затеяли. Одинцовы ее требовали себе, Трещалины божились, что у них ее нет, - так, Данила? А напрямую не говорили - все выкрутасами да экивоками! Трещалин подручный его чуть из-за этой грамоты не пришиб - думал, его Одинец подослал. Сказывай, Данила!
- Я бы и раньше мог догадаться, где она скрывается. При мне ее туда прятали. Твоя милость видывала накры, в которые скоморохи бьют? Так у Трещалы подручный - скоморох, он туда, в накры, ее затолкал и сверху кожу натянул. И при мне он это делал, я ему кожу придержал. Он толковал, что для молодого накрачея старается. И точно - был на льду молодой накрачей, тоже скоморох, Лучкой звать. И я у него накры видел, когда он на льду в них бил. Да только те, что у него, другой кожей затянуты были! Тот скоморох, Трещалин подручный, черную натянул, а у Лучки коричневая оказалась! И потом, когда он вместе с накрами удирал, я и догадался! Гляжу - черная! А он божился, что накры - Лучкины! А я гляжу! ..
Подучив за буйство и невнятность речи локтем в бок, Данила замолчал.
- Из-за этой вот ереси, стало быть, парнишку загубили? - подумав, спросил Башмаков.
- Это не ересь! - взвился Одинец. - Это - Покон!
- Кон - знаю, а Покон - что такое?
Но связно объяснить Одинец, очевидно, не мог. Он сперва окаменел, всем видом являя тяжкую мыслительную работу, потом вздохнул.
- Грамоту ты так зовешь, что ли? - пришел на помощь Башмаков. Боец помотал головой.
- Да будешь ты говорить по-христиански? - прикрикнул на него Тимофей. Поскольку из присутствующих он был старшим, то и считал себя в ответе за ход дознания.
- Раньше всего был Покон, - сказал Одинец. - Так меня учили. От отца к сыну ратная доблесть передавалась. Пока за Русь воевали - жив был Покон. А потом покачнулись устои. Держава крепче стала, ратная удача в чужие земли завела. С налету, с копья, взяли себе, что полюбилось, а дальше нега пошла, роскошество, оттуда и расслабление духа. Вот и дрогнул Покон, треснул дух русский, а в трещину яду натекло...
- Эк ты завернул... - задумчиво произнес Башмаков. - Стало быть, кроме вас, бойцов, Покон хранить некому? Государевы стрельцы и полки нового строя - одно расслабление духа, а правда - за вами?
- За нами, батюшка Дементий Минич! - со всем упрямством отвечал боец. Стрельцов пошлют в поход, побьют они врага - хорошо, не побьют - стало быть, воеводы плохи, на другой год иной поход будет. А коли враг к нам пожалует - всем против него вставать придется. Всем - как одной стенке! Всем разом замахиваться и бить!
- Кулаком, что ли?
- Можно сулицей. Можно дубиной, - согласился Одинец. - Сабли и кони-то не у всех есть. Вот для того и храним Покон. Не дай Бог, опять поляки пожалуют...
- Не пожалуют, мы их побили, - перебирая страницы деревянной книжицы, рассеянно отвечал дьяк. - Как же с тобой быть, Акимка Одинец? Не к патриарху же тебя с этой грамотой везти...
- Батюшка Дементий Минич! - воззвал Тимофей. - От патриарха он живым не вырвется! Патриарху ересь истреблять положено!
- Постригут молодца да и отправят в Холмогоры - грехи замаливать, устрашающе добавил Богдан.
- Ведь коли грамота не из Верха и не из Посольского приказа пропала, так в ней ничего опасного и нет! - смело заявил Данила.
Конюхи во все глаза смотрели на Башмакова. Одинец - тот в пол уставился, а они с надеждой - на главу Приказа тайных дел.
Башмаков же, озадаченный странным дельцем, молчал. Он начал этот розыск на свой страх и риск, он поболее двух седьмиц следил за всем, что делалось в Посольском приказе, и как мог удерживал государя от важных дел и решений. Он всякое слово, услышанное от дьяков и бояр, в голове на свой лад перетолковывал - не проболтался ли сукин сын о своей причастности к бумагам, написанным закрытым письмом? Он задержал некоторые важные грамоты только потому, что их было велено переписать письмом тайного склада. И вот теперь все прояснилось...
Он мог перевести дух и с прежним доверием жить среди людей. Хотя и прежнее-то было не всеобъемлющем, однако по сравнению с великими подозрениями прошедших дней оно было прямо-таки ангельским.
- Стало быть, от деда к внуку? - спросил дьяк, и по его улыбке конюхи догадались - обошлось!
- В ноги вались, дурак... - шепнул Тимофей Одинцу.
- Целуй крест, орясина бестолковая! - не дождавшись от обалдевшего бойца рабской покорности, весело велел Башмаков. - Говори - как Бог свят...
Одинец вытянул тельник на черном гайтане.
- Как Бог свят! А чего целовать-то?
- Говори - грамота древняя, дурак, писана при царе Горохе, и на том крест целуй! - подсказал Тимофей.
- Древняя грамота, - повторил Одинец. - От старого Трещалы мне досталась! И я ее кому попало не передам! На том - крест целую!
Башмаков покачал головой.
- Грех я на душу из-за тебя беру, - сказал ворчливо. - Ну да Бог с тобой, забирай наследство да и проваливай. И гляди - на льду чтоб сегодня славно государя потешил! А вам, молодцы, потом награда будет.
Конюхи дружно поклонились и по одному вышли в узкую дверь, последним убрался Одинец.
Кремль понемногу наполнялся народом - это были богомольцы, которым жизнь не мила без кремлевских соборов.
- Пойти да свечку Николе-угоднику поставить, - сказал Тимофей. - И не чаяли, что справимся, да велик Господь!
- Ин ладно, и я поставлю, - молвил Семейка. - Что, Богдаш, пойдем сегодня на бои поглядеть?
- Да там и глядеть не на что! - с презрением отвечал Богдаш.
Данила отвел Одинца в сторонку.
Он не знал, как приступить к делу. сказать - посчитайся, мол, Аким, с Трещалой за парнишку, невинно убиенного! - он не мог. Такое подстрекательство ему претило. Но и оставить Трещалу безнаказанным - тоже было невозможно.
- Ты Томиле веришь? - спросил он наконец. - Будто бы Трещала Маркушку гонял, пока до торга не добежали да Маркушка в сани не залез? Или оба они при том были, оба гоняли?
- Томила свое получил, теперь не скоро на лед выйдет, - с мрачным удовлетворением отвечал Одинец. - Хорошо ему Желвак рученьку-то из плеча вынул! Силен молодец!
И вдруг, чего от него Данила вовеки не ожидал, заговорил распевно:
- Которого возьмет он за руку - из плеча тому руку выдернет, которого заденет за ногу - то из гузна ногу выломит, а которого хватит поперек хребта - тот кричит-ревет, окарачь ползет!
- Аким! - Данила положил ему руку на плечо. - Я про Маркушку...
Тогда и ему на плечо легла большая жесткая ладонь.
- Сам знаю.
Более слов не понадобилось.
Данила полагал, что беседа продлится, но не вышло - в плечо ему ударил снежок. Он обернулся и увидел выглядывавшую из-за угла Настасью. Ну, кто еще мог на Соборной площади снежками кидаться? И когда так тебя заманивают - уже не до суровых бесед. Даже Одинец - и тот это отлично понял.
Данила с Настасьей уговорились встретиться после того, как дьяк Башмаков решит судьбу и грамоты, и Одинца. Более того - место назначили. Но Настасье, видать, на том месте не стоялось.
- Давно ты в Кремле? - спросил, подойдя, Данила.
- Как ворота отперли.
- Я Авдотьицу не выдал, - тихо сказал он.
- Вот и ладно.
- Так пойдем, что ли?
- Погоди...
Странным было их молчание - как будто и поговорить куму с кумой не о чем. И смутно было на душе у Данилы - Настасья стояла перед ним, опустив голову, беспросветно чужая, зачем ждала, чего хотела услышать - неведомо. А ведь как целовала в обе щеки, когда он стоял с деревянной грамотой в руке нечаянный победитель!
- Куманек!
- Что, кумушка?
- Что же, ты Авдотьицу - пожалел?
- Да нет...
- А что?
Данила задумался. Перед глазами встало увиденное - зимняя ночь, и Вонифатий Калашников со своей Любушкой на руках, и Нечай, облапивший Авдотьицу, - четверо влюбленных, ополоумевших от опасности и от любви, от встречнего морозного с искрами ветра, счастливых наперекор всему и улетающих вдаль, вдаль, вдаль...
- Да пусть уж ее едет в Соликамск. Чего ей на Москве делать?
- Пусть едет, - согласилась Настасьица и подняла голову.
Ни слова не прозвучало, и даже взгляда не поймал Данила в утреннем редеющем сумраке, но душа услышала заветное: "А увези! .."
Он не поверил душе. То ли слишком устал от всей масленичной суеты, то ли просто побоялся нового обмана.
Он отвел глаза...
Но в воображении своем он увидел речной берег - может быть, тот, с которого слетел на Головане в ночь охоты за незаконным табаком. Он увидел широкий белый путь - нетронутый, сверкающий под луной. Он услышал конское ржание и скрип полозьев. Ладные розвальни подкатили, возник, готовый унести по белоснежному пути, вскинул голову и ударил копытом об лед. Возник требовал - да хватай же ты свою зазнобу в охапку, да вали же ее в сани и сам туда вались, а я рвану вперед! И целуй ее, дурак, потому что слаще поцелуя, чем в несущихся зимней ночью санях, на свете не бывает!
Это длилось меньше мгновения - и острая зависть к тем, что унеслись, счастливые, в дальние недосягаемые края, - тоже.
- Куманек... - как-то неуверенно произнесла Настасья. - Кабы ты годков на десяточек постарше был! Вот как Богдашка Желвак!
- Сейчас-то я чем тебе нехорош? - хмуро спросил Данила.
Он знал, что объяснение неминуемо, он даже побаивался объяснения, потому что в простоте своей искренне полагал: какой бы они с Настасьей не подняли шум, раз уж дойдет дело до объяснения, то кровь из носу - а нужно уломать упрямую девку! Хоть силком взять - а взять!
- Да тем и нехорош, что веревки из тебя вить могу, - грубовато отвечала она.
- Веревки, из меня?!
- Не ершись, куманек. Ты еще той силы не нажил, чтобы не я из тебя, а ты из меня веревки вил. Наживешь, куда денешься... только я тогда уже старая буду...
- А без веревок нам с тобой - никак? - невольно усмехнулся Данила.
- Силы во мне многовато, куманек... - печально сказала она. - Силу девать некуда, вот в чем беда...
- Не пойму я - кто тебе нужен-то? Муж или поединщик?
- Кабы я ведала! - и тут Настасья неожиданно схватила Данилу за руки. Ну, на кой ляд я тебе сдалась? В конюшню ты меня жить возьмешь, что ли? Или со мной уйдешь?! Данилушка, вот как Бог свят - была бы прежняя ватага увела бы тебя! Нет у меня ватаги - а так, оглодочки! Ни я тебе, ни ты мне ничего дать не можем!
- Так в этом вся беда? - Данила недоумевал все сильнее. То он ей молод, то в поединщики не годится, теперь новая напасть - ватаги у нее нет!
И некому было объяснить парню: чтобы отказать, и одного слова довольно. А когда стенку за стенкой выстраивают, то велика ли их прочность? И не для того ли выстраивают, чтобы кто-то решительный одним ударом прошиб насквозь да и посмеялся?
Представив себе преграды, возводимые Настасьей, в виде стенок, он вспомнил бойцов. И подробности одного боя вспомнил: казалось бы, совсем разгромили ткачи медников из Ендова, да только был у тех в запасе надежа-боец. Как разогнался в три прыжка, да как прошил собственную стенку, да как пробил брешь чуть слева от чела ткачей, удивительным чутьем угадав слабое место, так и хлынули в ту брешь медники, отрубая вмиг ставшее беспомощным крыло противника.
Было, наверняка было на свете слово, способное выполнить обязанность надежи-бойца! И запросилось было на язык - но смутилось, бедненькое, собственной отваги...
- Да и в этом... - туманно отвечала Настасья. - Да ты не печалься, кончится Масленица - и я с Москвы уберусь! Ведь мы, куманек, тогда лишь голову теряем, как встретиться доведется. А с глаз долой - из сердца вон.
Так ли?
Тут уж точно полагалось возразить, но Данила усомнился в себе. И точно не вспоминал же Настасью ежечасно, а как трудами обременят, так и не до мечтаний - а до лавки бы доползти и рухнуть в беспросветный сон.
- Права я, выходит. Так что не будем друг дружку с толку сбивать! - в голосе Настасьи возродилась прежняя удаль. - Господь с тобой, Данилушка, пойду я.
- Постой!
Парень удержал Настасью, но более ничего сказать не смог. И она. миг прождав, поняла - нет, не скажет...
- Отрастил бы ты усы, куманек! - весело посоветовала Настасья. Глядишь, и постарше смотрелся бы! Глядишь - я бы и обманулась!
Она отступила на два шага, перекрестила остолбеневшего куманька и быстро замешалась в толпу. Догонять было бесполезно - не живую, румяную, чернокосую девку проворонил Данила, а причудливую ее душу, и не проворонил даже, а - летели, неслись друг другу навстречу, да сбились с пути и оба пронеслись мимо...
* * *
Для всякого православного первый день Великого поста - время скорбных раздумий и покаянных молитв. Для всякого - лишь не для того, что служит в Земском приказе.
Ибо первый день поста наступает вслед за последним днем Масленицы...
И все безобразия, которых человек не успел вытворить в сырную седмицу, он норовит успеть осуществить в последние масленичные часы.
Стенька вместе с приставом Никоном Светешниковым и главным помощником в печальном деле, это был пьющий человек Исачка Глебов, ехали ночной улицей на санях. Собственно, ночь была уже на исходе. И им полагалось не просто поторопиться, а объехать несколько мест и всюду опросить решеточных сторожей. Поэтому Никон то и дело подстегивал возника.
Их сани были простые дровни, только что большие и покрытые несколькими рогожами. А дело, на которое послали служащих Земского приказа, - такого рода, что поменьше бы подобных дел случалось. Они подбирали мертвые и некоторые еще живые тела, что валялись на опустевших улицах. В этом им помогали решеточные сторожа. Тела свозились к особой избе, принадлежащей к Земскому приказу, где выставлялись на общее обозрение, чтобы семья, два-три дня не умеющая найти кормильца или родственника, могла напоследок, лишившись надежды, и сюда заглянуть.
Бывало, что и по две, и по три сотни покойников поднимали в первые дни Великого поста...
Пересекая Никитскую улицу, заметили стоящего у открытой решетки человека. Это был знакомый сторож по прозванию Пятка.
- А я уж вас заждался, - сказал он, ковыляя навстречу дровням. - Вон в переулке два тела лежат, снежком уж припорошены. Одно совсем недавно подкинули! Я только отвернулся - а оно уже и тут! Заберите, сделайте милость!
Дровни подъехали к переулку. Мирон заранее откинул одну из рогож, обнажив сложенных, как бревна, и лицами вниз, чтобы самим не пугаться, мертвецов. Тем более, что иные лица были уже объедены бродячими псами...
Стенька и Елизарий пошли туда, куда показал Пятка.
Тела лежали одно ничком, другое - навзничь. Если и была кровь - то замерзла и оказалась скрыта под снегом.
- Ступай сюда, Исачка! - позвал Стенька. - Сил моих нет - это уж который за ночь-то?..
- Ничего, Степа, притихнет Москва-то - отдохнем, - пообещал Никон.
- На том свете мы отдохнем, - буркнул Стенька. Хотя тут он был неправ большой суеты в первые дни поста не намечалось. Народ после масленичного буйства приходят в себя, кается, приличие соблюдает, в драки не лезет. И еще утешение - Тимофей Озорной тайно дал знать Деревнину, чтобы более ни за какими бесовскими грамотами не гонялся. То ли сыскал ее Приказ тайных дел, то ли сам собой этот розыск заглох - поди разбери...
Стенька вспомнил о деревянной книжице - и в памяти вдруг возникло женское лицо.
- Не твоего ума дело, - сказала чернобровая, не первой молодости, но все еще красивая женка. - Та грамота уже сколько-то людей погубила и еще не одного погубит, а потом и сама на долгие годы пропадет.
Это была та ворожея, которая подозрительно много поняла про Стенькины с Натальей горести. А звали ее... звали ее... Устинья!
Лицо не исчезало, ворожея усмехалась, да как-то недобро.
- Те, кого она губит, сами своей погибели ищут! - сказала она и тогда лишь исчезла. Стенька встряхнулся.
Пока он заново слышал однажды прозвучавшие слова и смотрел в лицо Устинье, пьющий человек Исачка, воротной сторож Пятка и Никон Светешников уже обменялись какими-то мнениями и, как показалось Стеньке, ни с того ни с сего вспомнили о недавних кулачных боях.
- И я сразу сказал, что Трещала против Одинца не выдюжит, похвастался сторож. - Вот как стали выкликать охотников для охотницкого боя, так все притихли. Знали, должно быть, что будет... Государь сидит, ждет. И вот выходит Одинец, в ноги государю кланяется! Дозволь, говорит, батюшка, тебя потешить! Один, говорит, у меня на Москве супротивник молодой Трещала. И ты, батюшка, вели ему против меня стать! Все ахнули отродясь так на льду никто не говаривал! Ну, Трещале деваться некуда вышел... Вот как было! А ты мне - сговаривались, сговаривались! Не хотел Трещала с ним биться, а пришлось!
- А что Трещала? - спросил пьющий человек Исачка.
- А лежит пластом, то ли будет жив, то ли нет, одному Богу ведомо. Рта открыть не может, кость ему Одинец челюстную сломал.
- Мы для того тебя взяли, чтобы ты без дела прохлаждался? - сердито спросил Стенька. - Давай, трудись, зарабатывай себе на опохмелку!
Исачка взял заступ и стал вырубать примерзшее тело.
- Господь, видать, покарал... - пробормотал Никон, глядя в лицо покойнику. - Ведь и годами не стар! Надул кого-то, вот с ним и посчитались...
- А ты его знаешь?
- Как не знать. Он всегда вокруг бойцов отирался, многие тайны знал да себе на беду взялся на тех делах наживаться. Перфишка он Рудаков.
Стенька разинул рот.
Нашлась-таки пропажа!
Но очень скоро иная мысль осенила его.
- Родня-то у того Рудакова есть? - быстро спросил он.
- А я почем знаю! - тут Никон сообразил, что у Стеньки на уме. - Но сдается, что он на Москве человек пришлый.
Собственно, так оно и было. И отсутствие родни было для приказных очень кстати.
Коли покойник безымянный и безвестный, то полежит в избе недели две, а потом свезут его в яму и скинут на кучу таких же горемык, потом, уже в мае, по всем по ним скопом отслужат панихиду да и зароют. А коли теперь объявишь, что покойник - ведомый, то, чего доброго, розыск начнут. При том количестве мертвых тел, с какими придется разбираться в ближайшие дни, лишнее уж вовсе ни к чему.
Перфилию же Рудакову все давно было безразлично. Лишенный своей волчьей шубы, своих неправедных доходов, но и своих долгов также, лежал он и не мог возразить ни Стеньке, ни приставу Светешникову. А кабы мог - то и сказал бы: хотя по всем приметам должен был его пристукнуть кто-то из бившихся при его посредничестве об заклад и жестоко им обманутый, не мужская рука уложила молодца...
На малую минутку дала волю своей бабьей силе Авдотьица - да и убежала, не оборачиваясь, уводя с собой любимого. А где-то в вышине заплакал Перфишкин ангел-хранитель да и сказал:
- Сколько раз я тебя, дурака, выручал! А тут не могу. Девкино счастье против твоей удачи сильнее выходит! Прости...
Рига 2001
Конюхи расхохотались. Одинец мрачно таращился на них - не понимал, как в такой ответственный миг можно ржать жеребцами стоялыми.
- С той доброты и он, и Трещала немало бы огребли, твоя милость! просмеявшись, воскликнул Тимофей. - Давай дальше, Данила!
- А дальше пропали они оба, и Перфишка Рудаков, и Нечай! - Данила развел руками. - Что Нечай пропал - это бы полбеды, а Перфишку вся Москва на льду ждала, так и не появился.
- И кто ж его пришиб? - выказывая несомненное понимание сути дела, спросил Башмаков. - Ты ли, Одинец, за то, что бойца у тебя увел? Или Трещала - за то, что мимо него кому-то третьему бойца привел?
- Вот те крест - не бил я его! - воскликнул Одинец. - И куда тот боец подевался - шут его знает! Знал бы - сам бы к тебе привел!
И, перекрестившись, выкрикнул истово:
- Твоя милость!
Очевидно, придворное вежество и на него стало действовать.
- Погодите, молодцы. Я вам - про грамоту, а вы мне про каких-то Перфишек. Грамота откуда взялась? - Башмаков обвел взглядом конюхов.
- Вот он ее сыскал, - Тимофей показал на Данилу. - Ведь Трещалины и Одинцовы людишки из-за той грамоты едва посреди Москвы войну не затеяли. Одинцовы ее требовали себе, Трещалины божились, что у них ее нет, - так, Данила? А напрямую не говорили - все выкрутасами да экивоками! Трещалин подручный его чуть из-за этой грамоты не пришиб - думал, его Одинец подослал. Сказывай, Данила!
- Я бы и раньше мог догадаться, где она скрывается. При мне ее туда прятали. Твоя милость видывала накры, в которые скоморохи бьют? Так у Трещалы подручный - скоморох, он туда, в накры, ее затолкал и сверху кожу натянул. И при мне он это делал, я ему кожу придержал. Он толковал, что для молодого накрачея старается. И точно - был на льду молодой накрачей, тоже скоморох, Лучкой звать. И я у него накры видел, когда он на льду в них бил. Да только те, что у него, другой кожей затянуты были! Тот скоморох, Трещалин подручный, черную натянул, а у Лучки коричневая оказалась! И потом, когда он вместе с накрами удирал, я и догадался! Гляжу - черная! А он божился, что накры - Лучкины! А я гляжу! ..
Подучив за буйство и невнятность речи локтем в бок, Данила замолчал.
- Из-за этой вот ереси, стало быть, парнишку загубили? - подумав, спросил Башмаков.
- Это не ересь! - взвился Одинец. - Это - Покон!
- Кон - знаю, а Покон - что такое?
Но связно объяснить Одинец, очевидно, не мог. Он сперва окаменел, всем видом являя тяжкую мыслительную работу, потом вздохнул.
- Грамоту ты так зовешь, что ли? - пришел на помощь Башмаков. Боец помотал головой.
- Да будешь ты говорить по-христиански? - прикрикнул на него Тимофей. Поскольку из присутствующих он был старшим, то и считал себя в ответе за ход дознания.
- Раньше всего был Покон, - сказал Одинец. - Так меня учили. От отца к сыну ратная доблесть передавалась. Пока за Русь воевали - жив был Покон. А потом покачнулись устои. Держава крепче стала, ратная удача в чужие земли завела. С налету, с копья, взяли себе, что полюбилось, а дальше нега пошла, роскошество, оттуда и расслабление духа. Вот и дрогнул Покон, треснул дух русский, а в трещину яду натекло...
- Эк ты завернул... - задумчиво произнес Башмаков. - Стало быть, кроме вас, бойцов, Покон хранить некому? Государевы стрельцы и полки нового строя - одно расслабление духа, а правда - за вами?
- За нами, батюшка Дементий Минич! - со всем упрямством отвечал боец. Стрельцов пошлют в поход, побьют они врага - хорошо, не побьют - стало быть, воеводы плохи, на другой год иной поход будет. А коли враг к нам пожалует - всем против него вставать придется. Всем - как одной стенке! Всем разом замахиваться и бить!
- Кулаком, что ли?
- Можно сулицей. Можно дубиной, - согласился Одинец. - Сабли и кони-то не у всех есть. Вот для того и храним Покон. Не дай Бог, опять поляки пожалуют...
- Не пожалуют, мы их побили, - перебирая страницы деревянной книжицы, рассеянно отвечал дьяк. - Как же с тобой быть, Акимка Одинец? Не к патриарху же тебя с этой грамотой везти...
- Батюшка Дементий Минич! - воззвал Тимофей. - От патриарха он живым не вырвется! Патриарху ересь истреблять положено!
- Постригут молодца да и отправят в Холмогоры - грехи замаливать, устрашающе добавил Богдан.
- Ведь коли грамота не из Верха и не из Посольского приказа пропала, так в ней ничего опасного и нет! - смело заявил Данила.
Конюхи во все глаза смотрели на Башмакова. Одинец - тот в пол уставился, а они с надеждой - на главу Приказа тайных дел.
Башмаков же, озадаченный странным дельцем, молчал. Он начал этот розыск на свой страх и риск, он поболее двух седьмиц следил за всем, что делалось в Посольском приказе, и как мог удерживал государя от важных дел и решений. Он всякое слово, услышанное от дьяков и бояр, в голове на свой лад перетолковывал - не проболтался ли сукин сын о своей причастности к бумагам, написанным закрытым письмом? Он задержал некоторые важные грамоты только потому, что их было велено переписать письмом тайного склада. И вот теперь все прояснилось...
Он мог перевести дух и с прежним доверием жить среди людей. Хотя и прежнее-то было не всеобъемлющем, однако по сравнению с великими подозрениями прошедших дней оно было прямо-таки ангельским.
- Стало быть, от деда к внуку? - спросил дьяк, и по его улыбке конюхи догадались - обошлось!
- В ноги вались, дурак... - шепнул Тимофей Одинцу.
- Целуй крест, орясина бестолковая! - не дождавшись от обалдевшего бойца рабской покорности, весело велел Башмаков. - Говори - как Бог свят...
Одинец вытянул тельник на черном гайтане.
- Как Бог свят! А чего целовать-то?
- Говори - грамота древняя, дурак, писана при царе Горохе, и на том крест целуй! - подсказал Тимофей.
- Древняя грамота, - повторил Одинец. - От старого Трещалы мне досталась! И я ее кому попало не передам! На том - крест целую!
Башмаков покачал головой.
- Грех я на душу из-за тебя беру, - сказал ворчливо. - Ну да Бог с тобой, забирай наследство да и проваливай. И гляди - на льду чтоб сегодня славно государя потешил! А вам, молодцы, потом награда будет.
Конюхи дружно поклонились и по одному вышли в узкую дверь, последним убрался Одинец.
Кремль понемногу наполнялся народом - это были богомольцы, которым жизнь не мила без кремлевских соборов.
- Пойти да свечку Николе-угоднику поставить, - сказал Тимофей. - И не чаяли, что справимся, да велик Господь!
- Ин ладно, и я поставлю, - молвил Семейка. - Что, Богдаш, пойдем сегодня на бои поглядеть?
- Да там и глядеть не на что! - с презрением отвечал Богдаш.
Данила отвел Одинца в сторонку.
Он не знал, как приступить к делу. сказать - посчитайся, мол, Аким, с Трещалой за парнишку, невинно убиенного! - он не мог. Такое подстрекательство ему претило. Но и оставить Трещалу безнаказанным - тоже было невозможно.
- Ты Томиле веришь? - спросил он наконец. - Будто бы Трещала Маркушку гонял, пока до торга не добежали да Маркушка в сани не залез? Или оба они при том были, оба гоняли?
- Томила свое получил, теперь не скоро на лед выйдет, - с мрачным удовлетворением отвечал Одинец. - Хорошо ему Желвак рученьку-то из плеча вынул! Силен молодец!
И вдруг, чего от него Данила вовеки не ожидал, заговорил распевно:
- Которого возьмет он за руку - из плеча тому руку выдернет, которого заденет за ногу - то из гузна ногу выломит, а которого хватит поперек хребта - тот кричит-ревет, окарачь ползет!
- Аким! - Данила положил ему руку на плечо. - Я про Маркушку...
Тогда и ему на плечо легла большая жесткая ладонь.
- Сам знаю.
Более слов не понадобилось.
Данила полагал, что беседа продлится, но не вышло - в плечо ему ударил снежок. Он обернулся и увидел выглядывавшую из-за угла Настасью. Ну, кто еще мог на Соборной площади снежками кидаться? И когда так тебя заманивают - уже не до суровых бесед. Даже Одинец - и тот это отлично понял.
Данила с Настасьей уговорились встретиться после того, как дьяк Башмаков решит судьбу и грамоты, и Одинца. Более того - место назначили. Но Настасье, видать, на том месте не стоялось.
- Давно ты в Кремле? - спросил, подойдя, Данила.
- Как ворота отперли.
- Я Авдотьицу не выдал, - тихо сказал он.
- Вот и ладно.
- Так пойдем, что ли?
- Погоди...
Странным было их молчание - как будто и поговорить куму с кумой не о чем. И смутно было на душе у Данилы - Настасья стояла перед ним, опустив голову, беспросветно чужая, зачем ждала, чего хотела услышать - неведомо. А ведь как целовала в обе щеки, когда он стоял с деревянной грамотой в руке нечаянный победитель!
- Куманек!
- Что, кумушка?
- Что же, ты Авдотьицу - пожалел?
- Да нет...
- А что?
Данила задумался. Перед глазами встало увиденное - зимняя ночь, и Вонифатий Калашников со своей Любушкой на руках, и Нечай, облапивший Авдотьицу, - четверо влюбленных, ополоумевших от опасности и от любви, от встречнего морозного с искрами ветра, счастливых наперекор всему и улетающих вдаль, вдаль, вдаль...
- Да пусть уж ее едет в Соликамск. Чего ей на Москве делать?
- Пусть едет, - согласилась Настасьица и подняла голову.
Ни слова не прозвучало, и даже взгляда не поймал Данила в утреннем редеющем сумраке, но душа услышала заветное: "А увези! .."
Он не поверил душе. То ли слишком устал от всей масленичной суеты, то ли просто побоялся нового обмана.
Он отвел глаза...
Но в воображении своем он увидел речной берег - может быть, тот, с которого слетел на Головане в ночь охоты за незаконным табаком. Он увидел широкий белый путь - нетронутый, сверкающий под луной. Он услышал конское ржание и скрип полозьев. Ладные розвальни подкатили, возник, готовый унести по белоснежному пути, вскинул голову и ударил копытом об лед. Возник требовал - да хватай же ты свою зазнобу в охапку, да вали же ее в сани и сам туда вались, а я рвану вперед! И целуй ее, дурак, потому что слаще поцелуя, чем в несущихся зимней ночью санях, на свете не бывает!
Это длилось меньше мгновения - и острая зависть к тем, что унеслись, счастливые, в дальние недосягаемые края, - тоже.
- Куманек... - как-то неуверенно произнесла Настасья. - Кабы ты годков на десяточек постарше был! Вот как Богдашка Желвак!
- Сейчас-то я чем тебе нехорош? - хмуро спросил Данила.
Он знал, что объяснение неминуемо, он даже побаивался объяснения, потому что в простоте своей искренне полагал: какой бы они с Настасьей не подняли шум, раз уж дойдет дело до объяснения, то кровь из носу - а нужно уломать упрямую девку! Хоть силком взять - а взять!
- Да тем и нехорош, что веревки из тебя вить могу, - грубовато отвечала она.
- Веревки, из меня?!
- Не ершись, куманек. Ты еще той силы не нажил, чтобы не я из тебя, а ты из меня веревки вил. Наживешь, куда денешься... только я тогда уже старая буду...
- А без веревок нам с тобой - никак? - невольно усмехнулся Данила.
- Силы во мне многовато, куманек... - печально сказала она. - Силу девать некуда, вот в чем беда...
- Не пойму я - кто тебе нужен-то? Муж или поединщик?
- Кабы я ведала! - и тут Настасья неожиданно схватила Данилу за руки. Ну, на кой ляд я тебе сдалась? В конюшню ты меня жить возьмешь, что ли? Или со мной уйдешь?! Данилушка, вот как Бог свят - была бы прежняя ватага увела бы тебя! Нет у меня ватаги - а так, оглодочки! Ни я тебе, ни ты мне ничего дать не можем!
- Так в этом вся беда? - Данила недоумевал все сильнее. То он ей молод, то в поединщики не годится, теперь новая напасть - ватаги у нее нет!
И некому было объяснить парню: чтобы отказать, и одного слова довольно. А когда стенку за стенкой выстраивают, то велика ли их прочность? И не для того ли выстраивают, чтобы кто-то решительный одним ударом прошиб насквозь да и посмеялся?
Представив себе преграды, возводимые Настасьей, в виде стенок, он вспомнил бойцов. И подробности одного боя вспомнил: казалось бы, совсем разгромили ткачи медников из Ендова, да только был у тех в запасе надежа-боец. Как разогнался в три прыжка, да как прошил собственную стенку, да как пробил брешь чуть слева от чела ткачей, удивительным чутьем угадав слабое место, так и хлынули в ту брешь медники, отрубая вмиг ставшее беспомощным крыло противника.
Было, наверняка было на свете слово, способное выполнить обязанность надежи-бойца! И запросилось было на язык - но смутилось, бедненькое, собственной отваги...
- Да и в этом... - туманно отвечала Настасья. - Да ты не печалься, кончится Масленица - и я с Москвы уберусь! Ведь мы, куманек, тогда лишь голову теряем, как встретиться доведется. А с глаз долой - из сердца вон.
Так ли?
Тут уж точно полагалось возразить, но Данила усомнился в себе. И точно не вспоминал же Настасью ежечасно, а как трудами обременят, так и не до мечтаний - а до лавки бы доползти и рухнуть в беспросветный сон.
- Права я, выходит. Так что не будем друг дружку с толку сбивать! - в голосе Настасьи возродилась прежняя удаль. - Господь с тобой, Данилушка, пойду я.
- Постой!
Парень удержал Настасью, но более ничего сказать не смог. И она. миг прождав, поняла - нет, не скажет...
- Отрастил бы ты усы, куманек! - весело посоветовала Настасья. Глядишь, и постарше смотрелся бы! Глядишь - я бы и обманулась!
Она отступила на два шага, перекрестила остолбеневшего куманька и быстро замешалась в толпу. Догонять было бесполезно - не живую, румяную, чернокосую девку проворонил Данила, а причудливую ее душу, и не проворонил даже, а - летели, неслись друг другу навстречу, да сбились с пути и оба пронеслись мимо...
* * *
Для всякого православного первый день Великого поста - время скорбных раздумий и покаянных молитв. Для всякого - лишь не для того, что служит в Земском приказе.
Ибо первый день поста наступает вслед за последним днем Масленицы...
И все безобразия, которых человек не успел вытворить в сырную седмицу, он норовит успеть осуществить в последние масленичные часы.
Стенька вместе с приставом Никоном Светешниковым и главным помощником в печальном деле, это был пьющий человек Исачка Глебов, ехали ночной улицей на санях. Собственно, ночь была уже на исходе. И им полагалось не просто поторопиться, а объехать несколько мест и всюду опросить решеточных сторожей. Поэтому Никон то и дело подстегивал возника.
Их сани были простые дровни, только что большие и покрытые несколькими рогожами. А дело, на которое послали служащих Земского приказа, - такого рода, что поменьше бы подобных дел случалось. Они подбирали мертвые и некоторые еще живые тела, что валялись на опустевших улицах. В этом им помогали решеточные сторожа. Тела свозились к особой избе, принадлежащей к Земскому приказу, где выставлялись на общее обозрение, чтобы семья, два-три дня не умеющая найти кормильца или родственника, могла напоследок, лишившись надежды, и сюда заглянуть.
Бывало, что и по две, и по три сотни покойников поднимали в первые дни Великого поста...
Пересекая Никитскую улицу, заметили стоящего у открытой решетки человека. Это был знакомый сторож по прозванию Пятка.
- А я уж вас заждался, - сказал он, ковыляя навстречу дровням. - Вон в переулке два тела лежат, снежком уж припорошены. Одно совсем недавно подкинули! Я только отвернулся - а оно уже и тут! Заберите, сделайте милость!
Дровни подъехали к переулку. Мирон заранее откинул одну из рогож, обнажив сложенных, как бревна, и лицами вниз, чтобы самим не пугаться, мертвецов. Тем более, что иные лица были уже объедены бродячими псами...
Стенька и Елизарий пошли туда, куда показал Пятка.
Тела лежали одно ничком, другое - навзничь. Если и была кровь - то замерзла и оказалась скрыта под снегом.
- Ступай сюда, Исачка! - позвал Стенька. - Сил моих нет - это уж который за ночь-то?..
- Ничего, Степа, притихнет Москва-то - отдохнем, - пообещал Никон.
- На том свете мы отдохнем, - буркнул Стенька. Хотя тут он был неправ большой суеты в первые дни поста не намечалось. Народ после масленичного буйства приходят в себя, кается, приличие соблюдает, в драки не лезет. И еще утешение - Тимофей Озорной тайно дал знать Деревнину, чтобы более ни за какими бесовскими грамотами не гонялся. То ли сыскал ее Приказ тайных дел, то ли сам собой этот розыск заглох - поди разбери...
Стенька вспомнил о деревянной книжице - и в памяти вдруг возникло женское лицо.
- Не твоего ума дело, - сказала чернобровая, не первой молодости, но все еще красивая женка. - Та грамота уже сколько-то людей погубила и еще не одного погубит, а потом и сама на долгие годы пропадет.
Это была та ворожея, которая подозрительно много поняла про Стенькины с Натальей горести. А звали ее... звали ее... Устинья!
Лицо не исчезало, ворожея усмехалась, да как-то недобро.
- Те, кого она губит, сами своей погибели ищут! - сказала она и тогда лишь исчезла. Стенька встряхнулся.
Пока он заново слышал однажды прозвучавшие слова и смотрел в лицо Устинье, пьющий человек Исачка, воротной сторож Пятка и Никон Светешников уже обменялись какими-то мнениями и, как показалось Стеньке, ни с того ни с сего вспомнили о недавних кулачных боях.
- И я сразу сказал, что Трещала против Одинца не выдюжит, похвастался сторож. - Вот как стали выкликать охотников для охотницкого боя, так все притихли. Знали, должно быть, что будет... Государь сидит, ждет. И вот выходит Одинец, в ноги государю кланяется! Дозволь, говорит, батюшка, тебя потешить! Один, говорит, у меня на Москве супротивник молодой Трещала. И ты, батюшка, вели ему против меня стать! Все ахнули отродясь так на льду никто не говаривал! Ну, Трещале деваться некуда вышел... Вот как было! А ты мне - сговаривались, сговаривались! Не хотел Трещала с ним биться, а пришлось!
- А что Трещала? - спросил пьющий человек Исачка.
- А лежит пластом, то ли будет жив, то ли нет, одному Богу ведомо. Рта открыть не может, кость ему Одинец челюстную сломал.
- Мы для того тебя взяли, чтобы ты без дела прохлаждался? - сердито спросил Стенька. - Давай, трудись, зарабатывай себе на опохмелку!
Исачка взял заступ и стал вырубать примерзшее тело.
- Господь, видать, покарал... - пробормотал Никон, глядя в лицо покойнику. - Ведь и годами не стар! Надул кого-то, вот с ним и посчитались...
- А ты его знаешь?
- Как не знать. Он всегда вокруг бойцов отирался, многие тайны знал да себе на беду взялся на тех делах наживаться. Перфишка он Рудаков.
Стенька разинул рот.
Нашлась-таки пропажа!
Но очень скоро иная мысль осенила его.
- Родня-то у того Рудакова есть? - быстро спросил он.
- А я почем знаю! - тут Никон сообразил, что у Стеньки на уме. - Но сдается, что он на Москве человек пришлый.
Собственно, так оно и было. И отсутствие родни было для приказных очень кстати.
Коли покойник безымянный и безвестный, то полежит в избе недели две, а потом свезут его в яму и скинут на кучу таких же горемык, потом, уже в мае, по всем по ним скопом отслужат панихиду да и зароют. А коли теперь объявишь, что покойник - ведомый, то, чего доброго, розыск начнут. При том количестве мертвых тел, с какими придется разбираться в ближайшие дни, лишнее уж вовсе ни к чему.
Перфилию же Рудакову все давно было безразлично. Лишенный своей волчьей шубы, своих неправедных доходов, но и своих долгов также, лежал он и не мог возразить ни Стеньке, ни приставу Светешникову. А кабы мог - то и сказал бы: хотя по всем приметам должен был его пристукнуть кто-то из бившихся при его посредничестве об заклад и жестоко им обманутый, не мужская рука уложила молодца...
На малую минутку дала волю своей бабьей силе Авдотьица - да и убежала, не оборачиваясь, уводя с собой любимого. А где-то в вышине заплакал Перфишкин ангел-хранитель да и сказал:
- Сколько раз я тебя, дурака, выручал! А тут не могу. Девкино счастье против твоей удачи сильнее выходит! Прости...
Рига 2001