– Ты что делаешь? – шепотом призвала я к порядку Гунара.

– Снимаю, – отвечал он, целясь в картоны.

– Зачем тебе эта мерзость?

Щелк. Щелк. Щелк.

– Сравнить.

– С чем сравнить?

– С альбомом.

Щелк. Щелк.

– Не переводи зря пленку. Редакция тебе эти гениталии оплачивать не будет.

На ближнем ко мне картоне явственно высматривались половые органы – но впечатление они производили крайне отталкивающее. Посмотрев на такое, мужчина еще не скоро пожелает женщину, а женщина – мужчину.

– У меня дома альбом есть, совершенно потрясающий, – сообщил Гунар. – Американский. Творчество сумасшедших. Ну – один к одному!

Я прошла вдоль ряда. Действительно – на картонах процветала патология. И вызывали они у нормального человека брезгливость. Дамы из городской думы, простые толстые тетки, нутром чуяли неладное, но столичная ораторша, первая леди вернисажа, вконец оболванила их высокими идеями.

– Латышская творческая молодежь, наконец-то получив возможность!.. – искусно пропитанный эмоциями металлический голос колотился о барабанные перепонки, как шарикоподшипник. – Вся вековая мечта нашего народа о независимости!.. Национальная идентичность!.. Корни, которые наши художники ищут и находят в латышской ментальности!..

Корни были – о-го-го! Трое молодых людей и девушка удивительно уныло изощрялись на тему гениталий. Цветовая гамма, достойная морга, вызывала в вображении пейзаж ночного кладбища и тень некрофила с большой лопатой.

Дамы из городской думы кивали. Прехорошенькая девушка с цветами наизготовку кивала. Интеллигентные старушки косились на картоны, но тоже кивали – видно, не хотели отставать от современных веяний.

А ораторша все разливалась соловьем!.. А опередившие нас представители конкурирующих изданий, пробившись к ней поближе, совали прямо ей под нос диктофоны. Еще бы – личность популярная, самая молодая и хорошенькая из наших дам-депутатов, с великолепными перспективами! Даже в национальном искусстве знает толк. Образец народной избранницы! Настоящая «дочь народа», которой недостает только бисерного веночка и виллайне с узорной каймой… Стоп! Это уже было однажды!

– Гунар, за мной… – я со словесными реверансами пропихнулась через редкую толпу прямо к ораторше. И встала перед ней, сунув в карман куртки диктофон.

Она посмотрела на меня – и вдруг замолчала.

Давно я не видела таких красивых и ухоженных лиц. Вот только прическа, залакированная до твердой корочки, вот только причудливое жабо, со строгим расчетом выпущенное жесткими извивами из изысканного приталенного жакета, вот только безупречный макияж… высокие, немного подправленные пинцетом темные брови, глаза странноватого разреза… Ну конечно! И то, что она осветлила волосы, не спрятало ее от меня!

– Кача! – воскликнула я. – Ты как сюда попала?! Ничего себе искусствоведица!

Губы ораторши вздернулись и растянулись. Блеснула костяная челюсть. Она, она! И там, под жабо, висят на груди костяные амулеты! И желудь!..

– Ментальность… Наша латышская ментальность… Корни… Наше маленькое государствице… Наш угнетенный народик… Наша родимая землица… Наша возрожденная независимость… – сказала она, и слова, сами по себе не имевшие сейчас смысла, все же удержали толпу в наведенном мороке, толпа чуть раскачивалась и кивала. – Русские, ваша историческая родина ждет вас!.. Народу грозит вымирание!.. Латышский язык в опасности!.. Наша ментальность под угрозой!..

При этом Кача вся подобралась и оскалилась, продолжая выкликать лозунги.

– Ага, ясно, – довольно громко сказала я. – Сейчас ты нападешь на меня и постараешься добраться до моего горла. И никто ничего не заметит. Но вот стоит Гунар с фотоаппаратом. И твоя рожа останется на фотопленке – твоя свирепая зубастая рожа! Толпа опомнится, она опомнится когда-нибудь! И увидит, что шла по трупам!

Я сказала это, вовсе не уверенная, что Гунар так уж отчаянно бросится за мной следом в атаку. Он был за спиной, этот вконец обнищавший папочка Гунар, он слышал мои слова, а как он поступит – я знать не могла.

Щелк!

Кача быстро закрыла рукой прекрасное лицо.

Щелк!

Она повернулась и побежала.

Я резко обернулась. Старушки чинно кивали. Художники тупо глядели в межпланетное пространство.

– Ну? – спросил Гунар. – За ней?..

В его глазах, внезапно потемневших, был азарт – давно мне знакомый веселый азарт охотника, которому наконец показали издали добычу.

– Я сама! Это чудище – моих рук дело, мне и загонять его в угол. А ты стой тут и снимай, все снимай! Пригодится!

– Издали?!. – крикнул вслед Гунар.

Мне бежать было легче, чем ей. Она скакала на каблуках, я взяла размеренный ритм, который так хорошо удается в кроссовках. За спиной я услышала приближающиеся шаги. Кто-то догонял меня – и это был неплохой бегун…

Кача вела меня в дальний край парка, которого я совершенно не знала. Мы пробежали мимо пруда, мимо цветника, обогнули заколоченный одноэтажный домик, которого я здесь раньше как-то не видала, поочередно перескочили канаву – и оказались на откосе, которому здесь быть уж вовсе не полагалось. Это был песчаный, усыпанный хвоей откос, из которого торчали мертвые корни наполовину вывороченных пней. Вонзая в песок каблуки, хватаясь за корни, Кача полезла вверх. Я с разгона пробежала следом несколько шагов – и съехала. Вот тут ей на шпильках было легче, куда легче, чем мне в кроссовках.

Ее волосы за несколько минут бега потемнели, вытянулись и длинными тонкими змеями метались в воздухе. Побурел и модный костюм неопределенно-изысканного цвета. По нему как будто острыми граблями прошлись – располосованный подол плескался темной бахромой.

Я не успела уследить за всеми этими превращениями – Кача исчезла.

Но упускать ее я не могла. Я наконец-то напала на след магического желудя – и должна была получить его.

Оставалось одно – зигзаг. Я и побежала не вверх, а поперек откоса в правую сторону, очень постепенно забирая все круче и круче, потом влево, потом опять вправо. Откос внезапно вырос, он стал до того высок, что я не видела неба. Да и было ли летнее небо за плотными кронами высоченных сосен? Что вообще было за кронами, за откосом, за стеной коричневых ровных стволов? Очевидно, там имелся какой-то проход, куда нырнула Кача. Ладно, где пройдет она на дурацких каблуках – там пройду и я!

Подобрав здоровую и длинную корягу, ухватив ее за тонкий конец, чтобы толстым и тяжелым при нужде замахнуться, я пробежала вдоль забора из сосновых стволов – и это были мертвые сосны, без запаха, без игры солнца на отстающих полупрозрачных пластинах коры. Я протиснулась меж ними – и оказалась на краю пропасти.

Пропасть была затянула серым туманом. Он не доходил до края на метр-полтора. В ширину она была метров трех. На другой стороне стояла Кача – с длинными косами, в кожаной рубахе, распахнутой на груди. Спереди она еле прикрывала живот, сзади спускалась ниже колен. Кача торопливо нахлобучивала на голову мохнатую шапку с нашитыми по бокам большими торчащими ушами.

Среди костяных и янтарных фигурок на груди прорезался металлический блеск. Он, желудь!

Моя связь с двенадцатым годом была очень непостоянной. Возникали неожиданные провалы, потом опять перед глазами высвечивались лица и выяснялось, что мои ненаглядные герои много чего успели натворить. Я не знала, за какие добрые дела Авы наградили Качу желудем, не знала, что сулила ей эта награда. Но был в ней какой-то древний смысл… что-то, давно знакомое, неведомо когда пережитое…

Я кинула корягу так, чтобы зацепить Качу сбоку и сбить с ног. Коряга, крутясь, перелетела через пропасть и ударила ее в колени, Кача упала на четвереньки… но это уже была не Кача!

Мощная, тяжелая медведица, не успев восстановить равновесие, с ревом съезжала по песку в пропасть. Туман поглотил ее – но это, кажется, был не туман, а просто грязный песок, взвихренный и очень медленно осыпающийся на дно.

И дно было куда ближе, чем мне сперва показалось. Встав на задние лапы, наполовину торча из клубов песка, яростная Кача всадила коготь мне в кроссовку.

Она хотела стащить меня вниз. Но я ухватилась за сосну и крепко брыкнула ее свободной ногой в лоб. Если бы так схлопотал человек – носить бы ему под глазом недели две здоровенный фонарь.

Кача подозрительно легко отлетела от меня.

И тут над самым ухом я услышала «щелк!»

Этот чудак побежал за мной следом, он одолел скользкий склон и выскочил как раз вовремя, чтобы сделать потрясающий кадр.

– Снимай, – не оборачиваясь, приказала я. – Снимай!..

Но собственного голоса не услышала…

– Ничего себе… – прошептал Гунар, но это тоже был не шепот, это была мысль, лишенная звука, но тем не менее воплощенная в словах. Чем я ее восприняла, эту мысль, – одному доброму Боженьке ведомо.

– Снимай!..

Щелк!

Кача опять поднялась на задние лапы. Теперь она смотрела уже на Гунара. Это был куда более опасный враг, чем я. Моим оружием было слово – а какой сумасшедший в этом маленьком государствице поверит теперь разумному слову? Его оружием был кадр – кем бы ни перекинулась Кача, какой морок бы не поставила между своей теперешней сутью и моими глазами, фотоаппарат мороку не подвластен! И на пленке окажется ее подлинное лицо!

Я видела перед собой свирепого клыкастого зверя – но я не верила в его звериную сущность. Это была женщина – такая же, как и я, только обученная на иной лад. Она умела выстроить вокруг себя воздух и свет таким образом, что, отражаясь и перемешиваясь, они темнели, густели, обретали зыбкую и недолговечную плоть. И это был обман лишь для человеческого глаза. Потому что она была лишь человеком! Правда, способным прожить сотни лет…

Я сделала два шага в сторону и опустилась на корточки. Я вышла из поля зрения медведицы мягко и бесшумно. Она глядела на Гунара – точнее, на его фотоаппарат. На дорогую и сложную технику, из-за которой взрослый мужик мог рыдать на моем плече настоящими слезами. И мне приходилось рисковать этой хрупкой штуковиной, в которую вложено столько денег и надежд!

Когда Кача прыгнула вверх, стараясь достать Гунара, одновременно я повисла на ее плечах – и мы чуть ли не в обнимку покатились в грязный песок. Острая вонь ударила мне в нос. Это тоже было ее оружием.

– Я сама справлюсь! Да снимай же! – закричала я, барахтаясь под увесистой тушей и добираясь пальцами до мохнатого горла. Это все-таки был не зверь! Зверь бы располосовал меня мгновенно. Я сквозь одежду чувствовала изогнутые когти – но на том колдовство Качи и кончалось, она могла лишь образ когтей наворожить, но не боевое медвежье оружие!

Но для человека, который не знал этого, когти и зубы могли стать не менее опасны, чем настоящие. Он сам, силой своего перепуганного, да еще подстегнутого Качей воображения, нанес бы себе смертельные раны там, где к коже прикоснулись когти и клыки.

Мне доводилось запускать руки в живую, теплую и плотную медвежью шубу, я знала, что кожи коснусь лишь кончиками пальцев, и попадать в лапы к молодому, добродушному, игривому мишке мне тоже доводилось – веселенькое это вышло объятие! Тут было другое – руки тонули в расползающейся шерсти, я уже не знала, где явь, где морок, правду говорят или врут мне пальцы.

Огромными задними лапами Кача взбила серую пыль – и, видно, уж очень медленно тянулось время в этой жуткой ямище, раз пыль повисла в воздухе, совершенно не желая оседать. Она запорошила глаза и сантиметровым слоем покрыла изнутри глотку. Это было нестерпимо.

Высвободив правую руку, я с короткого размаха ввинтила ее прямо в мокрую зловонную пасть.

Кулак наткнулся на незримую преграду.

Это было уже лучше.

Я услышала хрип.

И это было совсем хорошо.

Я оседлала это чудовище, я навалилась на медвежью шкуру, я сжала ее ногами сильнее, чем сжимала бока цирковой лошади, когда училась ездить по-жокейски, без седла и стремян. Под моими коленями шкура и фальшивая медвежья плоть словно протаяли – но произошло это не сразу, долго мне пришлось повозиться.

В яму спрыгнул Гунар.

– Пленка кончилась, – сказал он и придержал Качу, дав мне возможность встать.

Она лежала в своем женском обличье, а вокруг медленно оседал серый песок.

Я вынула кулак из ее рта и потерла его. Отпечатки крупных зубов не пропадали.

Левой рукой я сгребла связку амулетов, среди которых поблескивал желудь, и рванула ее. Кожаный шнурок треснул.

Все эти фигурки, смысла которых я не знала, были вроде ни к чему. Я высвободила желудь, а остальное зашвырнула подальше.

Что же все-таки означает эта штуковина?

И из чего она сделана? Листья гнутся, будто покрытая тонкой серебряной пленкой кожа. И нет в желуде металлического холодка…

Вдали раздался вой – затянул тонкий женский голос, подхватили другие, погуще. Кача с закрытыми глазами приподнялась, подхватила – но осеклась. Голос ее не слушался. И не потому, что я повредила ей горло.

Она шарила по груди рукой, что-то пыталась достать из-за пазухи. И достала, и протянула наугад сжатый кулак.

Рука дрожала.

Пальцы чуть приоткрылись, меж них блеснуло…

Кача хотела что-то отдать мне – а я ни в чем от нее не нуждалась!

– А теперь – сгинь!

Она и сгинула.

Осталась только вмятина в песке.

– Спасибо, – сказала я Гунару, выбравшись из ямы.

Он не отпускал моей руки.

– Спасибо, Гунар, – повторила я и глянула вниз.

Ямы не было.

Мы стояли на зеленом склоне холма, на ухоженной травке. Ни тебе откоса с мертвыми соснами, ни серого вздыбленного песка…

А в кулаке зажат желудь с двумя листками на обрывке кожаного шнура.

– Только не спрашивай, что это было, – попросила я своего шального фотокора.

– И так ясно. Соха – ни с места, конь – во весь дух, жидкая каша и спятил петух! – ответил он присказкой, означавшей полнейшее безумие ситуации, и улыбнулся.

Не скажу, что это была голливудская улыбка. Когда на кудрявой голове уже нарисовались две неплохие залысины, когда и сзади наметилась кругленькая плешь, когда по лбу пролегли четыре морщины, когда сразу видно, что человек давно не был у дантиста… да, лицо было обычное, привычное, траченное временем.

Но я узнала глаза!

Ясные карие глаза смотрели мне в душу – и вокруг них образовалось, слепилось, ожило совсем иное лицо, иное тело. Гибкая, стройная, тонкая фигурка, полное невыразимой прелести смуглое лицо, чуть склоненное набок, и зреющая на устах то ли новорожденная шуточка, то ли давнее присловье…

– Это ты? – спросила я.

– А это – ты! – ответил он. И весь ко мне потянулся.

Лишь миг длилось это узнавание.

А потом словно свет погас, краски поблекли, молодость растаяла. Осталась болезненная прореха в памяти – ведь было же сию самую минуту что-то странное и прекрасное!

И лежащие на плечах руки…

Мы уже не понимали, откуда возникло полуобъятие. Но что-то изменилось в мире. Что-то проснулось, что-то должно проснуться снова…

– Пошли, – хором сказали мы. – Эта сволочная электричка!

И действительно – пошли, потому что нужно было срочно проявить пленку.

Глава двадцать третья, о престарелом эрудите

Мач нырнул в короткий переулок, вынырнул, пробежал по улице – и чуть не сбил с ног, распихивая прохожих, маленького чистенького старичка в куцем старомодном паричке и кафтане времен государыни Екатерины.

Старичок этот, конечно же, обругал деревенского остолопа. Но обругал как-то беззлобно, а впридачу вцепился ему в рукав. Мач вырвался – только старичков ему сейчас и недоставало. Но тот молча поспешил следом за парнем – как выяснилось, правильно сделал.

Не зная города, Мач совершенно не представлял себе, где в одну улицу вливается другая, да и сами улицы привели его в изумление. Он не понимал, зачем было делать для людей и скотины такие узкие проходы между домами. И с ним случилось то, что и должно было случиться с деревенским остолопом на городской улице, которого не научили озираться по сторонам. Он чуть с разгону не оказался под копытами.

Огромные вороные кони, нетерпеливые и злые, позорно медленным для себя шагом выволакивали длинную телегу из узкой улочки. Кучер сдерживал их – но им уже хотелось движения, их раздражали громкие голоса и пестрые наряды пешеходов, их непонятные, и потому опасные запахи. Кони вскидывались, дергались – и когда Мач увидел глаза в глаза оскаленную лошадиную морду, то сразу понял, что сейчас у него станет одним ухом меньше.

Он не сумел бы притормозить сам, но тут в рукав опять вцепилась сухая ручка и резко рванула. Парня отнесло в сторону. Мимо его носа проскочил конский бок в веревочной упряжи, он опять ощутил сильный рывок – и оказался нос к носу со старичком.

– В городе надлежит молодому человеку блюсти осторожность! – строго провозгласил тот. – Видите, сколь оживленно в нашем веке уличное движение!

– Благодарю премного милостивого господина, – бойко отвечал Мач, вертя головой и даже подпрыгнув в поисках погони. Действительно – над головами уличной толпы шустро продвигались к нему две высокие черные шляпы, как две сверкающие трубы.

– Что же такого натворил молодой человек, хотелось бы мне знать? – въедливо поинтересовался старичок.

Мач одновременно и вздохнул, и почему-то замотал головой.

– Надеюсь, молодой человек ничего не украл? Никому не нагрубил? – допытывался неугомонный старичок. – Скорее всего, молодой человек был непочтителен к своему хозяину.

В глазах у этого странного дедушки был живейший интерес.

– Ничего я плохого не сделал, милостивый господин, – в полном отчаянии произнес Мач. Погоня приближалась, кони все еще не вытащили телегу из улочки, загородив все пути для бегства, да еще народ столпился – не одного Мача задержала треклятая длинная телега.

– А если молодой человек не сделал ничего плохого, так пусть следует за мной, – распорядился старичок и, довольно шустро проскользнув впритирку к стене, втянул Мача в переулок. Там за телегой тоже столпилось немало народа – но старичок уже имел опыт ходьбы по Риге. Он открыл дверь лавки и потащил Мача за собой.

– Доброго утра почтенному господину Бротце! – приветствовал его лавочник. – Довольна ли госпожа Бротце лентами и ситцем? Если ей не хватило, могу прислать еще. Он довольно дешев…

– Доброго утра почтенному господину Швабе! – ответствовал старичок. – Лентами супруга довольна, но с ситцем какое-то недоразумение. Она даже не стала кроить платья внучкам, а собиралась вернуть вам тот ситец. Говорит, на нем все узоры вкривь и вкось, друг на дружку наползают… Она мне показала один угол, и я сам это заметил.

– Если госпоже Бротце угодно шить из ситца с ровными узорами, пусть возьмет саблю и зарубит этого проклятого Бонапарта! – при этих словах, оба, и старичок, и добродушный лавочник, расхохотались. – Тогда к нам будут, как прежде, привозить и ситцы, и кофе, и французское мыло. А пока извольте довольствоваться домашними рукоделиями…

– Господин Швабе полагает, что как только война окончится, вернутся разумные таможенные тарифы, какие были два года назад? – полюбопытствовал господин Бротце. – Плохо же он понимает логику правительства. Раз уж оно привыкло получать от чего-то доход, то от этих денег не откажется. И придется нашим мануфактурщикам научиться работать как в Европе…

– Уж года полтора, как появились в Риге эти самые красильни для ситца и для сукна. Единственное, что нас, лавочников, привлекает в них, – дешевизна, – признался господин Швабе. – Но ситец – он и с кривым узором все тот же ситец. А что прикажете делать с мылом и табаком местного производства? Травить ими тараканов?

Мач слушал этот экономический разговор и поглядывал в окошко лавки сквозь выставленные картонки с кружевами, ленточками, платочками и прочей девичьей роскошью. Господин Бротце заметил, что парень сильно беспокоится.

– Не позволит ли господин Швабе пройти сквозь лавку? – спросил он.

– Нам никак не пробиться через толпу.

– Опять телега застряла? – сообразил лавочник. – Ну, разумеется.

Он окинул Мача взглядом.

– Такого у вас еще не было? – спросил господин Швабе, проведя пальцем по узору на вороте его расстегнутого кафтанчика. – Право, стоило бы нашим мануфактурщикам штамповать ситец с этими простонародными узорами. Его бы хоть латышские девицы покупали.

– Такого еще не было, – отвечал странный старичок, проведя, в свою очередь, пальцем по узору на вороте рубахи. – Да и откуда? Весьма благодарен господину Швабе, а с супругой я поговорю. Не все ли равно, каков узор на детских платьицах, коли они и года не прослужат?

Лавочник с поклоном провел старичка и Мача на задний двор, порядком захламленный, где и простился.

– Неисповедимы пути прогресса! – загадочно сказал господин Бротце, направляясь к калитке. – Думал ли Бонапарт, что высокая пошлина в России на привозные из Франции товары станет способствовать расцвету рижской промышленности? Как молодой человек полагает?

– Как господину будет угодно, – ничего не поняв, отвечал Мач.

Ему все это дело вовсе не нравилось. В узоры на кафтане и рубахе были вплетены знаки, дающие силу и охраняющие от наваждений, хотя как раз наваждения-то парня и допекали, вспомнить хоть огненный шар в лесу… Зачем бы старичку вдруг они понадобились? Для какого такого колдовства? Не бродит ли старичок по городу в поисках простофиль?..

Вот такие мысли вдруг взбаламутили парня. И все же, оказавшись в грязном и, видимо, оттого довольно пустом переулке Мач вздохнул с облегчением.

– Пусть молодой человек ступает осторожно! – прикрикнул на него старичок.

Мач поглядел под ноги – и ужаснулся. Здесь следовало ступать по-журавлиному, очень осторожно выбирая чистое местечко.

Старичок уверенно просеменил переулком, вывел парня на улицу, потом опять, спрямляя дорогу, шмыгнул в переулок. Мач приотстал – конечно, преогромное старичку спасибо, но доверия он уже не внушает. Господин Бротце обернулся.

– Дам двугривенный, – лаконично сказал он и поспешил дальше. Двугривенный был бы очень кстати. Мач последовал за ним – и был введен в скромный домик, был препровожден на второй этаж, причем краснощекая свирепая служанка напустилась на него с приказом вытереть ноги о лоскутный половик.

– Успокойся, Лизхен, в комнаты я его не пущу, – сказал старичок. – Не дальше приемной.

Приемная оказалась крошечной, с большим книжным шкафом, со старинной конторкой, со столиком на птичьих каких-то ножках, и все это было завалено раскрытыми книгами. Старичок быстро расчистил место на конторке, взял из высокой стопы чистый лист бумаги и поставил Мача к окну.

– Пусть молодой человек постоит немного, не шевелясь! – строго сказал старичок, и Мач понял, что напрасно сюда заявился. – Он может вертеть головой, как ему угодно, но руки и ноги пусть будут неподвижны. Его лицо меня не интересует. А его костюм очень любопытен.

– Мой… костюм?.. – удивился Мач, оглядывая себе руки, а потом и ноги. – Где это у меня костюм?

– Его наряд, его одежда, – объяснил старичок. – Мне это необходимо для моей коллекции.

Новое слово встревожило парня – впрочем, он видел, что старичок не собирается его раздевать. А если бы и собрался – Мач бы не дался.

– А вы кто, сударь? – нерешительно спросил Мач. И давно пора было спросить!

– Я – эрудит! – гордо отвечал старичок. – Я – один из последних подлинных эрудитов!

Мач слыхал, что в Риге ремесленники состоят в цехах и гордятся этим. Вот хотя бы тот вязальщик пеньки… Но что за ремесло «эрудит» – он и понятия не имел. И честно в этом признался.

– Наше дело – собирать исторические источники, обрабатывать их, сравнивать, издавать… – тут старичок замолчал и стал сердито черкать карандашом по бумаге, что-то у него там получалось не так, как было задумано. А Мач снова поразился диковинным затеям рижских господ. Собирать деньги – это было бы понятно, даже собирание выдающихся охотничьих собак было известно Мачу, слыхал он и про чудаков, собирающих книги. Но как можно собирать источники – он взять в толк не мог.

– Допустим, я бы не встретил молодого человека сегодня, – сказал странный старичок. – И не зарисовал бы его кафтан. И он бы сносил его… стой спокойно, молодой человек!

Мач, потянувшийся было взглянуть на бумагу, с перепугу принял заданную позу и окаменел. Таким властным оказался голос хрупкого старичка.

– В том и задача истинных эрудитов, – продолжал рисовальщик. – На днях я встретил на улице крестьянку из-под Вольмара в замечательном покрывале. Я уговаривал ее позировать, но глупая баба решила, будто я предлагаю ей нечто непотребное! А молодой человек пусть посмотрит на меня и скажет сам – может ли в мои годы быть допущено непотребство!

– Не может! – радостно отрапортовал Мач.

– Да и при моей должности? Я, было бы молодому человеку известно, почти что ректор Императорского лицея… точнее, исполняю обязанности оного ректора. А бестолковая баба замахнулась на меня корзиной. И таковое случалось неоднократно. Многие почему-то считают, что их изображение мне потребно для колдовства.

Мач забеспокоился – это смахивало-таки на правду. Он вытянул шею. Тут старичок как раз настолько увлекся рисунком, что перестал таращиться на своего натурщика. Мач сделал шаг вперед, нагнулся над листом – и что-то молниеносно треснуло его по лбу. Было не больно, зато ошеломительно. Глаза сами с перепугу закрылись, парень замотал головой. А когда открыл глаза – увидел в руке у старичка длинную линейку.

– Я всегда говорил, что нужно уходить с учительской должности, когда более не хватает терпения выносить легкомыслие молодежи, – нравоучительно буркнул старичок. – А мое терпение, молодой человек, давно уж на исходе. Нужно было мне все-таки набраться мужества, настоять на своем и уйти в священники. Ибо старый священник не так вреден, как старый учитель…