Прицис тоже был не слишком религиозен. Но соображал он неплохо. Если внучек по неизреченной глупости своей сейчас явится с сообщением, что дверь, ведущая в гусарскую комнату, тщательно охраняется, то не миновать порки им обоим. Ведь чертов гусар каким-то образом оказался в парке!

Нужно было, пока не поздно, научить внучка свалить всю неприятность на заснувшего Янку-Дитриха.

– Ваша милость! Я побегу выполнять приказание вашей милости!

– Какое приказание? – не сразу сообразила госпожа баронесса. Хитрый Прицис молча показал рукой в ту сторону, где она увидела гусара вместе со своей Амальхен.

Госпожа баронесса могла упоминать своих дочек как ей вздумается. Но хорошему слуге не следовало вслух говорить, что девица фон Нейзильбер в неведомом часу ночи болтается по парку в обществе гусара.

– Ах, да, беги, беги! – послала она.

Прицис совсем было собрался, сгинув в темноте, устремиться навстречу внучку, но тот и сам вдруг пожаловал, пыхтя, как будто пронесся до Риги и обратно.

– Ну, что там? – вцепился в него дедушка.

– Там, ваша милость! – завопил внучек, задрав голову. – Там!.. Там Дитрих заснул!.. И дверь открыта!..

Прицис одновременно ужаснулся вранью и пришел в восторг.

Внучек не мог так быстро обернуться до двери и обратно, все-таки пришлось бы и угол огибать, и по лестнице взлетать. Выходит, он сам, своим умом дошел до того, что следует подставить кого-то другого!

– Видите, ваша светлость, не прыгал никто в окошко! Он из двери выбрался! – воскликнул преданный слуга, для убедительности тыча пальцем вверх. Но когда он проследил направление собственного пальца, то онемел.

Из окна гусарской комнаты выглядывала Анхен.

Сообщать об этом госпоже баронессе было никак невозможно.

Уставился на девицу и внучек.

Он разинул было рот – но Прицис дернул внучка за рукав. Тот и заткнулся.

Госпожа баронесса увидела, что двух преданных подлиз что-то смутило. Перегнувшись через перила висячего сада, она вытянула шею – и увидела ненаглядную свою доченьку.

И тут такое началось!

Сергею Петровичу недосуг было наблюдать из кустов семейную сцену. Он, хоронясь и пригибаясь, поспешил вдоль стены в совсем другую сторону. И подстриженный кустарничек давно уж кончился, а он все еще пробирался на полусогнутых, касаясь пальцами земли, на манер большой и перепуганной обезьяны.

Гусар перебежал песчаную дорожку и устремился к рощице. Зачем, почему – объяснить бы не мог. Его просто ноги сами несли подальше от госпожи баронессы.

Вдруг он споткнулся о что-то теплое и, надо думать, живое.

Сергей Петрович отскочил и спрятался за дерево.

Теплое и живое тоже до полусмерти перепугалось. С полминуты повозившись на траве, оно разделилось на два тела. Одно, полупрозрачное, дало стрекача. Другое, совсем непрозрачное, выпрямилось и, пошатываясь, сделало два шага к дереву. Оно одной рукой обняло ствол, но, видно, и ствол, и весь мир у этого тела плясали и колебались. Его резко качнуло вперед.

Таким образом Сергей Петрович нос к носу столкнулся со вражеским гусаром.

На сей раз он увидел под козырьком лицо.

Это было смуглое, глазастое, отчаянное, цыганское лицо.

Перед ним стоял совершенно ошалевший Ешка. Кивер на нем был не то что зверски набекрень, а вообще еле держался, доломан распахнут до двух нижних пуговиц, за пазухой виднелось что-то скомканное и белое.

– Лихорадка вавилонская!.. – шепотом изумился цыганской наглости гусар. – Ты как это сюда забрался?!. Зачем?!.

Ешка встряхнулся, издав губами звук на манер конского фырчанья.

– Да что это с тобой поделалось? – не услышав обычной для цыгана прибаутки, забеспокоился гусар.

– Просил добра у Бога, да не так много! – загадочно отвечал Ешка и зашипел как бы в отчаянии: – Ой-й-й!..

Тут только Сергей Петрович опознал на нем свой мундир.

Это были его черный фетровый кивер, и даже с султанчиком из перьев, который Адель нашла в мешочке, его голубой ментик, отделанный, как полагается, серыми крымскими мерлушками, серебряным галуном и бахромой, его доломан, который был цыгану несколько широковат, и все же сидел неплохо. То есть, весь тот доспех, который действовал на дам и девиц, как валерьянка на кошек, до такой степени лишая рассудка, что физиономия под козырьком кивера особого значения уже не имела.

Но возмущаться не было времени.

– Уходить надо… – прошептал Ешка. – Ноги на плечи, живот подмышку…

Гусар с радостью подчинился.

Они молча понеслись, пригибаясь, за стенками подстриженных кустов, за вольно стоящими деревьями английского пейзажа, обогнули пруд, проскочили вдоль диких роз мимо грядок, где, казалось бы, совсем недавно взошли селедочьи головы, и тут их встретила внезапно слетевшая с ограды тень.

Это был Мач.

Гусар с цыганом шарахнулись было от парня, но он с шепотом «Я это, я…» удержал их от дальнейших шатаний по баронскому парку и показал, где и как лучше перелезать через ограду.

Там ждала Паризьена, вооруженная двумя пистолетами.

– Что случилось? – напустилась она на Ешку, еще не видя Сергея Петровича. – Почему так долго? Тебя видели? Заметили?

– Пошли отсюда… – проворчал цыган. – И забери ты у меня это… Он сдернул с головы кивер и принялся неумелыми пальцами, не развязав предварительно ментишкетных шнуров, не скинув ментика, скидывать доломан.

Тут только Сергей Петрович узрел со стены, как именно был одет Ешка, и чуть от такой картины вниз не свалился. Когда тот по пояс торчал из кустов в парке, гусар не мог оценить всей прелести его вида. Сверху на цыгане были великолепные гусарские доспехи, но нижнюю часть его туловища прикрывали старые, широкие и ободранные штаны, заправленные в останки сапог.

А иначе и быть не могло – когда Бауман, второпях раздевая Сергея Петровича, чтобы безопасно провезти его в усадьбу, лишил его ментика, кивера и доломана, не мог же он снять с гусара еще и штаны! Сергей Петрович остался в своих чикчирах – а Ешке с Аделью, когда они затеяли маскарад, другие взять было неоткуда.

Он раскрыл было рот, Но тут Адель его увидела.

– Мой маленький Серж!.. – воскликнула маркитантка, раскрывая объятия соскочившему гусару. – Ешка!..

Столько радости, столько благодарности было в голосе Паризьены, что цыган прямо-таки расцвел улыбкой. Он шагнул вперед – и всех троих спаяло одно крепчайшее объятие, без тени любовной страсти, без всякой задней мысли. Просто они наконец-то опять были вместе, и пусть ближайшие полчаса уже грозили всякими неприятностями – они не могли разомкнуть рук.

Мач глядел, как рады эти трое, и безумно хотелось ему влиться четвертым в объятие, и чувствовал он, что между ним и этими тремя словно каменная стена встала. Что-то, черным дымом клубящееся и ползущее вверх со дна души, мешало ему, не давало, не пускало!..

Но даже такое великолепное объятие не могло длиться вечно.

С большой неохотой гусар, цыган и маркитантка отпустили друг друга.

– Вот, это тебе! – вспомнил вдруг Ешка и достал из-за пазухи нежнейшее барежевое платьице, скомканное так, что за полдня не отутюжишь.

– Как оно к тебе попало? – хватая это благоухающее облачко, спросила Адель.

– Ну, как к цыгану такие вещи попадают? – начал Ешка свою старую песню. – Иду по парку, вижу – барышня…

И заткнулся.

– Попросила минутку подержать? – ехидно осведомилась Адель.

– Оно на скамейке лежало… – буркунул Ешка. – Вижу, барышни в нем все равно нет, почему бы и не взять?

– Ты что там в парке натворил? – грозно двинулся на него Сергей Петрович. – По-твоему, я не видел, как девицы по парку носились? Об кого я споткнулся, скажи на милость?!. Что обо мне после этого подумают? Что подумают о русских гусарах?!

– Серж, у него не было другого выхода! – вступилась Адель. – Мы побоялись детей посылать! Наоборот, он должен был поддержать честь мундира!

– Поддержать? Нет, ты посмотри мне в глаза! Хороша поддержка!

– Что мог, то и сделал! – огрызнулся Ешка и вдруг улыбнулся, припоминая какую-то милую подробность, своей обаятельной и лукавой улыбкой.

– Не мог же он залезть в парк в своем жутком лапсердаке! – продолжала Адель. – Его бы издали увидели и поймали. А так – ходит по парку баронский гость и ходит! Кто из сторожей к нему цепляться станет!

– Если бы ходил! А он посрамил честь мундира! – сурово заявил Сергей Петрович.

На физиономии цыгана изобразилось живейшее возмущение. Даже рот беззвучно приоткрылся, даже глаза на лоб вылезли.

– Нет, что хочешь говори, командир, а цыган чести твоего мундира не посрамил! – пылко отрапортовал он. – Хоть кого спроси!

Покосился на Адель, вздохнул и добавил:

– Хоть и тяжко мне пришлось, а не посрамил…

Глава двадцать седьмая, какая-то странная

От баронской усадьбы уходили, разделившись на два отряда. Мач и Адель ускакали, ведя в поводу верховых коней, а Ешка и Сергей Петрович отбыли в цыганской кибитке, причем гусар, как в свое время Мач, был с головой укрыт мягкой, дырявой и не совсем благовонной рухлядью. Встречу назначили в корчме Зайца, благо корчмарша, Зайчиха, с Ешкой неплохо ладила. А и чего не ладить с человеком, которому приводишь покупателя на уведенную скотинку, имея с того свой небольшой, но честный наварец?

Поэтому и письмо от Наташеньки, чудом застрявшее за пазухой у парня, попало к адресату только два дня спустя. А правду о путешествии Мача в Ригу он так никогда толком и не узнал. Адель сгоряча собиралась было рассказать ему, какова ныне его репутация у рижского военного командования, но за два дня странствий с Мачем и лошадьми поостыла. И решила – чем позже дойдет до гусара эта малоприятная новость, тем лучше. Но объяснить поручику Орловскому, почему эскадрон вдруг похитил его из баронской усадьбы, все же следовало. Адель пофыркала, повздыхала – и сочинила вполне достоверную историю. Могли у Мача выкрасть письмо? Вполне могли, решив, что за пазухой у спящего парня – пакет, допустим, с ассигнациями. И так далее. И очень даже правдоподобно…

Мач не ждал, что Адель станет его выгораживать.

– Сказал же ты, что тебя должны спасти французы… – буркнула Адель. – Радуйся, твое счастье…

Но парень все же понимал – не ради него старается маркитантка. У нее в этом деле – свой интерес, как у Ешки – свой, как у Баумана – свой, как у господина барона – свой, и так далее. И никому до него, Мача, особого дела нет. Ладно! Раз так – то и ему ни до кого дела нет!

Но когда они встретились в корчме, когда Сергей Петрович бросился к парню из-за стола с немым вопросом в глазах, когда кинулись в ноги хвостатые приятели, Инцис и Кранцис, когда обхватили за бедра веселые цыганята, когда и Ешка шагнул к нему с улыбкой, – опять стало Мачу как-то странно.

Никак не могли ужиться в его бедной голове эскадрон и свобода.

Он протянул надушенный конвертик.

– Это от Наташеньки… – смущенно улыбнувшись, сказал гусар, хотя и так было ясно.

Все улыбнулись ему в ответ, но совершенно чистосердечно – лишь Ешка.

Сергей Петрович стремительно подсел к столу, пододвинул свечу, от всей души поцеловал и распечатал письмецо.

Оно было написано по-русски.

Гусар удивился, и совершенно напрасно. В тяжкий час народных бедствий барышни выражали свою любовь к отечеству и ненавить к врагу тем, что отказывались писать и изъяснятьсчя по-французски.

Конечно же, письмо кишело орфографическими ошибками, но Сергей Петрович и сам был такой грамотей, что хуже некуда.

Наташенька явно сидела, покусывая перо и думая по-французски, а потом сама себя переводила на русский язык, отчего случались всякие курьезные обороты. Но гусар ничего не замечал, ибо с первых же строк был назван нежным другом и заверен, что пребывает в памяти и сердце навечно.

Он, приоткрыв по-мальчишески рот, читал дальше, а эскадрон, бесшумно разместившись в ряд на скамейке, смотрел на него.

Первой насторожилась Адель Паризьена. Она заметила, что рассеянно-нежная улыбка командира вдруг растаяла, а сам он сперва отнес листок подальше от глаз, потом поднес совсем близко и странным взором уставился в подозрительные строки.

Среди наивного лепета, столь милого его сердцу, возникла вдруг не предвещавшая ничего доброго фамилия «Древоломов».

Наташенька впопыхах сообщала, что носитель сей страшноватой фамилии посватался к ней на днях. Будучи хозяином изрядного поместья, не заложенного и процветающего, владельцем нескольких тысяч душ, наследником двух богатых тетушек, фрейлин былого двора, господин Древоломов был обласкан батюшкой… И, поскольку жива еще память о тех событиях, связанных с ее именем, батюшка был премного благодарен господину Древоломову. И вот – судьба ее решена, зловещий жребий выпал ей на долю!..

– «Пусть я отдана другому, пусть! – писала расстроенная Наташенька. – Пусть он задарит меня бриллиантами, среди коих одно колье к свадебному платью стоит не менее целой деревни и очень мне к лицу, пусть! Пусть он увезет меня в свою Древоломовку, где я зачахну в слезах и горе! Пусть он после этого вывезет меня на всю зиму в Санкт-Петербург и представит ко двору! Но ты, ты единый избранник души моей!»

Далее Сергей Петрович читать не стал.

Незачем было…

Он медленно и аккуратно сложил письмо.

Эскадрон понял, что командир получил недоброе известие. И нетрудно было догадаться, какое именно. Непостоянство любимой женщины, да еще в военную пору, было во все века делом обычным, легко объяснимым и потому простительным.

Адель первая сорвалась было со скамьи – да и замерла. Не было у нее такого утешительного слова, что нашло бы путь к Сергееву сердцу. Да и обнять его она побоялась.

– Ну вот… – сказал гусар. – Письмецо… Как же так?.. Обещалась ведь… Женихом называла… Как же быть-то? Говорила – если насильно под венец потащат, вырвется – и в пруд головой!.. Что же это такое, а, други?..

Тут Адель поняла, что слова вовсе ни к чему, даже самые проникновенные. А требуется совсем другое средство.

Она резко повернулась и пошла искать Зайчиху. Та уже обряжала скотину на ночь.

– Водка нужна, – сказала ей Паризьена.

– Сколько?

– Чтобы человека уложить.

– А что за человек?

– Гусар.

– У меня столько не будет, – подумав, отвечала корчмарка. – Ни из Риги, ни со здешних винокурен сейчас ничего не получить… Война же! И все, кто ни заедет, напиться норовят!

– Если заплачу вдвое, то найдется? – спросила Паризьена.

– Надо поискать, – туманно сказала Зайчиха.

Но когда она принесла заветную бутылку, Сергей Петрович отодвинул ее.

– Не надо, – сказал гусар. – Я свою бочку уже выпил. Ну что же? Выходит, свободен… Как полагаете, други, свободен я теперь от слова? Или нет?

Мач насторожился – любимое словечко прозвучало!

Ешка, кому отвечать выпало первым, подумал, почесал в затылке и вздохнул.

– Век бы той свободы не видать…

– Что так уныло? – осведомился Сергей Петрович. – Уж ты-то, я полагаю, никаких уз терпеть не стал бы…

– Стал бы, – признался Ешка. – Как по-твоему, командир, чего я без своего табора слоняюсь? Ведь в таборе безопаснее. Там старшие, они с господами договориться умеют. И женщины бы за детишками приглядели. И сыт бы всегда был.

Сергей Петрович пожал плечами – зачастую он отказывался понимать цыганскую логику.

– Ну, говори уж! – велела Адель. – Не томи душу.

– Да прокляли меня, – скучным голосом сообщил Ешка.

– Как это – прокляли? – удивилась Адель. – Ты что, веришь в такую ерунду?

– Проклятие, по-твоему, ерунда? – несколько оживившись, спросил цыган.

– Су-е-ве-рие! – четко произнесла маркитантка. – Это еще в прошлом веке все знали! Непросвещенный ты человек, Ешка.

– Суеверие! – повторил Ешка. – А почему же я тогда гордым стал?

Адель уставилась на цыгана с великим недоумением.

– Так это же замечательно, что ты – гордый!

– Замечательно? – рассердился Ешка. – Я со всем табором рассорился через эту проклятую гордость! Ни в чем на уступку пойти не мог! Вот и болтаюсь теперь один с охапкой мальчишек! Вот и свободен!

– Ну так помирись! – рявкнула Адель.

– Не могу! Я же гордый!

– Отложи гордость на минутку в сторонку!

– Так меня же прокляли!

– Это правда, – вмешался Мач, видя, что сейчас маркитантка полезет в драку, а цыган непременно даст сдачи. – У цыган такие проклятия. Вот, скажем… (Мач, чтобы слова нечаянно не сработали, задрал голову и обратился к огромному закопченному пузурису, без которого корчма – не корчма.) Чтоб ты то искал, чего на свете нет! Это страшное проклятие. Из-за него человек сохнет.

– Суеверие, – повторила Адель. – Мало ли, что он из-за своего дурацкого характера со всеми переругался…

Разъяренный Ешка открыл было рот, но Сергей Петрович, молча взиравший на перебранку, запечатал этот рот крепкой ладонью.

– Уймись, Паризьена! – приказал он. – Я как командир эскадрона считаю, что проклятия есть. Значит, они действительно есть. Видно, и мне кто-то позавидовал. Вот пошлет тебя этот дурак искать то, чего на свете нет…

– Всю жизнь этим занимаюсь… – буркнула Адель.

– Да и я, видать, тоже… – пробормотал гусар.

– Значит, всех нас кто-то проклял, – сделал вывод Ешка. – Потому мы все от своих отбились, потому мы и свободны… Вот и Мач – тоже ищет не понять чего. А теперь еще и командир…

Затосковал эскадрон.

Мач слушал и ушам не верил.

Уже и вовсе о другом заговорили гусар, цыган и маркитантка, уже и набитые соломой полосатые тюфяки притащила им Зайчиха, уже и Ешка сбегал посмотреть, как спят в кибитке цыганята, а Мач все думал – да как это свобода может стать для человека проклятием?

Но, видно, Авы заранее знали, что будут Дитяти-Зеркалу приходить в голову такие крамольные мысли. И нашуршали ему в уши чего-то такого, что заставляет память выбрасывать напрочь все то, чего ум не может одолеть. Мач уже забыл, как его волокло по речному дну, как непонятным манером перекинуло из Риги обратно в Курляндию… Но вот о том, что без свободы ему не жить – разумеется, не забыл. С тем и в сон провалился.

И задремал понемногу эскадрон, а Адель все не могла угомониться. Долго вглядывалась она в милое спящее лицо, пытаясь понять, чем оно ее приворожило. Со вздохом сказала она себе, что слишком длинен острый нос, чересчур зубаста быстрая улыбка, и пресловутые синие глаза невелики, глубоко посажены, уже окружены морщинами. Словом, если беспристрастно вглядеться, не за что звать этого человека красивым, обмирать от ощущения его близости.

И покачала неугомонная француженка головой, потому что все это она отлично понимала. За свою походную жизнь она всяких красавцев повидала – и тонких, как клинок, яростных черноглазых испанцев, и белокурых швабских великанов, и даже диковинных мамлюков из императорской свиты. Было ей с кем сравнивать этого не в меру подвижного, до сих пор по-мальчишески угловатого, беспокойного гусара. И сравнение должно было выйти совсем не в его пользу…

Должно было – потому что Адель знала страшную вещь. Она поняла еще тогда, на поляне, вытягивая из повозки наощупь голубую саблю с отливающим бронзой эфесом, саблю, каких на свете не бывает, что до смертного часа прикована к ослепительно синим глазам и внезапному серебру висков, и ничего тут уж не поделаешь.

Да и что значили доводы рассудка рядом с грустным счастьем – ловить в темноте его ровное дыхание, пригнувшись к самому полу, чтобы на фоне крошечного светлеющего окошка вырисовался четкий профиль…

А в Риге в это время ворочался с боку на бок, очень недовольный свой старческой бессонницей, мудрый учитель Бротце. Он знал, что с утра опять будет совсем разбитый, за конторку встанет с таким чувством, что лучше бы сразу головой в колодец… Однако было кое-что посерьезнее бессонницы в его жизни, он делал это свое дело изо дня в день, переводя неимоверное количество бумаги, перьев и красок. И сделал-таки! Четыре толстенных тома рисунков и акварелей оставил старенький учитель-эрудит, без которого мы вовсе не знали бы, чем и как жили Рига и Лифляндия в то интересное время. Правда, все там было вперемешку – планы крепостей и наряды невест, лошади в запряжке и замки с толстыми башнями… Он бы и про Латвию много чего оставил – да только не было тогда Латвии. Было бывшее шведское владение Лифляндия, были Польские Инфлянты и было герцогство Курляндское, присоединившееся к России совсем недавно.

А полковник Наполеон сидел на биваке у костра, очень недовольный всем происходящим, сердитый на командование, решительно не понимающий, почему прусский корпус так бездарно застрял в Курляндии, даже не в силах окончательно перебраться на правый берег Даугавы, она же, как писано на всех картах, – Двина. Он думал, что на месте императора поступил бы куда разумнее, решительнее, стратегически и тактически грамотнее, и вставала перед его внутренним взором картина каких-то иных военных действий, всеобъемлющих, грандиозных! И бедный ум, не выдерживая напряжения, перерождался во что-то совсем иное…

А старый садовник Прицис тихо радовался, глядя на спящего внучка. Теперь он был уверен, что парень в жизни не пропадет, и в немцы выйдет, и дети его по-латышски уже ни слова не скажут, потому что ходить будут не в постолах, а в господских туфлях. Но пра-пра-правнуки – скажут, потому что это войдет в моду, сменив немецкую речь. А нужно будет – по-русски заговорят, да еще с какой охотой! Так и будут вертеться…

Зато в супружеской спальне барона фон Нейзильбера было не до сна. Долго еще выясняла госпожа баронесса подробности той безумной ночи. И не столько приводило ее в ярость грехопадение четырех дочек из пяти, сколько то печальное обстоятельство, что ей-то самой ни капельки блаженства не перепало!

Конечно, знай она, что честь гусарского мундира столь блистательно не посрамил бродячий цыган Ешка, ей бы стало куда легче. Но задача, которая стояла перед супружеской четой изначально, осложнилась еще больше. Не просто пять девиц нужно было выпихнуть замуж, а одну девицу и четырех юных греховодниц. Об этом она и толковала мужу со слезой в голосе.

А господин барон и слушать ее не желал. Он уже заранее представлял, что ему скажет Бауман, когда приедет и увидит, что пленник исчез. И что скажет полковник Наполеон по тому же поводу…

– Да перестань ты, мой ягненочек, думать о пустяках! – возмутилась госпожа баронессса. – Ты скажешь Бауману, что налетели черные уланы и увезли гусара. А полковнику скажешь, что его забрал Бауман.

– Они же рано или поздно встретятся! – воскликнул господин барон.

– Все равно они друг другу не верят, – сказала наблюдательная госпожа баронесса. – Не поверят и на этот раз. Ты лучше подумал бы о детях!

И пришлось-таки господину барону до самого рассвета вникать во все подробности той бурной ночи…

А человек, которого звали Христиан Христианович Шмит, не спал совсем по другой причине. Он сочинял доклад.

– Господин генерал! – вдохновенно говорил он, глядя в воображаемое строгое лицо, обрамленное бакенбардами. – Мои вольные егеря замечательно себя проявили! По приказанию командира батальона Кременчунского пехотного полка господина Тильшевского мы переправились через реку, истребили немалое количество врага, пожгли заготовленные им во множестве фашины и туры, а затем благополучно вернулись к батальону. Верите ли вы теперь в пользу от народного ополчения? А ведь мы еще не звали к себе волонтерами жителей Курляндии, из коих немало теперь скрывается по лесам! А ведь к нам еще присоединятся прусские дезертиры! Напрасно, что ли, везли мы с собой листки со статьями против Бонапарта, которыми снабдил нас господин Меркель?

Господин поручик Шмит чувствовал, что его несколько заносит, но угомониться не мог.

И другой человек, Гарлиб Меркель, не спал, вычитывая эти самые листки, посмеиваясь над знакомыми, но все равно радующими душу карикатурами. Недавно ему написали, что сам Гаврила Романович Державин (сам!) перевел на русский язык ее воззвание к жителям остзейских, сиречь прибалтийских провинций, сиречь – Литвы, Курляндии и Лифляндии. И якобы хочет тиснуть в «Вестнике»! Отчаянные планы реяли в душе господина Меркеля, мерещилась и ему вдали крестьянская вольность, и он готовился воевать за нее спокойно и твердо, не с вилами в руках, а с экономическими статьями и строгими цифрами. Как и Бротце, он своего добился – всего лишь четыре года спустя цать Александр в порядке эксперимента первыми из всех российских крестьян освободил именно остзейских. Экспериментом, правда, и ограничился.

А еще один человек, фамилия которого была фон Эссен, а должность – рижский генерал-губернатор, сидел в кабинете и даже не смотрел на пустой стол, куда еще три часа назад следовало бы выложить бумаги из сафьянового портфеля.

Он смотрел в окно и видел Даугаву, а за рекой был курляндский берег, тот, где сейчас хозяйничали пруссаки. И не знал фон Эссен, долго ли ему еще занимать кабинет, поскольку в Петербурге при дворе были очень недовольны историей с поджогом предместий. И он даже выяснил, кто именно из людей Якова Ивановича де Санглена приложил к сему руку… Карьера, можно сказать, бесславно рухнула. Что же остается – пулю в висок?

Год спустя так и случилось.

Были еще два человека, звали их Каспар и Петерис. Эти спали беспробудным сном и собирались проспать очень-очень долго…

Словом, как и положено ночью, кто-то вовсю отдыхал, кто-то, отрешившись от дневной суеты, отпустил мысли на свободу…

Странные вещи приходили на ум Паризьене, как если бы она обрела способность видеть сквозь густой туман десятилетий. И показалось ей на минутку, что не одна она на этом свете, есть где-то в пластах времен ее зеркальное отражение, знающее куда больше и на секунду приоткрывшее ей доступ к этим будущим знаниям.