– Но мои сыновья остались под присмотром женщин, которым я доверяла! – справившись с угрызениями совести, продолжала Шакунта. – И я оставила их в доме их отца, чтобы отыскать тебя и привести к твоему жениху!
   – К моему жениху? – рот у Абризы открылся так, что туда проскочил бы целый апельсин.
   – Да, к жениху, которому я обещала тебя, когда еще только носила ношу, – объяснила решительная мать. – Он царского рода, и между нами заключен договор, который я сохранила, и мы скрепили его рукопожатием.
   – О матушка, но ведь я хочу стать женой аль-Асвада! – возразила Абриза.
   – О доченька, я просватала тебя за царевича Салах-эд-Дина еще до твоего рождения! И я искала тебя все эти годы…
   – Только для того, чтобы выдать замуж за этого царевича?!
   Шакунта во второй раз за недолгое время их встречи лишилась благословенного дара речи.
   – Конечно же, нет, о доченька, я искала тебя потому, что ты была похищена из колыбели, и мне подложили другого ребенка, и это – диковинная история…
   – Я знаю эту диковинную историю! – перебила Абриза. – Я слышала ее у ворот хаммама от уличного рассказчика! И я узнала по описанию комнату в замке своего отца с гобеленом, на котором были Адам и Ева с яблоком, и черное ожерелье своей тетки Бертранды! Это так поразило меня, что я стала искать рассказчика, чтобы купить у него книгу, в которой все это было написано. Но я не слышала самого начала, а там, наверно, и говорилось об этом несуразном сватовстве!
   – О доченька, как это ты называешь несуразным сватовство, которое задумала твоя мать?
   – О матушка, а разве есть для него другое название?
   – Я хотела, чтобы ты вошла в царский харим, о дитя, и заняла там подобающее твоей красоте место!
   – Так и я хочу того же самого! Я хочу стать женой Ади аль-Асвада, а уж если у него – не царский харим, так какого же тебе еще надо? И там я займу место, подобающее моей красоте и моему таланту!
   – Ты говоришь про умение писать стихи? – осведомилась Шакунта.
   – Полагаю, что стихами я прославилась в войске и в городе еще больше, чем своей красотой, – опустив глаза, чтобы хоть так соблюсти скромность, сказала Абриза.
   – А как же быть тогда с договором между мной и царевичем Салах-эд-Дином? Нет, о доченька, ты непременно должна поехать со мной к нему, и сказать, что ты готова стать его женой, и посмотреть на его стыд и позор!
   – Почему это мужчина при взгляде на меня должен испытывать стыд и позор? – Абриза схватила мать за руки и попыталась, вглядываясь в лицо, понять, уж не покинул ли ту разум.
   – Да нет же, о доченька, при взгляде на тебя мужчина должен испытывать восхищение! Но пусть этот скверный Салах-эд-Дин увидит твою несравненную красоту и пусть ему станет стыдно за то, что я сдержала слово, а он, этот враг Аллаха, этот пьяница, которого владельцы всех кабачков узнают по походке, этот взбесившийся пес и опаршивевший волк, этот ишак и сын ишака…
   – О матушка! – отшатываясь от Шакунты в неподдельном ужасе, вскрикнула Абриза. – Ты хочешь отдать меня за скверного пьяницу?..
   – Не бойся, о прохлада моих глаз, я вовсе не желаю видеть тебя женой пьяницы! – заявила Шакунта, так торопясь все объяснить дочке, что самое главное все время оставалось несказанным, а она и не замечала этого. – Но я должна сдержать слово! На это я потратила девятнадцать лет своей жизни, о доченька!
   – Выходит, я должна расплачиваться за то, что ты дала необдуманное слово, и искупать этим девятнадцать напрасно потраченных лет твоей жизни? – спросила Абриза, все яснее понимая, что внезапно объявившаяся мать внесет в ее жизнь то, без чего она охотно обошлась бы, – благородное безумие.
   – Как ты можешь называть слово матери необдуманным? Я девятнадцать лет искала тебя, я претерпела множество бедствий, я вырвала тебя из когтей этих врагов Аллаха – и все ради того, чтобы услышать, что мои слова – необдуманные?!
   Задавая этот яростный вопрос, Шакунта действительно забыла, что по меньшей мере десять лет из этих девятнадцати провела в Индии, где славилась красотой и умением побеждать в поединке, где звалась Ястребом о двух клювах, где к ее ногам кидали сокровища, где она была гордостью владык – и одному Аллаху ведомо, что у нее было из близости с теми, кто этой близости домогался…
   Абриза же смутилась. При всей благодарности, какую она испытывала к матери, желание воспротивиться нелепому замыслу крепло в ней, и набирало силу, и подсказывало слова, которых говорить, наверно, не стоило.
   – Да, ты отбила меня у них! – воскликнула Абриза. – И ты крикнула мне – беги, доченька! И я побежала! И я с перепугу забежала так далеко, что еле вернулась на место этой стычки! И оказалось, что я там – одна посреди трупов людей и лошадей, без еды и питья, с непокрытой головой под полуденным солнцем, а единственный, кого я застала в живых, был при последнем издыхании, и это Джеван-курд!
   – Разве Джеван-курд погиб в стычке? – не поверила Шакунта. – А кто же тогда разъезжал вчера по рынку, набирая ткани и прочие вещи для своего харима? Все купцы сбежались приветствовать его и сделать ему подарки! И все вопили – глядите, вот Джеван-курд, который едет у правого стремени нашего аль-Асвада!
   – Ему удалось выжить, о матушка… – недовольно сказала Абриза, потому что спасение курда плохо вписывалось в ту картину бедствий, какой она хотела поразить Шакунту и вызвать ее смущение. – И не будем больше говорить о наших неприятностях. Они окончились, и ничто больше не разлучит нас, и я стану женой аль-Асвада, а тебе мы тоже найдем подходящего мужа!
   – Мы непременно должны поехать к Салах-эд-Дину, о доченька! Нельзя, чтобы договор остался невыполненным. Девятнадцать лет жизни потребовалось, чтобы найти тебя, и день, когда я привезу тебя к нему, станет счастливейшим днем моей жизни!
   – Опять ты толкуешь мне про эти девятнадцать лет! – возмутилась красавица. – Почему это я должна всей своей жизнью расплачиваться за то, что ты когда-то заключила договор? Почему это я должна идти в жены к старому, скверному, гнусному пьянице?
   – Вот и я говорю, что он опустился, и утратил былое величие, и не может провести ни дня без кувшина изюмного вина! – подхватила Шакунта. – Вино диктует ему все его поступки! Но он должен понять, что он – нарушитель слова! И он должен увидеть тебя! И уразуметь, насколько он тебя недостоин! Инжир – не для вороны!
   – О матушка, а как получилось, что вы вообще заключили этот договор? – поняв, что тут дело нечисто и ни одна женщина не станет так буйствовать из-за старого пьяницы, осведомилась Абриза.
   Ответа она не получила.
   Шакунта долго думала, как покороче и потуманнее рассказать эту историю, чтобы не выглядеть в глазах дочери неверной супругой, плохой матерью или вообще той купеческой женой из базарных историй, которую старуха сводит с красивым мальчиком.
   – Достаточно тебе знать, что таково было решение твоей матери, – произнесла наконец она.
   Абриза надулась.
   – Я действительно не могу никуда ехать с тобой, – сказала красавица. – Хотя бы потому, что мой ребенок не найден. Ты искала своего ребенка – а я буду искать своего, и нет мне дела до Салах-эд-Дина! И ты искала ребенка ради соблюдения нелепого договора, а я буду искать его ради его счастья и будущности! Аль-Асвад обещал, что дитя станет наследником царского престола Хиры!
   – А какое отношение имеет твой ребенок к царскому престолу? – удивилась Шакунта, и Абриза поняла, что нашла надежный довод.
   – Я родила его от младшего брата Ади, от царевича Мервана.
   И она вкратце рассказала матери историю о том, как аль-Асвад своей честью поручился за ее безопасность, и что из этого вышло.
   – Теперь ты видишь, что мне не до путешествий и женихов, – завершила она, видя, что Шакунта ее не перебивает.
   – Так, значит, тебе нет дела до забот твоей матери? И это – твое последнее слово, о дитя?
   – Да нет же, о матушка, я готова делить с тобой твои заботы, я только не хочу ехать к твоему Салах-эд-Дину! – с тем Абриза приласкалась к матери, но та сбросила ее руку с плеча.
   – Значит, выйдет так, что я не сдержала слова? И девятнадцать лет моей жизни подобны обрывку тряпья или оческу пакли?
   – О матушка!.. – Абриза воздела руки к небесам, ибо нет на свете слов, которыми можно разумно возразить на такие глупости.
   – Нет, о дитя, нет, о доченька, я своего добьюсь! – приходя в ярость, продолжала Шакунта. – Я привезу тебя к Салах-эд-Дину, даже если придется везти тебя связанной в мешке!
   – А чем ты тогда будешь лучше той, что похитила меня и везла в корзине из пальмовых листьев? – дерзко спросила Абриза.
   Шакунта вскочила и произнесла нечто длинное на неизвестном дочери языке, и не было в Хире человека, который понял бы эти слова.
   Она вывезла из Индии не только куттары и боевые браслеты, но и замысловатые выражения, которые приберегаются для самых отвратительных бедствий.
   Высказав на индийском языке все, что она думает о дочери, об аль-Асваде, о Хире и о всех непотребствах этого города, Шакунта развернулась и помчалась к выходу из помещения.
   Евнухов, которые вовремя не убрались с дороги, она расшвыряла двумя ударами – левым локтем и правым локтем.
   Абриза так и осталась сидеть на возвышении, чувствуя, что наговорила лишнего, но искренне веря в свою правоту.
   В конце концов, ни слова лжи мать от нее не услышала.
   Как и аль-Асвад, когда решалась судьба Джейран…
   Опомнившись, она позвала евнухов и послала их следом за Шакунтой, чтобы узнать, куда та направилась из дворца и каковы ее намерения.
   Но оказалось, что Ястреб о двух клювах – птица, умеющая прятаться и заметать следы.
   Шакунта не выезжала из ворот Хиры – а между тем ее нигде не могли найти.
   И это было крайне подозрительно…
* * *
   – А разве можно забыть твою щедрость, о господин? – утирая под изаром глаза, спросила вдова. – Уже два месяца, как муж мой умер, и я скоро дойду до того, чтобы просить подаяния, а нашего сына я отдала в ученики к другому цирюльнику еще при жизни мужа. Конечно же, я помню тебя, но ничем тебе помочь не могу. Был бы жив мой муж – он обрил бы тебя и умастил так, как тебе по вкусу! И сохранил бы те тайны, что ты раскрыл перед ним…
   – Прими эти десять динаров, о женщина, – сказал гость, до бровей закутанный в темно-коричневый плащ-аба. – И скажи напоследок, к кому из цирюльников мне лучше обратиться? Есть ли в этом городе среди них хоть один, который был бы разумен и не болтлив, чтобы у меня не треснула голова от его разговоров?
   – Когда стало ясно, что мой муж вскоре предстанет перед райским стражем Ридваном, я пошла к его приятелю и сотрапезнику, тоже цирюльнику, и уговорилась, что он возьмет нашего Хусейна в учение, о господин. И мне кажется, что на этого человека можно положиться. Он живет недалеко от новой мечети, на улице Бейн-аль-Касрейн, а чтобы тебе не расспрашивать прохожих, запомни такую примету – в его доме два окна выходят на улицу, и самое большое дверное кольцо, какое только можно представить, и второго такого дома на улице нет. У него живет черная рабыня по имени Суада, и воистину оно ей к лицу, ибо цветом она как закопченное дно котла. Скажи ей так – Шамса кланяется тебе и просит позвать к этому господину ее сына. А если ты уделишь ей от своих щедрот, то это не будет лишним.
   – Я уделю ей от своих щедрот, – сказал гость, но голос его показался вдове странным, как будто мысль о вручении стертого дирхема черной рабыне развеселила этого закутанного человека.
   – Мой сын – кроткий и молчаливый юноша, он возьмет тебя в дом и все сделает по твоему слову, о господин. Он уже умеет не только брить, но даже пускать кровь! – похвасталась вдова. – Ты останешься доволен, о господин, да хранит тебя Аллах и да приветствует!
   – Как вышло, что я никогда не видел в вашем доме твоего сына?
   На сей раз в голосе гостя была некая тревога, смешанная, как показалось вдове, с угрозой.
   – Он почти не выходил к посетителям, о господин, он стеснялся своего увечья. Но теперь Аллах не оставил нам иного пути – ему пришлось пойти в учение, но это к лучшему, может быть, он хорошо усвоит ремесло, станет помощником Абд-Аллаха Молчальника, а потом даже войдет в дело и станет получать долю доходов.
   – Кого это ты назвала Молчальником, о женщина?
   – Цирюльника Абд-Аллаха, о господин, его все так называют, Абд-Аллаха, у которого учится ремеслу мой сын…
   – Цирюльника? Злые же языки у людей, которые дали ему такое прозвище, клянусь Аллахом!
   Из-под изара послышался смешок.
   Закрыв за собой дверь дома, где два месяца назад скончался постоянно бривший его цирюльник, гуль Хайсагур задумался. Время было позднее, и человек, который станет ломиться в такое время в дома правоверных, крича, что нуждается в бритье, непременно будет принят за бесноватого. Да вдова и не полагала, что он займется этим, не дожидаясь утра.
   Ночная темнота позволила ему откинуть с лица край аба.
   Хайсагур пощупал свои щеки.
   То, что украшало их, не было бородой, а скорее волнистой шерстью, причем шерсть росла довольно неудачно, начинаясь чуть ли не от глаз, но оставляя середину лица открытой. Хайсагуру же требовалось прикрыть рот – ибо очень трудно при пылкой ученой беседе еще и следить за губами, чтобы не обнажились клыки.
   Накладные усы и борода у него, разумеется, давно имелись, длинные густые усы и весьма почтенная широкая борода, искусно сделанные из настоящего человеческого волоса, но по цвету они отличались от его собственной шерсти.
   Обернувшись по сторонам, гуль убедился, что никто на него не таращится, как ишак на шайтана, быстро сел на каменную скамью у входа и стащил с себя сапоги.
   Он обувался и одевался на человеческий лад лишь когда спускался с гор и навещал, снабженный рекомендательными письмами Сабита ибн Хатема, кого-либо из звездозаконников или иных мудрецов, многие из когорых именовали себя на греческий лад «фалясифы», а науку свою, опять же на греческий лад, – «фальсафа». Самого Хайсагура больше всего интересовали переводчики, и ради них он побывал в Харране и аль-Антакии, а также добрался до Багдада и посетил Дом мудрости, слава о котором гремела в землях правоверных.
   Среди переводчиков он чувствовал себя, как равный среди равных, ибо за соседними столами трудились над рукописями христиане и евреи, правоверные и харранские звездопоклонники, попадались даже язычники-маги, верующие в огонь, приезжали даже из Индии и Китая. Но и христиане были какие-то странные, не в ладах со священством аль-Кустантинии, тем более – с приезжим священством франков, и евреи – более свободные духом, чем их собратья, не видящие мира за пределами Торы, и звездопоклонники – склонные исследовать новые религии вместо того, чтобы держаться за свою старую. Этому пестрому обществу для полноты картины недоставало лишь горного гуля, прячущего клыки под накладными усами, – и он являлся, привозя послания от Сабита ибн Хатема, сообщая поправки к звездным таблицам, вносимые ими совместно, добывая новые труды и даже, если не находилось быстро работающего писца, усердно переписывая целые трактаты.
   Встречался Хайсагур и с франками, которые решительно ничем не удивили и не обрадовали его, кроме скверной привычки давать городам и селениям новые имена. Он полагал, что священство хранит все же какие-то тайные знания, и был готов выменять их рукописи и книги на свои, имея кое-что, приобретенное как раз для обмена. Но в звездозаконии эти люди намного отстали от мудрецов Харрана, не говоря уж о китайских мудрецах.
   На сей раз он пришел в Эдессу не ради книг.
   Стянув сапоги и замысловато прокляв того нечестивого, который выдумал и изготовил это орудие пытки, Хайсагур размял ноги. Сапожник, смастеривший эти диковинные сапоги на его огромные ступни, пытался придать им изящество, в котором Хайсагур совершенно не нуждался. Он привык, как и все гули, лазить босиком по горам, и изящество для него заключалось в ловкости, с которой нужно перепрыгнуть через расселину или пройти по перекинутому через пропасть бревну. А для того, чтобы взбираться по крутым скалам, тем более обувь не нужна, ибо шершавости их боков недостаточно, чтобы удержать кожаную подошву, и единственное, чему они покоряются, – так это широко расставленные пальцы ног.
   Сапоги Хайсагур надевал, чтобы не утратить уважения людей, ибо человек в большом и дорогом мосульском тюрбане, в длинной фарджии из тонкого полосатого сукна, в белоснежной джуббе поверх нее, не может появиться без обуви – хотя бы потому, что ему для этого пришлось бы взять в хаммаме у банщиц состав, выводящий обильные волосы на ногах!
   Хайсагур попробовал когда-то такую мазь, чтобы сводить шерсть со щек, не прибегая к помощи цирюльника. Но он не догадался спросить, чем уничтожают ее дурной запах. Как и положено гулю, он обладал тонким обонянием, и те два дня, пока он плавал по заводям, избавляясь от зловония, запомнились ему надолго.
   После чего Хайсагур смирился с тем, что в городе, куда он попадает прежде всего, спустившись с гор, нужно найти скромного нищего цирюльника и платить ему за услуги столько, чтобы молчание сделалось для него выгодным. И он нашел такого человека, и тот брил его, не задавая вопросов, но именно тогда, когда его услуги были нужны срочно, выяснилось, что этот несчастный скончался.
   Хайсагур торопился.
   Он шел по следу.
   Гуль-оборотень еще не знал, откуда этот след ведет и куда устремляется, но вещи, которые он обнаружил в райской долине, навели его на самые тревожные размышления.
   Как он и обещал Джейран, Хайсагур вел ее, сколько мог, одновременно добывая из ее памяти сведения, которые подсказали бы, каков для нее может быть путь к спасению. Он бережно спустил девушку по стене башни, провел по остаткам каменных укреплений и затем – по сравнительно безопасному склону, но чем дальше он уводил ее от крепости гулей, тем большего напряжения требовало от него это дело, и последние шаги по пустыне дались и ему, и ей с огромным трудом. Хайсагур знал, что совсем близко – один из тех колодцев, где, по всем приметам, поселилось семейство джиннов, способных вознаградить ее за известие о Маймуне ибн Дамдаме, но, вложив в девушку ощущение правильного направления, он не был уверен, что все обойдется совсем благополучно.
   Оставив ее неподалеку от колодца, Хайсагур вернулся в свое мохнатое тело и проделал несколько дыхательных упражнений, изгоняя из легких воздух, не обновлявшийся по-настоящему около суток. Потом он принес снизу пищи и питья Сабиту ибн Хатему (а тот, если и просыпался ненадолго, то снова заснул сном праведника или же младенца, хотя ни тот, ни другой не выпивают для этой надобности по три чашки крепкого хорасанского вина) и занялся делами мнимого рая.
   Возможности оборотня не были беспредельны – он покинул Джейран лишь тогда, когда работа с ее покорной плотью из-за расстояния стала уж очень затруднительна. Но за это время – а времени на бегство из крепости и путь по пустыне потребовалось немало – он узнал все то, что запомнилось девушке за недели ее райской жизни.
   Картина в голове у Хайсагура сложилась причудливая и странная. Если бы он вселился в тело побывавшего в раю мужчины, то, возможно, узнал бы и больше. Многое из того, что сохранила память Джейран, было не изображением местности или людей, а ее отношением к происходившему. Выяснилось, что ей почему-то особенно отчетливо запомнились возмутительные непотребные песенки, насмешившие Хайсагура до слез.
   И перед тем, как спускаться в долину, он задал себе несколько резонных вопросов.
   И первым вопросом было: раз там, в раю, ублажают молодых праведников, не жалея на это дорогих одежд, кушаний, вин, благовоний, а также денег на покупку или похищение красавиц и на содержание вооруженной охраны, то для чего это может быть нужно?
   А вторым вопросом было: если только деньги на устройство тщательно скрытого от людей рая не свалились прямо с неба, то кто дал эти деньги?
   Третьим же вопросом было: почему владельцам долины непременно нужно, чтобы ее принимали за рай, обещанный пророком и населенный гуриями?
   Хайсагур охотно бы поймал и принес в крепость горных гулей пленника, который ответил бы хоть на один из этих вопросов, а редкий человек откажется отвечать, увидев оскаленные клыки. Но пленников не было – были только мертвые тела.
   Хайсагур попал в долину через несколько суток после того, как по ней пронеслись с луками, стрелами и обнаженными ханджарами Ади аль-Асвад и его всадники, но до того, как Джейран привела туда свое войско.
   Тела все еще лежали на дорожках и в цветниках, ибо некому было похоронить их. Впрочем, дикие звери не попадали сюда, так что похороны можно было бы и отложить. Хайсагур, чье обоняние всегда сильно страдало от скверных запахов, понимал, что праведники от долгого лежания на солнцепеке не обретут райского благоухания, и все же отложил тягостный обряд – так ему хотелось поскорее заняться следами…
   Хайсагур был первым среди гулей, кому довелось проникнуть в долину. Разумеется, они видели сверху, что там живут женщины, но знали они также, что долину охраняют мужчины, вооруженные луками и стрелами, так что похищение красавиц, необходимых для продолжения рода, могло, напротив, привести к истреблению рода. И потому гуль, любознательный по своей природе, получил подлинный праздник любознательности – если не считать вони от мертвых тел.
   Цветы цвели и козочки расхаживали среди кустов так же безмятежно, как тогда, когда в беседках и на берегах ручьев пировали праведники. Цветам и козочкам было безразлично – шумят ли крепко подвыпившие мужчины и женщины, или неслышно проходит по узким тропинкам мохнатый гуль – ведь Хайсагур не стал, собираясь в долину, мучить свое крепкое тело поясом от слишком узкого ему халата.
   Живя в крепости, он кое-как одевался лишь собираясь в башню, из почтения к Сабиту ибн Хатему. Тот почему-то придерживался в этом вопросе мнения правоверных – мужчина не должен обнажать перед другими мужчинами то, что оставил ему отец, даже в хаммаме, где случайное падение набедренной повязки – стыд и позор для ее обладателя.
   Хайсагур с большим интересом обошел хаммам, где покорно трудилась Джейран, а также все беседки и дом самозванной Фатимы аз-Захры, в котором царил обычный беспорядок, сопровождающий всякое бегство.
   Там-то гуль-оборотень и напал на странный след.
   Женщина, которая не нашла ничего лучше, как посредством зеленого платья с длиннейшими рукавами и прозрачных покрывал изображать перед простаками дочь пророка Мухаммада, свезла в свое тайное жилище немало дорогих и роскошных вещей. Многие из них невозможно было бы протащить пещерами, даже такими, через которые удавалось провести оседланного коня. Большие каменные скамьи или львы, что, сидя по четырем углам водоема, извергали из пасти воду, требовали усилий не коня, а верблюда. Высокие двустворчатые двери из черного дерева, выложенные полосками червонного золота, тоже, очевидно, прибыли не пещерами, а на кожаном корабле, спрятанном в Черном ущелье.
   Чем больше Хайсагур находил больших и дорогих предметов, тем больше убеждался в высоком сане их обладательницы. Когда же на глаза ему попался небольшой сундук из орехового дерева, он призадумался – в таких сундуках хранились книги у тех немногих ученых франков, кого он недавно встречал в Эдессе, она же – ар-Руха.
   Сундук стоял посреди комнаты, как будто его собирались вытащить и увезти, но обстоятельства не позволили с ним возиться.
   Бродя по брошенному обитателями раю, Хайсагур старался лишний раз не прикасаться к вещам – ибо, хотя человеческий нюх не сравним с изощренным нюхом горных гулей, прикосновение его поросших бурой шерсткой рук могло оставить запах, много чего говорящий охотничьему псу, да и среди людей были обладатели тайных знаний. И если они построили этот рай, а затем, поспешно покинув свой приют, вернулись бы за своими сокровищами, – то вовсе ни к чему было им знать, какой гость тут побывал.
   И далее Хайсагура, заглянувшего за водяные часы, так перепугавшие Джейран, тоже ждало нечто удивительное – в занавеске, прикрывавшей ведущую в дальние покои дверцу, в плотной занавеске, сотканной из пряжи тускловатых тонов, да еще подобранных не в лад, он узнал другое творение франков, притом из дорогих – гобелен с большим количеством человеческих фигур, причем по краям шел узор в виде цветочного венка. Насколько оборотень знал, на такое рукоделие мог уйти год работы или даже более.
   Хайсагур уж решил было, что хозяйка райской долины – одна из франкских бесстыдниц, но при дальнейших розысках опознал в чаше, стоявшей среди китайского фарфора, сосуд, который франки употребляли для своих богослужений. Такой вещи место было в храме – и, надо полагать, оттуда ее и позаимствовали, не имея намерения возвращать.
   Хайсагур еще раз прошел по эйвану и комнатам дома Фатимы, но ничего иного, свидетельствовавшего о христианской вере, не обнаружил.
   Тут он впервые подумал о том, что и сундук, и занавеска, и чаша, скорее всего, часть чьей-то военной добычи.
   Приподняв гобелен, гуль согнулся чуть ли не вдвое и оказался в коридоре, потолок которого был выше косяка, но вот широкие плечи Хайсагура оказались тут не к месту. Те, кто пробирались этим коридором, обладали обычным для человека ростом, но удивительно щуплым сложением. Хайсагур опустился на колени и обнюхал пол.
   Нос его уловил запах, который внушил опасность.