Фалькон пошел за ними, прислушиваясь к их оживленному разговору. До него долетали шутки о судьях и адвокатах. Он с облегчением вздохнул, поняв, что она веселится в обществе своих коллег, но каждый взрыв знакомого смеха Инес вонзался в него рогами быка-тяжеловеса. Ее веселость делала почти нестерпимой новую для него пытку. И когда кремень его воображения соприкоснулся с циркулярной пилой его подозрительности, в голове у него со звоном и скрежетом рассыпались искры.
   На проспекте Конституции компания стала ловить такси. Фалькон из-за угла наблюдал, с кем поедет она. В одну машину сели четверо. Он успел заметить мелькнувшую лодыжку и пряжку на ремешке ее туфли. Дверь захлопнулась. Покинутый, он уныло смотрел, как красные огни задних фар исчезают в потоке машин.
   Фалькон зашагал к реке, стараясь держаться широких проспектов, сторонясь узких улочек Эль-Аренала, туристов и их бесшабашного веселья. Он пошел по мосту Сан-Тельмо через черную с бликами света реку и остановился на середине, пораженный яркой рекламой на жилых зданиях вокруг площади Кубы: Tio Рере, Airtel, Cruzcampo, Fino San Patricio— херес, телефоны и пиво. Такова нынешняя Испания — учтены все наши потребности.
   Внизу мерцала и плескалась река. Фалькону вспомнилась первая жена Рауля Хименеса. Мать не вынесла мук неизвестности. Интересно, не с этого ли места она прыгнула в бездну, подумал он, и вспомнил, что, по словам Консуэло Хименес, она однажды ночью пришла на берег и просто выкинула меня из жизни, как мусор. Фалькон представил себе, как женщину уносит течением, как вода постепенно накрывает ее лицо, заливает уголки глаз и рта, пока над ней не смыкается долгожданный мрак вечной ночи.
   У него в кармане зазвонил мобильник. Его нелепое биканье очень кстати вторглось в его мрачные мысли. Фалькон приложил телефон к уху и, услышав шипение эфирных помех, понял, что это звонит он.
   —  Diga, — произнес Фалькон спокойно. Молчание.
   Он ждал, на сей раз не разрушая чар излишними словами.
   — Вам кажется, старший инспектор, что это ваше расследование, но вы должны себе уяснить, что это я рассказываю свою историю, и, нравится вам или не нравится, вы не помешаете мне досказать ее до конца. Hasta luego [51]

14

    Воскресенье, 15 апреля 2001 года,
    дом Фалькона, улица Байлен, Севилья
   Фалькон проснулся с сильно бьющимся сердцем, все еще возбужденным выбросом адреналина. Проверил пульс — девяносто. Спустил ноги с кровати и почувствовал, что, ничего не начав, уже устал. Лицо у него горело, волосы взмокли от пота, будто он бегал всю ночь или, вернее, все утро. Он улегся спать только в четыре утра. Не хотелось идти домой.
   Он час позанимался на велотренажере и, убедив себя, что его самочувствие стало намного лучше, принял душ и оделся. Внешний мир, отделенный от него толстыми стенами, казался вымершим. Он выпил кофе, съел гренок, натертый чесноком и политый оливковым маслом. Обычный завтрак его отца. Он поднялся в мастерскую и первым делом разложил дневники по порядку, отметив про себя, что качество книжек раз от разу ухудшалось: бумага становилась тоньше, швейное крепление сменилось клеевым, уже рассохшимся и плохо державшим страницы. Менялся и почерк. Первые дневники он с ходу вряд ли назвал бы отцовскими. Буквы пляшут, между словами разные промежутки, строчки к концу клонятся вниз, а знаки препинания расставлены так, будто их собрали в горсть и разбросали, как семена. Рука нетвердая, какая-то дерганая. Потом почерк выровнялся, но знакомой Хавьеру каллиграфичности он достиг только после возвращения отца в Испанию в шестидесятые годы.
   Именно тут был пробел. Один дневник заканчивался летом 1959 года в Танжере, а следующий начинался с мая 1965 года в Севилье. В этот период все и случилось. Ушли из жизни его мать и мачеха. Отец создал свои «ню», стал знаменитым и покинул Марокко. Это была жизненно важная книга, но какие полицейские навыки могли помочь ему ее найти?
   Время близилось к часу, и ему надо было спешить на обед к брату Пако в его поместье в Кортесильяс, в часе езды от Севильи. Он хотел бы приступить к чтению дневников прямо сейчас, но понимал, что ему придется почти сразу же бросить это занятие. Он решил ограничиться первой записью — попробовать pincho [52]перед gran plato. [53]
   « 19 марта 1932 года, Дар-Риффен, Марокко.
   Сегодня мне семнадцать, и Оскар подарил мне книжку с пустыми страницами, сказал, я должен их заполнить. Прошел чуть не год с тех пор, как случился «инцидент» — иначе я теперь это не называю, — и я начал склоняться к тому, что надо бы записывать все события, как я их понимаю, а то забуду, кем был. Хотя после десяти месяцев муштры в легионе и зверской дисциплины я уже в большом сомнении. Чтобы выжить в казармах — лучше не думать; чтобы выжить в походах — тоже лучше не думать. Во время учений думать просто не удается: все происходит слишком быстро. Когда я сплю, я вижу только один сон, о котором думать не хочу. Поэтому я вообще не думаю. Я сказал об этом Оскару, а он мне ответил: «Не думаешь, значит, не существуешь». Понимай, как знаешь. Он утверждает, что эта книжка все изменит. Надеюсь, что еще не поздно. Жизнь до «инцидента» утратила смысл. Она никаким боком не соприкасается с нынешней. От школы осталось только умение читать и писать, хотя окружающие меня tontos [54]и того не умеют. Даже друзей не осталось. Моя семья меня забыла, умерла для меня. Кто я? Меня зовут Франсиско Луис Гонсалес Фалькон. В первый день моего пребывания в легионе капитан заявил нам, что мы — novios de la muerte. [55]Он был прав. Я жених смерти, но не в том смысле, в каком он это понимал».
   Зазвонил мобильник. Это его сестра Мануэла напоминала ему, чтобы он не забыл за ней заехать. Она принялась жаловаться, что Пако собирается заставить ее отработать обед. Хавьер выразил ей свое сочувствие, хотя совсем ее и не слушал. Ему было не до такой ерунды.
   Они выехали из города при ярком свете солнца и покатили на север по дороге в Мериду. Оказавшись среди перекатывающихся холмов и волнующихся лугов, Хавьер расслабился. Давление города, духота узких улиц, толчея, орды туристов, его все более запутывающееся расследование остались позади. Он никогда не разделял любви Пако к простому образу жизни, простору, быкам, пасущимся на выгоне, но сейчас, после убийства Рауля Хименеса, город, вместо того чтобы очаровывать, наводил на него страх. Не в первый раз он увидел ночное шествие с озаренной свечами Девой Марией. Один раз его занесло в такую процессию прямо с места преступления, и ничто в нем не колыхнулось. Он не принадлежал к числу сумасшедших поклонников культа Девы Марии. Но дважды за два дня пережил потрясение при встрече с этим манекеном на платформе, а прошлой ночью буквально запаниковал. Потребность убежать от него или, вернее, проскользнуть мимо него была инстинктивной. Она не имела рационального объяснения. Он встряхнул головой и откинулся на спинку, позволяя себе расслабиться, пока машина медленно ехала по ослепительно белой деревеньке Паханосас.
   Доехав до фермы, Мануэла сразу же переоделась, сменив красный льняной костюм от Елены Брунелли на комбинезон ветеринара. Пако вскинул на плечо ружье и прихватил три анестезирующих шипа. Они сели в «лендровер» и покатили искать одного из retintos,у которого в боку была рваная рана, полученная в битве с другим быком.
   Бык пасся под дубом в стороне от стада. Он был вполне взрослым, и Пако уже продал его для участия в предстоящей Ферии. Пако зарядил ружье и вогнал шип быку в ляжку. Тот потрусил от них в глубь рощи. Они ехали следом, пока он не опустился в траву на залитой солнцем лужайке, обескураженный слабостью в задних ногах. Они вышли из машины и направились к нему. При их приближении бык поднял голову усилием могучей холки. Он повел своим первобытным оком, и Хавьер на какой-то миг словно бы заглянул внутрь его головы. Там не было страха, а только безграничное ощущение собственной мощи, исчезающей под действием анестезии.
   Бык уронил голову в траву. Мануэла промыла рану, наложила пару швов, сделала укол антибиотика и взяла анализ крови. Пако болтал без умолку, гладя бычий рог, ощупывая большим пальцем его точеное острие, и при этом держал в поле зрения других быков, которые могли и напасть. Хавьер, похлопывавший усыпленного гиганта по ляжке, вдруг позавидовал тому самоощущению, которое только что открыл в нем. Сложность делает людей слабыми. Если бы мы могли быть такими же собранными, как этот бык, такими же уверенными в своей силе, вместо того чтобы денно и нощно печься о своих жалких потребностях.
   Мануэла ввела быку стимулятор, после чего они быстро ретировались в «лендровер». Мощная голова вскинулась, и бык тут же начал рывками подниматься, потому что инстинкт говорил ему, что в лежачем положении он уязвим. Наконец он встал, подобрался и заставил себя стронуться с места. Исчезая за деревьями, он уже вскинул задние ноги.
   — Фантастический бык, — сказал Пако. — Он ведь поправится к Ферии, да? Ты как думаешь, Мануэла?
   — Рана у него еще не заживет, но он, безусловно, покажет им, чего стоит, — ответила она.
   — Обязательно сходи на него посмотреть, Хавьер. Он будет выпущен на арену «Ла-Маэстранса» в понедельник, двадцать третьего апреля, и, точно тебе говорю, никто, даже Хосе Томас, не одолеет этого быка, — с гордостью заявил Пако. — Пепе уже что-нибудь узнал?
   — Ничего.
   — Уверен, у него есть шанс. По законам статистики, до Ферии кто-нибудь обязательно отсеится.
   На обед был жареный барашек, которого Пако приготовил в настоящей кирпичной печи, которую восстановил на ферме. За столом собралась куча народу, в том числе родители жены, дядья, тетки, жена Пако и четверо его детей. В кругу семьи Хавьер отвлекся от своих забот и выпил много красного вина, больше обычного. Потом всех сморил сон. Мануэле даже пришлось будить Хавьера, который спал как убитый.
   Уже начинало темнеть, когда они подошли к машине. Хавьер, еще не совсем протрезвевший, не очень твердо держался на ногах. Пако обнял его за плечи. Прощание затянулось.
   — Кто-нибудь из вас знал, что папа был в легионе? — спросил Хавьер.
   — В каком легионе? — заинтересовался Пако.
   — В Третьем иностранном легионе в Марокко. В тридцатые годы.
   — Я не знал, — ответил Пако.
   — Ага! — воскликнула Мануэла. — Ты расчищал мастерскую. А я-то все думала: когда наконец братишка за это примется?
   — Я просто читал оставшиеся после него дневники, вот и все.
   — Он никогда не говорил о таких древних временах… о гражданской войне, — заметил Пако. — Я не помню, чтобы он вообще что-нибудь рассказывал о своей жизни до Танжера.
   — Он еще упоминает о каком-то «инциденте», — сказал Хавьер, — о том, что случилось, когда ему было шестнадцать лет, и что заставило его уйти из дома.
   Пако и Мануэла покачали головами.
   — Ты, надеюсь, соизволишьсообщить нам, братишка, если наткнешься еще на одну обнаженную фигуру, завалившуюся за какой-нибудь сундук. Ведь было бы не очень честно о ней умолчать, правда?
   — Да там их сотни. Выбирай, что понравится.
   — Сотни?
   — Сотни каждой из них.
   — Я говорю не о копиях, — сказала Мануэла.
   — И я тоже… это все подлинники.
   — Давай-ка попонятнее, братишка.
   — Он писал их снова и снова, как будто пытался вновь приобщиться… к таинству настоящего творчества, что ли. Все они ничего не стоят, и он это знал, а поэтому хотел их уничтожить.
   — Если это папины работы, значит, они не могут ничего не стоить, — обиделась Мануэла.
   — Но они даже не подписаны.
   — Мы и сами сумеем все уладить, — сказала Мануэла. — Как звали того мерзкого типа, чьими услугами он обычно?.. Ну, этого, любителя героина. Он жил недалеко от Аламеды.
   Оба брата молча уставились на нее, а Хавьер сразу вспомнил слова из письма отца. Мануэла с вызовом посмотрела на них.
   — Эх! Que cabrons sois! [56]— воскликнула она с мерзко утрированным андалузским акцентом. Они рассмеялись.
   Хавьер даже не стал спрашивать их, почему все они носят девичью фамилию отцовской матери — Фалькон, хотя по всем правилам должны были бы быть Гонсалесами. Только дневники могли что-то прояснить. Пако и Мануэла явно ничего не знали.
   Обратно в Севилью машину вела Мануэла, а Хавьер прикорнул возле дверцы. По мере приближения пока еще невидимого города в нем все сильнее нарастало напряжение, внутрь просачивался страх. Небо окрасилось оранжевым заревом, а он, замкнувшись в себе, блуждал по узким аллеям собственных раздумий, по тупикам незавершенных мыслей, по людным проспектам полузабытых событий.
   Вернувшись к себе домой на улицу Байлен, он прошел на кухню и напился охлажденной в холодильнике воды прямо из бутылки. У входной двери звякнул колокольчик. Он посмотрел на часы. Половина десятого вечера. Он никого не ждал.
   Фалькон распахнул дверь и увидел сеньору Хименес, стоявшую метрах в двух от порога, как будто она в последний момент решила уйти, не дожидаясь, когда он откроет дверь.
   — Я забирала свои вещи из отеля «Колумб», — сказала она, — и вспомнила, что ваш дом тут, неподалеку, ну, и решила зайти, если вы не возражаете.
   Странное совпадение, если учесть, что он только что вошел.
   Он посторонился, пропуская ее внутрь. Ее волосы на этот раз выглядели несколько иначе, чуть менее картинно, чем раньше. На ней был черный полотняный жакет, черная юбка и красные атласные босоножки-шлепанцы на низкой шпильке, делавшие ее вдовий траур не таким уж и мрачным. Она первой прошла во внутренний дворик. Он шел за ней, глядя на ее голые пятки и упругие мышцы.
   — Вы хорошо знаете дом, — заметил Фалькон.
   — Я видела только внутренний дворик и комнату, где он выставлял свои работы, — ответила она. — Вы, насколько я понимаю, ничего тут не меняли.
   — Даже картины все еще здесь, — заметил он, — висят именно так, как он их развесил, показывая в последний раз. Энкарнасьон регулярно стирает с них пыль. Мне надо бы их снять… навести порядок.
   — Странно, что ваша жена не занялась этим сама.
   — Она пыталась, — сказал Фалькон. — Но я тогда еще не был готов к тому, чтобы освободить дом от его присутствия.
   — Его присутствие было очень ощутимым.
   — Да, кое-кого оно приводило в трепет, но, думаю, только не вас, сеньора Хименес.
   — Однако ваша жена… ее, вероятно, это угнетало… или подавляло. Знаете, женщина любит устраивать хозяйство по-своему и чувствует себя не в своей тарелке, если…
   — Не хотите ли взглянуть? — спросил он и направился через дворик, явно не желая допускать ее в свою личную жизнь.
   Ее каблучки игриво зацокали по старым мраморным плитам, которыми было выстлано пространство вокруг фонтана. Фалькон открыл стеклянные двери комнаты, включил свет, жестом пригласил гостью войти и по выражению ее лица понял, что она испытала неожиданное потрясение.
   — Что вас так поразило? — спросил Фалькон.
   Консуэло Хименес медленно обошла вокруг комнаты, внимательно и подолгу разглядывая каждую картину: от куполов и контрфорсов церкви Сан-Сальвадор до Геркулесовой колонны на Аламеде.
   — Они все здесь, — сказала она, ошарашенно глядя на него.
   — Что? — не понял он.
   — Три картины, которые я купила у вашего отца.
   — А-а-а, — протянул Фалькон, стараясь не обнаруживать своего замешательства.
   — Он уверял меня, что они уникальны.
   — Они таковыми и были… в момент продажи.
   — Не понимаю, — сказала она, на этот раз уже раздраженным тоном, ухватившись за полы жакета.
   — Скажите, сеньора Хименес, когда мой отец продавал вам картины… вы немножко выпили, закусили во дворике, а потом… что было потом? Он взял вас под локоток и привел сюда. Не шептал ли он вам доверительно: «В этой комнате продается все, кроме… вот этого!»
   — Именно так все и было.
   — И вы попались на эту удочку три раза?
   — Ну, конечно же, нет. Так он сказал в первый раз…
   — Однако вы решили купить именно эту картину?
   Она пропустила вопрос мимо ушей.
   — В следующий раз он сказал: «Боюсь, это вам не по карману».
   — А потом?
   — «Эта картина чудовищно обрамлена… Я не хотел бы продавать ее вам».
   — И каждый раз вы покупали именно то, что он якобы не желал вам сначала уступать?
   Она в ярости топнула ногой, осознав всю нелепость и унизительность своего тогдашнего положения.
   — Не расстраивайтесь, сеньора Хименес, — попытался успокоить ее Фалькон. — Ни у кого, кроме вас, именно этих пейзажей нет. Он не страдал ни глупостью, ни легкомыслием. Это была всего лишь безобидная игра, в которую ему нравилось играть.
   — Потрудитесь объяснить, — резко сказала она, и Хавьер почувствовал облегчение оттого, что не принадлежит к числу ее наемных работников.
   — Я могу рассказать, как это делалось, но побудительные мотивы мне самому до конца не ясны, — начал Хавьер. — Я никогда не участвовал ни в каких вечеринках, а сидел у себя и читал американские детективы. Когда гости уходили, отец, обычно вдрызг пьяный, врывался в мою комнату и, независимо от того, спал я или нет, орал: «Хавьер!» — и потрясал пачкой денег у меня перед носом. Своей выручкой за вечер. Если я спал, то спросонья бормотал что-то одобрительное; если не спал — то кивал поверх книги. После этого он бежал прямиком в мастерскую и рисовал точно такую же картину, как только что проданная. Наутро она обычно уже была вставлена в раму и висела на стене.
   — Очень оригинально, — брезгливо поежившись, заявила она.
   — Я сам видел, как он рисовал вот эту крышу собора. Знаете, сколько это заняло у него времени?
   Она посмотрела на картину — фантастически сложную комбинацию взмывающих ввысь контрфорсов, стен и куполов, заряженную энергией кубизма.
   — Семнадцать с половиной минут, — объявил Хавьер. — Отец сам попросил меня засечь время. Он был накачан вином и наркотиками.
   — Но чего ради он это делал?
   — Сто процентов прибыли за ночь.
   — Но зачем такому человеку надо было?.. То есть это же просто смешно. Они стоили дорого, но не думаю, чтобы я заплатила за каждую из них больше миллиона. Чего он добивался? Ему что, нужны были деньги, или дело в чем-то другом?
   Они помолчали. С дворика пахнуло теплым ветерком.
   — Не хотите получить свои деньги назад? — спросил он.
   Она медленно отвела взгляд от картины и посмотрела на него.
   — Он не истратил их, — объяснил Фалькон, — ни единой песеты. Он даже не стал класть их в банк. Все деньги здесь, в его мастерской, лежат наверху в коробке из-под стирального порошка.
   — Но что же все это значит, дон Хавьер?
   — Это значит… что вам, возможно, не стоит уж слишком на него сердиться, потому что, в конечном счете, он играл против себя.
   — Можно мне закурить?
   — Конечно. Давайте выйдем во дворик, и я вам там чего-нибудь налью.
   — Виски, если у вас есть. Мне, после всего этого, нужно что-то крепкое.
   Они устроились на кованых железных стульях за инкрустированным столиком под единственным в галерее фонарем и молча потягивали виски. Фалькон спросил ее о детях, она что-то ответила, хотя мысли ее явно были далеко.
   — Я в пятницу ездил в Мадрид, — сказал он, — специально чтобы повидаться со старшим сыном вашего мужа.
   — Вы очень четкий человек, дон Хавьер, — заметила она. — Я отвыкла от такой скрупулезности, прожив столько лет среди севильцев.
   — Я особенно скрупулезен, когда заинтригован.
   Вдова вскинула ногу на ногу, нацелив на Фалькона изящно выгнутый под атласной перемычкой шлепанца носок. Она производила впечатление женщины, знавшей, как вести себя в постели, и весьма требовательной, но вместе с тем и способной вознаграждать. Эта чисто теоретическая оценка вдруг разбудила в нем сладострастие, ему представилось, как она опускается на колени, оборачивается на него через плечо, а ее черная юбка задирается вверх, обнажая бедра. Не привыкший к таким вторжениям неконтролируемых образов в свой рассудок, Фалькон встряхнул головой. Усилием воли он прекратил это безобразие и сосредоточил внимание на кусочке льда в стакане.
   — Вы хотели узнать, почему Гумерсинда покончила с собой, — нарушила она молчание.
   — Меня заинтересовало то состояние давящейтоски, в котором, по вашим словам, находился ваш муж и которое, возможно, заставило Гумерсинду покончить счеты с жизнью. Я хотел понять, что могло стать причиной такой опустошенности.
   — Все полицейские похожи на вас?
   — Мы обычные люди… каждый из нас не похож на другого, — ответил Фалькон.
   — Так что же вы выведали?
   Он подробно передал ей свой разговор с Хосе Мануэлем. Консуэло Хименес вся превратилась в слух, и от ее самодовольной сексуальности не осталось и следа. Туфля, которая покачивалась так близко от его колена, опустилась на мраморную плитку пола рядом со своей парой. Когда он подошел к концу рассказа, прежний апломб сохраняли лишь подкладные плечи ее жакета. Фалькон налил еще виски.
   —  Los Ninos de la Calle, — закончил он.
   — Я тоже об этом подумала, — сказала она.
   — Его помешанность на безопасности.
   — Мне следовало выяснить, что совершил Рауль. Я не должна была прятать голову в песок. Мне надо было докопаться до правды, чтобы понять его… его мотивы.
   — А что, если бы вам пришлось посвятить этому всю свою жизнь?
   Она закурила еще одну сигарету.
   — Вы полагаете, это имеет какое-то отношение к убийству?
   — Я спросил его, не думает ли он, что Артуро все еще жив, — сказал Фалькон.
   — И вернулся, чтобы отомстить? — спросила сеньора Хименес. — Но это же абсурд. Я уверена, что они убили бедного мальчика.
   — А зачем? Я, напротив, уверен в том, что они как-то его использовали… засадили за какую-нибудь черную работу вроде плетения ковров.
   — Как раба? — поинтересовалась она. — А вдруг он убежал?
   — Вы когда-нибудь бывали, например, в Фесе? — спросил он. — Представьте себе Севилью без большей части ее главных зданий, без ее скверов и буйной растительности, стиснутую до такой степени, что дома почти соприкасаются крышами, и вываренную до размягчения костей. Умножьте все это на сто, вычтите из сегодняшнего дня тысячу лет, и вы получите Фес. Вы можете войти в медину [57]ребенком и выйти оттуда стариком, не обойдя всех улиц. Если бы даже ему удалось убежать и он сумел бы выбраться из медины, куда бы он мог направиться? Где его документы? Он ничей и ниоткуда.
   Консуэло вздрогнула при мысли о такой ужасной возможности.
   — Так, значит, это его вы теперь ищете?
   — Вышестоящие полицейские чины, то есть люди, которым выделяют из бюджета ассигнования на управление полицией, испытывают отвращение ко всяческим фантазиям. Одной записи моей беседы с Хосе Мануэлем недостаточно, чтобы убедить их начать розыск. Нам предписано больше трудиться и меньше заниматься измышлениями, потому что все результаты наших трудов предъявляются судье, а у них в судах выдумок не терпят.
   — И что же вы собираетесь предпринять?
   — Пройтись по всей биографии вашего мужа и посмотреть, нет ли там чего-нибудь ценного для нас, — сказал он. — Кстати, вы могли бы помочь.
   — А это снимет с меня подозрение? — спросила она.
   — Не раньше, чем мы найдем убийцу, — ответил Фалькон. — Но ваша помощь сэкономила бы мне уйму времени, избавив меня от необходимости ворошить события жизни длиной в семьдесят восемь лет.
   — Я могу помочь только с последними десятью годами.
   — Ну, и это неплохо; ведь туда входит период, когда он был в центре общественного внимания… в связи с «Экспо — девяносто два».
   — А-а, строительный комитет, — обронила она.
   — Существует еще интересный феномен превращения «черных» песет в «белые» евро.
   — Полагаю, вам уже все известно о ресторанном бизнесе.
   — Меня не интересуют мелкие махинации с налогами, донья Консуэло. Это не мое ведомство. Я должен выявлять вещи, потенциально более опасные. Например, сделки, заключенные под честное слово, которого кто-то не сдержал, что обернулось потерей состояний и крушением жизней и могло стать мощным импульсом для мести.
   — Так вы поэтому пришли в угрозыск? — спросила она, поднимаясь с места.
   Он не ответил и пошел проводить ее до двери, стараясь не вслушиваться в то, как ее острые каблучки выстукивали по мрамору азбукой Морзе слово «С-Е-К-С».
   — Кто представил вас моему отцу? — спросил он, прибегнув к отвлекающему маневру.
   — Рауль получил приглашение и послал меня. Я работала в картинной галерее, и он решил, что я что-то смыслю в искусстве.
   — Так вы поэтому свели знакомство с Районом Сальгадо?
   Она и не подумала парировать удар.
   — Его галерея рассылала приглашения. Рамон встречал гостей и знакомил их друг с другом.
   — Это Рамон Сальгадо сообщил вам о вашем поразительном сходстве с Гумерсиндой?
   Она прищурилась, как будто не могла припомнить, чтобы когда-нибудь говорила об этом. Фалькон распахнул дверь, от которой к улице Байлен вела аллейка, обсаженная апельсиновыми деревьями.
   — Да, он, — сказала она. — Мой сегодняшний приход сюда воскресил прошлое. Позвонив, я услышала, как Сальгадо о чем-то переговаривается с гостями, поэтому, открывая дверь, он стоял вполоборота ко мне, и когда наши глаза встретились, его, по-моему, чуть не хватил удар. Мне кажется, он даже назвал меня Гумерсиндой, хотя, возможно, это уже игра моего воображения. Но к тому времени, когда дело дошло до выпивки, он уже точно меня просветил, потому что я, помнится, хватанула виски и как идиотка выболтала все вашему отцу, с которым полжизни до смерти хотела познакомиться.