Фалькон включил радио. Местные новости были посвящены исключительно Пепе Леалю. Средства массовой информации выплясывали на том факте, что как только Пепе Леаль занес для удара шпагу, голова его вскинулась. Репортер, специализировавшийся на корриде, распинался о непонятной рассеянности тореро. Кто-то из опрошенных упомянул о вспышках камер — ведь многие хотели запечатлеть этот решающий момент. Еще кто-то сказал, что запомнил ослепительный всполох. Репортер поднял его на смех. Мифотворчеству был дан старт. Фалькон выключил радио.
   К тому времени, как он прибыл в полицейское управление, все уже разошлись. Остался один Рамирес. Они обменялись рукопожатием. Рамирес обнял его и выразил свои соболезнования, потом передал ему записку, где говорилось, что комиссар Леон ждет его у себя. Войдя в лифт, Фалькон нажал кнопку верхнего этажа и все время подъема смотрел на свое расплывчатое отражение в панелях из нержавеющей стали. К сопротивлению он уже не был способен.
   Десять минут спустя он уже спускался вниз. Его освободили от руководства. Он получил двухнедельный отпуск по семейным обстоятельствам, а после возвращения на работу ему надлежало пройти полное психиатрическое обследование. Он не произнес ни слова. Он был беззащитен.
   Фалькон прошел в свой кабинет и порылся в письменном столе, чтобы не оставлять там никаких личных вещей. Ему попались только несколько писем, которые он сунул в карман, да еще выданный ему в полиции револьвер, который он должен был вернуть на оружейный склад, но не вернул.
   В 6 часов вечера состоялись похороны Пепе Леаля. Присутствовали все причастные к корриде. Пако был там, безутешный и неуправляемый. Он в голос рыдал, уткнувшись в ладони и сотрясаясь под тяжестью придавившей его трагедии. Плакали все. Близкие и друзья, кладбищенские работники, продавцы цветов, случайные прохожие, важные персоны. Они искренне горевали, но только не по Пепе Леалю. Эти люди его почти не знали. Он еще не успел прославиться. Стоя с сухими глазами среди ревущих и хлюпающих носами, Хавьер понял причину их слез. Они оплакивали собственные потери: ушедшую молодость, несбывшиеся надежды, погубленное здоровье, зарытый в землю талант. Смерть Пепе Леаля, по крайней мере временно, отсекла все перспективы. Фалькон счел это сентиментальщиной, не присоединился к общему плачу и не остался на потом, а поехал к себе, к своему старому молчаливому дому и успокоению, которое давал ему вынужденный отпуск.
   Не снимая плаща, он вошел в кабинет, сел на стул и начал рассеянно водить карандашом по листу бумаги. Ему хотелось уехать. Рог Фаворита пробил в Ферии брешь, и Фалькону необходимо было покинуть город, чтобы в одиночестве перестрадать смерть Пепе. Он достал из ящика карту Испании, положил карандаш на кружок, обозначавший Севилью, и трижды крутанул его. Всякий раз острие карандаша указывало прямо на юг, но южнее Севильи не было ничего, кроме небольшой рыбацкой деревушки под названием Барбате. Однако за Барбате, по другую сторону пролива, находился Танжер.
   Телефонный звонок заставил Фалькона вздрогнуть. Отвечать он не стал. Соболезнования ему больше не нужны!
   На следующее утро он собрал сумку, уложив туда, кроме всего прочего, и непрочитанные дневники, нашел свой паспорт, взял такси и доехал до автобусной станции позади Дворца правосудия. Через пять с половиной часов он уже был в Альхесирасе и садился на паром, идущий в Танжер.
   Путешествие длилось полтора часа, и почти все это время Фалькон наблюдал за шестью пареньками — нелегальными эмигрантами, препровождаемыми обратно на родину. Они страшно веселились. Туристы всячески их подбадривали и одаривали сигаретами. Сопровождавший ребят полицейский был строг, но не суров.
   Танжер выступил из тумана, не воскресив ни единого воспоминания. После долгой дождливой зимы окрестности утопали в густой, сочной зелени, никак не ассоциировавшейся у Фалькона с Марокко. Что-то знакомое было в каскаде грязно-белых домов, сбегавшем от касбы, венчавшей собой скалу, к стене старого города. Новый город широко расползся по побережью. Фалькон искал глазами мастерскую отца, но она или потерялась среди многоэтажных зданий, или ее снесли, чтобы освободить для них место.
   Водитель такси подвез его от порта до отеля «Рембрандт» и попытался содрать с него 150 дирхемов, но после долгих препирательств удовлетворился половиной запрошенной суммы. В вестибюле отеля, по-прежнему сверкавшем мрамором пятидесятых, ему выдали ключ от номера 422, и он собственноручно отнес наверх свою поклажу.
   За минувшие полвека отель сильно поистрепался. В одной из дверей номера не было стекла. На металлических рамах облупилась краска. Мебель выглядела так, словно пряталась здесь от разъяренного супруга. Но из окон открывался потрясающий вид на Танжерскую бухту, и Фалькон, сидя на кровати, смотрел и смотрел, одолеваемый мыслями о переселении в чужую страну.
   Он вышел перекусить, зная, что завтракают в Марокко достаточно рано, но часы, отстававшие от испанских на два часа, показывали только 6 утра, и все было закрыто. Дойдя до площади Франции и спустившись мимо отеля «Эль Минзах» в Гран-Соко, Фалькон вошел в медину через рынок и оказался рядом с испанским кафедральным собором. Он попытался вспомнить дорогу от собора к своему дому, по которой тысячу раз ходил вместе с матерью. Дело кончилось тем, что он заблудился в лабиринте узких улочек, и только случай вывел его к их старому жилищу, которое Фалькон сразу же узнал.
   Дверь открыла горничная, говорившая только по-арабски. Она тут же исчезла. Через минуту к двери вышел мужчина лет пятидесяти в белой джелябе и в белых кожаных бабушах. Фалькон представился, и мужчина прямо-таки обомлел. Ведь это же его отец купил дом у самого Франсиско Фалькона! Хавьеру любезно предложили войти. Хозяин, Мухаммед Рашид, провел его по дому, который остался практически таким же, каким и был, — со старым фиговым деревом во дворике и необычной высокой комнатой с окном под потолком.
   Рашид пригласил Фалькона отобедать с ними. За огромной общей миской кускуса Хавьер рассказал, что его мать умерла в этом доме, и поинтересовался, не осталось ли в живых кого-либо из бывших соседей. Одного из слуг послали навести справки. Через несколько минут он вернулся с приглашением выпить кофе по соседству.
   В соседнем доме Фалькона встретил старик семидесяти пяти лет, которому в то время, когда умерла его мать, было тридцать четыре. Он прекрасно помнил случившееся, потому что все произошло прямо перед его входной дверью.
   — Странно, что тогда явились два доктора, — сказал он, — и возник вопрос, кто должен осматривать пострадавшую. Ваша матушка была уже мертва, и ваш отец вызвал своего врача, чтобы тот разобрался, в чем дело. Родитель ваш вернулся из мастерской к завтраку и нашел вашу матушку мертвой в постели. В растерянности он позвал единственного знакомого ему врача… у которого сам лечился, немца. Доктор, пользовавший вашу матушку, испанец, не возражал и уже собирался уйти, когда горничная вашей матушки, берберка, выскочила из дома с криком, что ее госпожу отравили. В руке у нее был стакан, который она якобы взяла с ночного столика покойницы. Берберке никто не поверил, и тогда она отчаянно глотнула из стакана. Ваш отец вырвал стакан у нее из рук, а женщина как подкошенная рухнула на землю. Все кругом оцепенели от ужаса. Испанский доктор бросился ее спасать, но все оказалось сплошным притворством. Она не умерла. Никакого яда не было. Горничную объявили истеричкой и выгнали.
   Фалькон, чтобы как-то унять дрожь в руках, крепко сцепил пальцы, но это не помогло. Пот струйками стекал у него по щекам. Живой рассказ о давней драме привел его в полуобморочное состояние. Он попытался подняться с лежавшей на полу подушки и опрокинул недопитый кофе. Мухаммед Рашид встал, чтобы помочь ему.
   Они дошли до стоянки такси в Гран-Соко, и расхлябанный «мерседес» отвез Фалькона обратно в отель «Рембрандт». Вдали от своего бывшего дома и медины он немного успокоился. Просто непосредственный рассказ старика заставил его заново пережить прошлое. Ужас того утра. Маму нашли мертвой в постели, на улице кто-то шумел. Он вспомнил это, но все же оставались еще какие-то пробелы, и ему не хотелось, чтобы старик продолжал, потому что… Фалькон не знал почему. Просто он стремился уйти оттуда как можно скорее.
   Вернувшись в свой номер, Фалькон, не зажигая света, опустился на кровать и стал созерцать залив поверх городских и портовых огней. Он был одинок. Его вдруг пронзило острое чувство покинутости, и глубоко прятавшаяся скорбь по Пепе выплеснулась наружу. Хавьер упал навзничь, подтянул колени к подбородку и попытался взять себя в руки, боясь, что если он этого не сделает, то просто развалится на части. Спустя несколько часов он позволил себе расслабиться, разделся, принял таблетку снотворного, залез под одеяло и как провалился.
   Фалькон проснулся практически днем. Горячей воды не было. Он встал под холодный душ, заставивший его отчетливо осознать совершенно необъяснимое явление: он, оказывается, беззвучно плакал горькими слезами и не в силах был их остановить. Его руки безвольно повисли, и он сокрушенно покачал головой. Тело ему больше не повиновалось.
   Выйдя из отеля, он пешком дошел до площади Франции и выпил кофе в «Кафе де Пари». Оттуда он направился прямо в испанское консульство и, предъявив полицейское удостоверение, спросил, не знают ли они в Танжере кого-нибудь из испанцев, кто жил здесь в конце пятидесятых и в шестидесятые годы. Ему посоветовали сходить в ресторан «У Ромеро» и поговорить с Мерседес, носительницей этой фамилии.
   Ресторан находился в саду, втиснутом между двух дорог, ведущих к кольцевой развязке. Дверь открыл пожилой мужчина в белой куртке и феске, страдавший тяжелой одышкой. По пути к столику их атаковал пекинес, визгливо залаявший у них под ногами. От неожиданности Фалькон вздрогнул.
   Он заказал бифштекс и поинтересовался, где можно найти Мерседес Ромеро. Старик указал ему на пожилую светловолосую даму с идеальной прической, раскладывавшую пасьянс за столиком в другом конце пустого зала. Фалькон написал свое имя на блокнотном листочке и попросил старика передать его даме. Старик прошаркал к столику Мерседес, положил перед ней листок, передал заказ и получил деньги на покупку мяса.
   Мерседес встала и медленно пошла через зал. Она на ходу схватила пекинеса за шкирку, почесала ему животик и бросила пса под пустой стол. Усевшись напротив Хавьера, женщина спросила, не сын ли он того самого Франсиско Фалькона. Он утвердительно кивнул.
   — Я никогда с ним не общалась, — сказала она, — да и с Пилар тоже, но дружила с вашей мачехой, Мерседес. Мы были почти ровесницы. Она обычно обедала в ресторане, которым тогда заправляла наша семья, в отеле «Вилла де Франс». Мы очень сроднились, и ее смерть стала для меня страшным потрясением.
   — Я никогда не видел в ней мачеху, — заметил Фалькон. — Только вторую мать. Мы тоже очень сроднились.
   — Да, Мерседес мне говорила, что любит вас, как родного сына. Ей безумно хотелось, чтобы вы пошли по стопам отца. Она надеялась, что вы станете еще более гениальным художником, чем он.
   — Мне же тогда едва исполнилось восемь лет.
   — Значит, вы этого не помните, — сказала она, кивнув на стену за его спиной.
   Там в простой черной рамке висел штриховой портрет женщины с подписью «Мерседес».
   — Нет, не помню.
   — Вы сделали этот рисунок летом шестьдесят третьего года. Мерседес подарила его мне на Рождество. Здесь, конечно, изображена она, а не я. Я тогда спросила ее, зачем ей отдавать портрет мне, а она ответила как-то странно: «Затем, что у тебя он будет в безопасности».
   Глаза Фалькона наполнились слезами. Он уже оставил попытки вести себя по-мужски.
   — Она утонула, — сказал он. — Я еще помню ту ночь, когда она ушла и больше не вернулась. Ее тело так и не нашли, и от этого мне было еще страшнее. Свою родную мать я хоть видел лежащей в гробу…
   — А где сейчас ваш отец? — спросила Мерседес.
   — Он умер два года назад.
   — Может, вы помните еще одного свидетеля тех событий — агента вашего отца Рамона Сальгадо?
   Фалькон бешено закивал и выложил ей, что Сальгадо недавно был убит и что он занимается расследованием этого дела. Тут выполз одышливый старик в феске и поставил на стол бифштекс с салатом, вдоволь попыхтев на тарелку и приборы.
   — Если бы вывели тогда следствие, то наверняка лучше бы разобрались в обстоятельствах гибели Мерседес, чем это сделала местная полиция.
   — Почему вы так говорите?
   — Вообще-то я сплетням не верю — в ресторане постоянно о чем-то судачат, — но тогда много чего болтали. Вполне достаточно, чтобы заставить любого, серьезно занявшегося расследованием той трагедии, поглубже копнуть это дело.
   — Что вы имеете в виду, сеньора Ромеро? — тихо спросил Фалькон.
   — Нехорошо дурно говорить о мертвых, но мы с Мерседес очень дружили, и мне было трудно принять ее гибель, особенно такую нелепую. Она ведь много времени проводила в море. У ее мужа, Мильтона, была яхта, и Мерседес несколько раз ходила на ней через Атлантику. Она была опытной и уверенной яхтсменшей, ошибок не допускала. Говорят, в ту ночь поднялся сильный ветер, в проливе начался шторм… но, я вам скажу, это была ерунда по сравнению с тем, что ей пришлось повидать в Атлантике. Говорили, она упала за борт, но я, например, в это не поверила. Мне, конечно, противен был весь этот треп о подозрительной беспечности вашего отца, потерявшего подряд двух жен. Но вашему отцу и Рамону Сальгадо не помешало бы предстать перед следствием и отчитаться в своих действиях.
   Фалькон резко поднялся из-за стола, оставив нетронутый бифштекс, и вышел из ресторана. Он не желал слушать подобную чепуху. Люди любят позлословить о знаменитостях. Ну и пусть. Но он не намерен принимать в этом участие. Фалькон отправился прямо в отель «Рембрандт», бегом поднялся в свой номер 422, бросился на кровать, накрыл голову подушкой и зажмурил глаза.
   Когда он проснулся, было уже темно и за проливом, над Испанией, бушевала гроза. Зарницы сверкали по всему горизонту, освещая громады кучевых облаков, клубившихся в ночном небе. На улице накрапывал дождь. Фалькон отыскал ресторан и поглотил жаркое из баранины с бутылкой каберне «Президент». С трудом дотащившись до отеля, он рухнул на кровать. Очнулся он в мокрой от пота одежде. Раздевшись, Фалькон залез обратно в постель. В окна хлестал и молотил ливень.
   Утро пятницы выдалось сумрачным и серым. Ему оставалось навести справки еще в одном месте, где он не рассчитывал преуспеть больше, чем в двух предыдущих. Расплатившись в отеле, он вышел на улицу и взял такси до Тетуана. По дороге машина сломалось, так что до города Фалькон добрался только часам к пяти. Он стал обходить испанскую общину, надеясь найти кого-нибудь, кто знал семейство Гонсалес, занимавшееся в тридцатые годы гостиничным бизнесом.
   К семи часам Фалькон окончательно заблудился в медине. Виляя по узким улочкам вслед за повозками, нагруженными свежей мятой, он неожиданно увидел картину, преисполнившую его отвращением и ужасом.
   У тележки, заставленной металлическими бидонами, толпились женщины с калабашами, [121]в которые молочник разливал молоко. При виде белой густой струи Фалькон испытал позыв на рвоту. А гладкая белая невозмутимость полных калабашей заставила его развернуться и броситься со всех ног вон из медины.
   Он отчаялся отыскать того, кто объяснил бы ему, о каком «инциденте» упоминается в дневниках отца. В недорогом отеле с баром Фалькон выпил пива и съел порцию отбивных в компании марокканцев под пеленой сигаретного дыма. Он поболтал с ними, чтобы отрешиться от гнетущих мыслей.
   В ту ночь его разбудил сон, страшный сои, после которого он долго приходил в себя, шагая по тесному номеру. Сон был ни о чем, о какой-то жуткой белизне — бесформенной всепоглощающей пустоте, где нет ни воспоминаний, ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Она была концом времени и, казалось, тянула его к себе.
Отрывки из дневников Франсиско Фалькона
    12 января 1958 года, Танжер
   Сегодня я вернулся из мастерской рано, чтобы порадовать прогулкой Хавьера в его второй день рожденья, но их с П. дома не оказалось. Другие дети еще не пришли из школы. Дома была одна горничная, берберка, лопочущая на каком-то непостижимом диалекте, который понимает одна П. Вне себя от злости, я отправился обратно в мастерскую и исчертил холст жуткими серповидными красными мазками, будто прорубаясь сквозь вражеские ряды. Получилось произведение, насыщенное чудовищной энергией, ужасающей жестокостью, какую мне случалось порой проявлять на поле боя. Я сжег его и с почти сексуальным удовольствием наблюдал за тем, как огонь пожирает бугристые рубцы краски.
    15 июля 1958 года, Танжер
   Р. пришел ко мне в мастерскую (впервые!) в полном смятении: Г. снова беременна. Он ждал от меня нотаций. Я ничего не сказал, и он назвал меня настоящим другом. Врач его отругал. Он столько раз повторил, что это случайность, что я перестал ему верить. «На этот раз я ее потеряю», — произнес Р., и я почувствовал, как он ее обожает — так я когда-то обожал П., а теперь обожаю Хавьера. Я был тронут и попытался его успокоить. Все время беременности ей придется провести на одном месте, сказал он, и тут до меня дошло, что его, кажется, пугает тот факт, что ее нельзя перевозить. Когда я поднажал на него, он вдруг выпалил: «Нам всем надо вернуться в Испанию». Я решил, что у него проблемы с бизнесом, но он отказался мне что-либо объяснять.
    25 сентября 1958 года, Танжер
   Я был простаком. Мне следовало бы знать, что в бизнесе Р. безажалостен и расчетлив, а вот в делах сердечных он сущий мальчишка, подвластный прихотям своих, еще горячих, страстей. Теперь-то мне ясно, почему он так долго все от меня скрывал. Ему было стыдно. Просто поразительно, как это взрослый мужчина, живущий в Танжере, где оргии в духе Древнего Рима считаются таким же бонтонным мероприятием, как английские чаепития, может испытывать чувство стыда. Р. — это островок добродетели в океане бесстыдства. Развлечения с местными юношами он называет «противоестественными» и бегает от них как от чумы. Насколько мне известно, с тех пор, как они с Г. повстречались, он ни разу не имел плотских сношений, даже с проституткой, до самой свадьбы. Я просто слабею, представляя себе неистовство их первой брачной ночи.
   Признания Р. меня просто сразили и стоили ему немалых нервов. Мы были на балконе моей мастерской, и он, вцепившись руками в волосы, мне исповедовался (я прямо-таки ощущал себя толстым развратным прелатом). Временами он бешено озирался, проверяя, нет ли поблизости кого-то, кто мог бы его услышать. Дожив до тридцати пяти лет, Р. вдруг согрешил вопиюще безрассудным образом. Я сознаю, что подтрунивать тут не над чем — положение действительно серьезное. Мне кажется, его заманили в ловушку марокканцы, с которыми он вел дела. Нас, европейцев, и в еще большей степени американцев прежде всего покоряет сила характера, нам нравится, когда нам ее демонстрируют, особенно в бизнесе. Марокканцев, а может, и всех африканцев интересуют не сильные черты натуры, которые всегда очевидны, а слабости, которые скрыты. Печально, что добродетель попала в ряд слабостей… или это не добродетель? У меня всегда вызывала беспокойство страсть Р. к еще не созревшей Г. И он снова поддался искушению. Ему приглянулась юная дочка одного из его партнеров по бизнесу в Фесе. Девочка еще не носила чадры, а значит, ей было не больше двенадцати лет. Интерес Р. заметили и их свели. Р. согрешил, и теперь на карте стоит то, что марокканцы ценят превыше всех сокровищ, — честь. От него ожидают, что он возьмет девочку в жены, но это невозможно. Налицо конфликт культур, и Р. совершенно истерзался. Есть один выход: покинуть страну. Он потеряет все деньги, вложенные в марокканский проект, то есть 25 ООО долларов. Но Г. нельзя перевозить. К тому же Р. не может сорвать с места семью без тягостных объяснений. Он опасается, что теперь, когда международной зоны больше не существует, его родные под угрозой. Почему? Главное признание Р. приберег напоследок: арабская девочка беременна. Р. боится, что, если он один уедет из Танжера, месть настигнет его близких.
    7 октября 1958 года, Танжер
   Чтобы обезопасить семью, Р. снял дом почти напротив своего, и мы разместили там четырех легионеров. Давление на него растет, и он покупает время, продолжая вкладывать деньги в марокканский проект. Это обходится ему в тысячи долларов, но он готов платить любые суммы. П. ходила навестить Г. и подтвердила, что та явно не в состоянии куда-либо переезжать, не говоря уже о том, чтобы перенести морское путешествие через пролив в зимнее время.
    14 декабря 1958 года, Танжер
   На Р. страшно наседают. У него даже пошатнулось здоровье: он слег с воспалением легких. Я сказал, что, как только он поправится, ему надо уезжать, что он вчера и сделал, взяв с собой шестилетнюю Марту (трудности ее появления на свет сказались на умственном развитии малышки). Р. сделал все возможное. Он подкупил весь Танжер. Не знаю, какие у него капиталы, но, должно быть, немалые, если его инвестиции в марокканский проект возросли до 40 ООО долларов. Р. извинился перед партнерами за вынужденный отъезд в Испанию и заверил их, что им нечего опасаться, поскольку он человек чести. Мне хотелось бы побольше узнать об этих людях, но Р. не подпускает меня к ним. Я никак не пойму, кто они: то ли мошенники, которые нашли способ доить простака европейца, то ли искренние приверженцы старых норм поведения и морали. Р. говорит, что они не понимают, почему он не может просто развестись с Г. По их обычаям, им только надо три раза сказать надлежащие слова, и дело сделано.
    22 января 1959 года, Танжер
   У Г. отошли воды и начались долгие роды. По словам П., схватки не отпускали роженицу ни на минуту. П. была убеждена, что ребенок этого не перенесет. Я позвонил Р. в Испанию. Он молча меня выслушал. Через двенадцать часов Р. появился в доме, мрачном, как могила, в это хмурое зимнее утро. Пятидесятилетний испанский врач и акушерка силились извлечь младенца, но он стал выходить задом наперед и застрял. В доме была атмосфера полной безнадежности. Пронзительные крики Г., суетившиеся вокруг нее фигуры с инструментами и черное беспросветное уныние всех нас делали его похожим на камеру пыток. После пятидесяти двух часов мучений мальчик появился на свет. Он весит три кило. Г. до такой степени измотана, что если заснет слишком глубоко, то может уйти насовсем. Доктор сделал суровый выговор Р., который спросил, когда Г. можно будет перевезти. «Она, возможно, уже никогда не выйдет из этого дома живой. Все решится в течение недели», — сказал он.
    7 февраля 1959 года, Танжер
   Я отправился в порт с карманами, набитыми долларами. Для Г. гораздо лучше плыть по спокойному морю, чем ехать в Сеуту по ухабистым дорогам. Ночь стояла тихая. Чиновников удалось подмазать. Мы привезли Г. в порт на громыхающем «студебекере» и внесли на арендованную Р. яхту. Только судно приготовилось отваливать, как к причалу подкатила полицейская машина, и разгорелся скандал, в результате которого были конфискованы проездные документы, аннулировано разрешение покинуть порт и всем нам пришлось пройти в служебное помещение для объяснений. Мы спросили, чем вызвано подобное обращение, и были ошеломлены, услышав, что компания, в которую Р. вкладывал деньги, обвиняет его в мошенничестве. Р., решив, что игра проиграна, достал 200 долларов. Воцарилось двойственное молчание. Но деньги все-таки были приняты, документы возвращены, разрешение на отплытие дано, и пальцы к козырькам вскинуты.
    12 февраля 1959 года, Танжер
   Когда легионеры, дежурившие напротив дома Р., покинули свой пост, явилась группа марокканцев с полицией и ордером на арест. Они выломали дверь в доме Р. и вынесли все, что там было. Позднее на мой адрес пришло написанное по-арабски письмо, которое я не сумел прочесть. Я отнес письмо в испанскую миссию, и даже переводчик, прочитав его, содрогнулся.
    «Я Абдулла Диури. Я был деловым партнером вашего друга, чье имя моя рука отказывается писать. Вы, возможно, знаете, что он попрал честь моей семьи. Он обошелся с одной из моих юных дочерей как с обыкновенной шлюхой. Ее жизнь загублена. Нет таких денег, какие способны возместить ущерб, нанесенный ей и всем ее близким. Вам надлежит знать, что я вышел из предприятия, которое я и мои партнеры создали на паях.
    Можете передать вашему другу, что семья Абдуллы Диури добьется расплаты, и цена, которую мы взыщем, будет равна той, что пришлось заплатить нам. Я потерял дочь, моя семья опозорена. Я разыщу вашего друга хоть на краю света и восстановлю честь моей семьи».
   Холодная ненависть, которой было пронизано это письмо, говорила о том, что его автор не шутит. Точки под и над строками были поставлены красными чернилами, поэтому казалось, что листок забрызган кровью. Я послал оригинал и перевод Р., которому еще не удалось забрать Г. из больницы в Альхесирасе, куда ее привезли без сознания после морского путешествия.
    17 марта 1959 года, Танжер
   Последние полгода я был целиком занят проблемами Р. и проглядел конец целой эпохи. Он пронесся надо мной и оставил в своем мутном кильватере. Отъезд Р. огорчил меня больше, чем я предполагал. Я сижу в одиночестве за его столиком в «Кафе де Пари» среди бесконечных причитаний. Конторы закрылись. В порту невозможно грузить ни алкоголь, ни табак. Отели стоят пустые. В ходу у нас исключительно дирхемы. Закрылись шикарные магазины на бульваре Пастера, их заменили марокканцы, продающие туристам всякое барахло. Если бы не Б.Х. во дворце Сиди Хосни, мы полностью исчезли бы с мировой сцены. Мои художества потерпели фиаско. Единственное, на что я способен, — это копировать де Кунинга, хотя М. и сообщает мне в письме, что мои «фигурные пейзажи» пользуются невероятным успехом у тех, кого допускают в апартаменты М.Г. Но даже эта похвала не способна противостать моему упадническому настроению. Я чувствую себя как древний римлянин после вакханалии — пресыщенным и вялым, одолеваемым скукой и тоской по рухнувшей империи.