Страница:
Увидев имя «Чечауни», Фалькон встал и прошелся по кабинету, с силой сжав кулаки. К завтрашнему утру он, возможно, будет знать номер удостоверения личности и адрес убийцы. Он допил виски и налил себе еще.
2 июня 1960 года, Танжер
Получил письмо от М. с сообщением, что М.Г. IV скончался, прожив на два месяца дольше, чем ему пророчили. Она в отчаянии. Я написал ей письмо с выражением сочувствия и посоветовал приехать в Марокко, оставив город, где она пережила такое горе. Мною двигал эгоизм. Мне нужно с кем-то общаться. Мы с П. сосуществуем как чужие или, вернее, как будто между нами втерся кто-то чужой. Мне нужно было бы спросить ее о Тарике Чечауни. Мне, как ее мужу, полагалось бы узнать, с кем она разговаривала на пляже. Но я этого не сделал. Почему? Покопавшись в себе, я не нашел иной причины, кроме трусости. Неужели такое чувство пристало мне, ветерану Красного Бора? Но я боюсь не за себя. Я боюсь обнаружить свою ранимость. Мне становится плохо от сознания, что вся эта история, начавшаяся прошлым летом, терзает меня уже целый год.
3 июня 1960 года, Танжер
Я снова пошел на бульвар Пастера и дождался у магазинчика, когда уйдет молодой марокканец. Потом вошел и спросил у его отца, сколько он хочет за костяную статуэтку с витрины. Тот ответил, что она не продается (хорошо известный прием), и мы стали торговаться. Опасаясь, что вернется Т.Ч., я быстро сдался и заплатил 30 долларов. Цена казалась непомерно завышенной, но только до того момента, как я, войдя с фигуркой в мастерскую, по-настоящему ее разглядел и понял, что она бесценна. Ошеломляющая красота линий и форм борется в ней с мрачной сущностью материала. Она говорит на своем языке о двойственности природы человеческого бытия. Я начинаю думать, что старик не только не выгадал, а, напротив, совершил нечто непростительное.
18 июня 1960 года, Танжер
Вот как я все устроил. Вчера у П. был день рождения. Вместо того чтобы, как обычно, отделаться каким-нибудь украшением, я завернул в бумагу статуэтку из кости. Ранним вечером я пригласил ее в мастерскую и выставил на балконный столик шампанское. Было еще светло и очень тепло; с моря дул легкий бриз. Мы подошли к идеальному моменту вручения подарка. Ее лицо выражало радостное изумление, потому что раньше я всегда вручал ей маленькую коробочку, а теперь нечто совсем другое — предмет высотой 40 см. Она, как любопытная девочка, принялась срывать обертку. Я следил за ней с жадностью голодного волка и уловил миг прозрения. Ее глаза на долю секунды расширились и словно бы отделились от лица. Но ей удалось быстро овладеть собой. Мы вернулись к шампанскому. Стемнело. Она смотрела на меня как на странного зверя, который принял человеческий облик, но, по неосторожности, выставил напоказ волосатое копыто. Я получил то, что мне требовалось. Она получила то, чего желала. Фигурка стоит на ее туалетном столике.
М. сообщила письмом, что задерживается из-за судебной тяжбы. Похоже, дети от предыдущих браков М.Г. считают, что она не заслуживает половины его состояния.
3 августа 1960 года, Танжер
Я отыскал мастерскую Т.Ч. и разузнал, что летом он там не появлялся. Это оказался стоящий особняком маленький домик, максимум из двух комнат, с садом позади. Ночью я возвратился, чтобы понаблюдать. Все было тихо. На следующую ночь я снова вернулся, осторожно перелез через забор в заросший сад, пахнущий влажной землей. За деревьями скрывался большой облицованный кирпичом бассейн, до краев полный воды. Затвор на задней двери еле держался, и она легко открылась. Внутри я увидел топчан с соломенным тюфяком, в углу калабаш, и больше ничего. Подойдя к двери в соседнюю комнату, я заколебался, будто какой-то голос шепнул мне, что моя жизнь изменится, как только я переступлю этот порог. Шаг, и я очутился в его мастерской. Тут, как и у меня, было полно всякой всячины. Луч моего карманного фонарика скользил по изделиям из металла и рога, по каменным скульптурам и ювелирным штучкам, пока не осветил край картины.
Я направил на нее свет и рванулся к ней, будто падая на собственный меч. К стене были прислонены три абстрактных изображения обнаженной женщины. Как ни смутно вырисовывались они в тусклом пыльном световом пятне, их уникальность была очевидна. На двух полотнах женщина полулежала, на одной стояла. Несмотря на абстрактную манеру письма, я сразу понял, что моделью послужила П. У меня внутри все оборвалось. Это было совершенное и прекрасное воплощение в красках угольных рисунков, сделанных мною пятнадцать лет назад. Жгучие слезы хлынули из моих глаз, когда я подумал, что так должна была завершиться мояработа.
На столе лежал этюдник, и я не смог его не перелистать. Наброски просто великолепны. Детали тончайше проработаны. Рука, лодыжка, шея, большие тяжелые груди, ягодицы, талия и живот. Просто дух захватывает. Отложив очередной лист, я уперся взглядом в собственную физиономию, блестяще очерченную несколькими штрихами. Тут же шли вариации на эту тему. Карикатуры, и чем дальше, тем уродливее, и под конец — в правом нижнем углу — я был представлен абсолютным чучелом, страшилой из мультика. У меня от ярости даже руки затряслись. Этот портрет служит мне оправданием. Теперь я на все способен.
30 октября 1960 года, Танжер
Лето закончилось. Туристы покинули нас. Я вышел из дому и дождался П. на рынке. Она прошла через Пти-Соко на стоянку такси, что на Гран-Соко, и села в старенький «пежо». Я тоже сел в такси и последовал за ней, пообещав водителю больше дирхемов, если он поедет так, как я скажу. «Пежо» затормозил у мастерской Т.Ч. Она вышла из машины и скрылась в доме. Велев таксисту ждать, я перелез через забор сада. Задняя дверь была распахнута. Из-за двери мастерской, тоже приоткрытой, слышался голос Т.Ч. и смех П. Я увидел, как она скинула белье и голая ступила на измятую простыню, расстеленную на полу. Она опустилась на колени спиной к Т.Ч., чьего вожделения уже не скрывала даже просторная джеляба. Сначала он рисовал карандашом. Все его тело участвовало в процессе. Линии вытекали из изящных балетных движений, словно он вытанцовывал рисунок на бумагу. Т.Ч. сделал три наброска и попросил П. изменить позу. Он подошел к ней сзади, подобрал вверх ее волосы и заколол их кистью. Потом зашел спереди и слегка развернул ей плечи, так что ее позвоночник утонул в ложбинке. П. заметила его возбуждение и привычно интимным жестом подняла джелябу. Она ласкала любовника рукой, пока он не задрожал. Прикосновение ее щеки исторгло из груди мужчины стон. Обхватив его ягодицы, П. медленно наклонила голову, будто в молитве. Т.Ч. судорожно сжимал ее плечи, и вдруг он издал крик, похожий на крик ребенка, внезапно проснувшегося среди ночи. Она вобрала его в себя без остатка. Я убежал.
Я на такси вернулся к себе в мастерскую и впервые за несколько месяцев взял в руки кисть. Я прикрепил к стене пять чистых холстов. Приготовил черную краску. Схватил карандаш. Мой ум уподобился стали. Мысли вылетали из него, как пули, и в считанные минуты я набросал редкостный по непристойности рисунок, на котором П. обслуживает двух разнузданных сатиров. Я рисовал яростно и остервенело, но при этом твердо и точно, так что, снятая со стены, картина превратилась в пять заляпанных черной краской холстов. Моя месть обретает форму лишь в строгом соотношении частей.
3 декабря 1960 года, Танжер
Я не работаю, я только наблюдаю. Мое внимание сосредоточено на сложной связи двух людей. Я холоден как лед. Мой ум ясен, как крик над безмолвным, заснеженным полем. Я узнал зимний распорядок дня Т.Ч. Он встает поздно, всегда после полудня, идет в маленькое кафе, съедает завтрак, пьет чай и выкуривает три-четыре сигареты. Днем он редко возвращается в мастерскую. Иногда он отправляется к семье. У него жена и трое детей, два мальчика и девочка, от пяти до восьми лет. Иногда он ходит на берег моря. Ему нравится плохая погода. Я вижу из своей мастерской, как Т.Ч. стоит на ветру под дождем, раскинув руки, словно приветствует очищающие силы стихий. По ночам он пишет. Я наблюдал за ним. Этот человек настолько поглощен творчеством, что ничего не замечает вокруг. Порой он работает нагишом, даже когда холодно, а под конец валится на пол мастерской в полном изнеможении. Т.Ч. закончил четвертое полотно. Обнаженная П. на коленях. Это что-то феноменальное. Чудо мистической простоты формы в соединении с общей для всех его «ню» идеей сладости и горечи запретного плода.
28 декабря 1960 года, Танжер
Была холодная ночь, может, самая холодная из всех пережитых мной в Танжере. Дул ледяной северо-западный ветер с Атлантики. Я шел по безмолвному городу. На улицах не было даже собак. До мастерской Т.Ч. я топал больше часа. Недолго думая, я перемахнул через забор там же, где и всегда (я нашел место, где приземляешься на дорожку, не оставляя следов на мягкой земле). Проникнув в спальню, я услышал за дверью шаги Т.Ч. и понял, что он работает. Я ступил из тьмы в освещенное пространство мастерской. В комнате было тепло от стоявшей в углу жаровни. Он продолжал писать. Я приблизился к нему со спины. Под джелябой угадывались его напряженные мышцы. Я остановился почти вплотную к нему, но он по-прежнему не ощущал моего присутствия. Он накладывал краску мазками, сочными как плоть. Наконец он почувствовал на шее мое дыхание и окаменел. Он не повернулся. Не, в силах был повернуться. «Это я», — произнес я.
Т.Ч. обернулся. Его глаза взывали к моему разуму и, не найдя отклика, к жалости. У меня не было ни потребности, ни желания объясняться, поэтому, размахнувшись, я ребром ладони рубанул ему по горлу с такой зверской силой, что раздался треск. Он выронил кисть и палитру и рухнул на колени, отчаянно пытаясь вдохнуть. Встав за его спиной, я одной рукой закрыл ему рот, а другой зажал нос. Мой жестокий удар превратил этого крепкого мужчину в ватную куклу. Только когда смерть затуманила ему сознание, инстинкт самосохранения влил силу в его руки, но было уже слишком поздно. Я держал крепко и задул эту последнюю вспышку гаснущего пламени. Положив Т.Ч. на пол лицом вниз, я снял четыре «ню» с подрамников, свернул их в трубку и поставил рядом с дверью. Потом взял пятилитровую канистру с уайт-спиритом и облил им пол и неподвижное тело. Рядом были еще скипидар и спирт. Я бросил зажженную спичку и вышел. Вернувшись к себе в мастерскую, я спрятал холсты на чердаке над своей кроватью и лег спать. Дело было сделано, и сон пришел мгновенно».
Хавьер опустошил стакан. Чем больше отвратительный дух прочитанного расползался по комнате, тем чаще он подливал себе виски и в конце концов опьянел. Чувство торжества улетучилось. Его лицо уподобилось расплывшейся от жары резине. Вокруг ног валялись фотокопии, выпавшие из его ослабевших пальцев. Голова склонилась к плечу. Шея хрустнула в попытке приподняться, пока он еще инстинктивно сопротивлялся сну и всему, что там его подстерегало, но изнеможение — физическое и душевное — победило.
Во сне Хавьер увидел самого себя спящим, но не взрослым, а ребенком. Он ощущал спиной тепло, лежа под надежным укрытием противомоскитной сетки. Он пребывал в состоянии полудремы, которое не мешало ему осознавать, что его спину греет солнце, и различать сквозь полуопущенные веки топорщащуюся у лица кисею на фоне белой стены. Детское счастье екнуло у него в груди, когда он услышал голос матери, зовущей его по имени:
«Хавьер! Хавьер! Despiertate ahora, Хавьер!» [126]
Он мгновенно проснулся, так как был уверен, что она окажется здесь, в его комнате, и он будет счастлив и любим.
Но ее не оказалось. Какой-то миг все вертелось у него перед глазами, прежде чем обрело очертания. Он опять сидел в кабинете на стуле, но только не на своем. Это был стул с высокой спинкой из столовой, и он не мог подняться с него, так как что-то удерживало его за шею, запястья и лодыжки. Босые ноги стояли на холодных плитках пола.
33
2 июня 1960 года, Танжер
Получил письмо от М. с сообщением, что М.Г. IV скончался, прожив на два месяца дольше, чем ему пророчили. Она в отчаянии. Я написал ей письмо с выражением сочувствия и посоветовал приехать в Марокко, оставив город, где она пережила такое горе. Мною двигал эгоизм. Мне нужно с кем-то общаться. Мы с П. сосуществуем как чужие или, вернее, как будто между нами втерся кто-то чужой. Мне нужно было бы спросить ее о Тарике Чечауни. Мне, как ее мужу, полагалось бы узнать, с кем она разговаривала на пляже. Но я этого не сделал. Почему? Покопавшись в себе, я не нашел иной причины, кроме трусости. Неужели такое чувство пристало мне, ветерану Красного Бора? Но я боюсь не за себя. Я боюсь обнаружить свою ранимость. Мне становится плохо от сознания, что вся эта история, начавшаяся прошлым летом, терзает меня уже целый год.
3 июня 1960 года, Танжер
Я снова пошел на бульвар Пастера и дождался у магазинчика, когда уйдет молодой марокканец. Потом вошел и спросил у его отца, сколько он хочет за костяную статуэтку с витрины. Тот ответил, что она не продается (хорошо известный прием), и мы стали торговаться. Опасаясь, что вернется Т.Ч., я быстро сдался и заплатил 30 долларов. Цена казалась непомерно завышенной, но только до того момента, как я, войдя с фигуркой в мастерскую, по-настоящему ее разглядел и понял, что она бесценна. Ошеломляющая красота линий и форм борется в ней с мрачной сущностью материала. Она говорит на своем языке о двойственности природы человеческого бытия. Я начинаю думать, что старик не только не выгадал, а, напротив, совершил нечто непростительное.
18 июня 1960 года, Танжер
Вот как я все устроил. Вчера у П. был день рождения. Вместо того чтобы, как обычно, отделаться каким-нибудь украшением, я завернул в бумагу статуэтку из кости. Ранним вечером я пригласил ее в мастерскую и выставил на балконный столик шампанское. Было еще светло и очень тепло; с моря дул легкий бриз. Мы подошли к идеальному моменту вручения подарка. Ее лицо выражало радостное изумление, потому что раньше я всегда вручал ей маленькую коробочку, а теперь нечто совсем другое — предмет высотой 40 см. Она, как любопытная девочка, принялась срывать обертку. Я следил за ней с жадностью голодного волка и уловил миг прозрения. Ее глаза на долю секунды расширились и словно бы отделились от лица. Но ей удалось быстро овладеть собой. Мы вернулись к шампанскому. Стемнело. Она смотрела на меня как на странного зверя, который принял человеческий облик, но, по неосторожности, выставил напоказ волосатое копыто. Я получил то, что мне требовалось. Она получила то, чего желала. Фигурка стоит на ее туалетном столике.
М. сообщила письмом, что задерживается из-за судебной тяжбы. Похоже, дети от предыдущих браков М.Г. считают, что она не заслуживает половины его состояния.
3 августа 1960 года, Танжер
Я отыскал мастерскую Т.Ч. и разузнал, что летом он там не появлялся. Это оказался стоящий особняком маленький домик, максимум из двух комнат, с садом позади. Ночью я возвратился, чтобы понаблюдать. Все было тихо. На следующую ночь я снова вернулся, осторожно перелез через забор в заросший сад, пахнущий влажной землей. За деревьями скрывался большой облицованный кирпичом бассейн, до краев полный воды. Затвор на задней двери еле держался, и она легко открылась. Внутри я увидел топчан с соломенным тюфяком, в углу калабаш, и больше ничего. Подойдя к двери в соседнюю комнату, я заколебался, будто какой-то голос шепнул мне, что моя жизнь изменится, как только я переступлю этот порог. Шаг, и я очутился в его мастерской. Тут, как и у меня, было полно всякой всячины. Луч моего карманного фонарика скользил по изделиям из металла и рога, по каменным скульптурам и ювелирным штучкам, пока не осветил край картины.
Я направил на нее свет и рванулся к ней, будто падая на собственный меч. К стене были прислонены три абстрактных изображения обнаженной женщины. Как ни смутно вырисовывались они в тусклом пыльном световом пятне, их уникальность была очевидна. На двух полотнах женщина полулежала, на одной стояла. Несмотря на абстрактную манеру письма, я сразу понял, что моделью послужила П. У меня внутри все оборвалось. Это было совершенное и прекрасное воплощение в красках угольных рисунков, сделанных мною пятнадцать лет назад. Жгучие слезы хлынули из моих глаз, когда я подумал, что так должна была завершиться мояработа.
На столе лежал этюдник, и я не смог его не перелистать. Наброски просто великолепны. Детали тончайше проработаны. Рука, лодыжка, шея, большие тяжелые груди, ягодицы, талия и живот. Просто дух захватывает. Отложив очередной лист, я уперся взглядом в собственную физиономию, блестяще очерченную несколькими штрихами. Тут же шли вариации на эту тему. Карикатуры, и чем дальше, тем уродливее, и под конец — в правом нижнем углу — я был представлен абсолютным чучелом, страшилой из мультика. У меня от ярости даже руки затряслись. Этот портрет служит мне оправданием. Теперь я на все способен.
30 октября 1960 года, Танжер
Лето закончилось. Туристы покинули нас. Я вышел из дому и дождался П. на рынке. Она прошла через Пти-Соко на стоянку такси, что на Гран-Соко, и села в старенький «пежо». Я тоже сел в такси и последовал за ней, пообещав водителю больше дирхемов, если он поедет так, как я скажу. «Пежо» затормозил у мастерской Т.Ч. Она вышла из машины и скрылась в доме. Велев таксисту ждать, я перелез через забор сада. Задняя дверь была распахнута. Из-за двери мастерской, тоже приоткрытой, слышался голос Т.Ч. и смех П. Я увидел, как она скинула белье и голая ступила на измятую простыню, расстеленную на полу. Она опустилась на колени спиной к Т.Ч., чьего вожделения уже не скрывала даже просторная джеляба. Сначала он рисовал карандашом. Все его тело участвовало в процессе. Линии вытекали из изящных балетных движений, словно он вытанцовывал рисунок на бумагу. Т.Ч. сделал три наброска и попросил П. изменить позу. Он подошел к ней сзади, подобрал вверх ее волосы и заколол их кистью. Потом зашел спереди и слегка развернул ей плечи, так что ее позвоночник утонул в ложбинке. П. заметила его возбуждение и привычно интимным жестом подняла джелябу. Она ласкала любовника рукой, пока он не задрожал. Прикосновение ее щеки исторгло из груди мужчины стон. Обхватив его ягодицы, П. медленно наклонила голову, будто в молитве. Т.Ч. судорожно сжимал ее плечи, и вдруг он издал крик, похожий на крик ребенка, внезапно проснувшегося среди ночи. Она вобрала его в себя без остатка. Я убежал.
Я на такси вернулся к себе в мастерскую и впервые за несколько месяцев взял в руки кисть. Я прикрепил к стене пять чистых холстов. Приготовил черную краску. Схватил карандаш. Мой ум уподобился стали. Мысли вылетали из него, как пули, и в считанные минуты я набросал редкостный по непристойности рисунок, на котором П. обслуживает двух разнузданных сатиров. Я рисовал яростно и остервенело, но при этом твердо и точно, так что, снятая со стены, картина превратилась в пять заляпанных черной краской холстов. Моя месть обретает форму лишь в строгом соотношении частей.
3 декабря 1960 года, Танжер
Я не работаю, я только наблюдаю. Мое внимание сосредоточено на сложной связи двух людей. Я холоден как лед. Мой ум ясен, как крик над безмолвным, заснеженным полем. Я узнал зимний распорядок дня Т.Ч. Он встает поздно, всегда после полудня, идет в маленькое кафе, съедает завтрак, пьет чай и выкуривает три-четыре сигареты. Днем он редко возвращается в мастерскую. Иногда он отправляется к семье. У него жена и трое детей, два мальчика и девочка, от пяти до восьми лет. Иногда он ходит на берег моря. Ему нравится плохая погода. Я вижу из своей мастерской, как Т.Ч. стоит на ветру под дождем, раскинув руки, словно приветствует очищающие силы стихий. По ночам он пишет. Я наблюдал за ним. Этот человек настолько поглощен творчеством, что ничего не замечает вокруг. Порой он работает нагишом, даже когда холодно, а под конец валится на пол мастерской в полном изнеможении. Т.Ч. закончил четвертое полотно. Обнаженная П. на коленях. Это что-то феноменальное. Чудо мистической простоты формы в соединении с общей для всех его «ню» идеей сладости и горечи запретного плода.
28 декабря 1960 года, Танжер
Была холодная ночь, может, самая холодная из всех пережитых мной в Танжере. Дул ледяной северо-западный ветер с Атлантики. Я шел по безмолвному городу. На улицах не было даже собак. До мастерской Т.Ч. я топал больше часа. Недолго думая, я перемахнул через забор там же, где и всегда (я нашел место, где приземляешься на дорожку, не оставляя следов на мягкой земле). Проникнув в спальню, я услышал за дверью шаги Т.Ч. и понял, что он работает. Я ступил из тьмы в освещенное пространство мастерской. В комнате было тепло от стоявшей в углу жаровни. Он продолжал писать. Я приблизился к нему со спины. Под джелябой угадывались его напряженные мышцы. Я остановился почти вплотную к нему, но он по-прежнему не ощущал моего присутствия. Он накладывал краску мазками, сочными как плоть. Наконец он почувствовал на шее мое дыхание и окаменел. Он не повернулся. Не, в силах был повернуться. «Это я», — произнес я.
Т.Ч. обернулся. Его глаза взывали к моему разуму и, не найдя отклика, к жалости. У меня не было ни потребности, ни желания объясняться, поэтому, размахнувшись, я ребром ладони рубанул ему по горлу с такой зверской силой, что раздался треск. Он выронил кисть и палитру и рухнул на колени, отчаянно пытаясь вдохнуть. Встав за его спиной, я одной рукой закрыл ему рот, а другой зажал нос. Мой жестокий удар превратил этого крепкого мужчину в ватную куклу. Только когда смерть затуманила ему сознание, инстинкт самосохранения влил силу в его руки, но было уже слишком поздно. Я держал крепко и задул эту последнюю вспышку гаснущего пламени. Положив Т.Ч. на пол лицом вниз, я снял четыре «ню» с подрамников, свернул их в трубку и поставил рядом с дверью. Потом взял пятилитровую канистру с уайт-спиритом и облил им пол и неподвижное тело. Рядом были еще скипидар и спирт. Я бросил зажженную спичку и вышел. Вернувшись к себе в мастерскую, я спрятал холсты на чердаке над своей кроватью и лег спать. Дело было сделано, и сон пришел мгновенно».
Хавьер опустошил стакан. Чем больше отвратительный дух прочитанного расползался по комнате, тем чаще он подливал себе виски и в конце концов опьянел. Чувство торжества улетучилось. Его лицо уподобилось расплывшейся от жары резине. Вокруг ног валялись фотокопии, выпавшие из его ослабевших пальцев. Голова склонилась к плечу. Шея хрустнула в попытке приподняться, пока он еще инстинктивно сопротивлялся сну и всему, что там его подстерегало, но изнеможение — физическое и душевное — победило.
Во сне Хавьер увидел самого себя спящим, но не взрослым, а ребенком. Он ощущал спиной тепло, лежа под надежным укрытием противомоскитной сетки. Он пребывал в состоянии полудремы, которое не мешало ему осознавать, что его спину греет солнце, и различать сквозь полуопущенные веки топорщащуюся у лица кисею на фоне белой стены. Детское счастье екнуло у него в груди, когда он услышал голос матери, зовущей его по имени:
«Хавьер! Хавьер! Despiertate ahora, Хавьер!» [126]
Он мгновенно проснулся, так как был уверен, что она окажется здесь, в его комнате, и он будет счастлив и любим.
Но ее не оказалось. Какой-то миг все вертелось у него перед глазами, прежде чем обрело очертания. Он опять сидел в кабинете на стуле, но только не на своем. Это был стул с высокой спинкой из столовой, и он не мог подняться с него, так как что-то удерживало его за шею, запястья и лодыжки. Босые ноги стояли на холодных плитках пола.
33
Понедельник, 30 апреля 2001 года,
дом Фалькона, улица Байлен, Севилья
Со стола перед ним все исчезло, не было и картин на стене.
— Проснулись, Хавьер? — произнес голос за его спиной.
— Проснулся.
— Если попробуете закричать, мне придется заткнуть вам рот твоими же носками. Так что будьте благоразумны.
— Я не в том состоянии, чтобы кричать, — ответил Фалькон.
— Неужели? — сказал голос. — Я вижу, вы занимались чтением. Ну и как, прочитали?
— Прочитал.
— И что же вы думаете о великом Франсиско Фальконе и его надежном агенте, Районе Сальгадо?
— А как ты считаешь, что я могу о них думать?
— Скажите, я хотел бы это услышать.
— Я уже догадывался, что он был гнилой личностью… Я нашел в его мастерской те пять жутких холстов… а теперь… я в этом уверен. Я до сих пор не знал, что он был еще и мошенником. Теперь он для меня однозначно мерзавец, и больше ничего.
— Люди весьма снисходительны к гению, — сказал голос. — Ваш отец это понимал. В наши дни, если ты гений, тебе позволено даже насиловать и убивать. Почему мы все прощаем тому, кого Бог наделил талантом? Почему мы миримся с заносчивостью и грубостью какого-нибудь дурака футболиста только потому, что он гениально забивает голы? Почему мы закрываем глаза на пьянство и грязные связи поэта, пока он дарит нам прекрасные стихи? Почему мы все спускаем гениям?
— Да потому что лень связываться, — ответил Хавьер.
— Ваш отец был прав, — произнес голос. — У вас действительно своеобразный взгляд на вещи.
— Когда он тебе такое сказал?
— Это есть где-то в его дневнике.
— Он всегда говорил мне, что я благословлен нормальностью.
— Просто у него были кое-какие подозрения.
— Какие, например?
— Все по порядку, — заявил Серхио.
— Ну так давай, устанавливай порядок.
— До какой подлости, по-вашему, мог опуститься ваш отец? — спросил голос. — Пока нам известно, что он был убийцей, контрабандистом, развратником, мошенником и вором. В мире полно людей такого сорта. Это обыкновенные мерзавцы. Что же выделяло его из их ряда?
— Мой отец был наделен харизмой. Он был обаятелен, остроумен, интеллигентен…
— Никакой вампир не станет ходить по улицам, роняя с клыков кровь, — сказал Серхио. — Ему приходится быть двуличным, иначе общество сразу же отторгнет его.
— Отец понимал, что человеческая натура двойственна, что добро и зло сосуществуют в каждом из нас…
— Это отговорка, Хавьер, — сказал голос. — Не это делало его исключительным.
Фалькон дернулся, и путы натянулись, послав в мозг болевой импульс.
— Он святотатец, — сказал Хавьер.
— Обычное дело.
— Он предатель.
— Ничего особенного, но уже теплее, — произнес голос. — Постарайтесь придумать что-то выдающееся, из ряда вон выходящее…
— Не получается. Может, тебе это лучше удастся. Ты выведываешь о людях такое, что повергает их в смертельный ужас. По-моему, вот это и есть нечто выдающееся.
— Вы считаете менянастоящим злодеем?
— Ты убил трех человек самым зверским…
— Я не убивал.
— Значит, ты сумасшедший, и нам не о чем разговаривать.
— Рамон Сальгадо предпочел повеситься, чем слушать свои музыкальные записи.
— Выходит, ты тут совсем ни при чем?
— Рауль Хименес так бился и корчился в своем кресле, что сам замучил себя до смерти.
— А как насчет безобидной Элоисы?
— О, я, возможно, просто не признаю некоторых вещей… как и вы.
— Это вина не ее, а общества, — сказал Хавьер, закрывая тему.
— Давайте без банальностей. Я здесь не для того, чтобы выслушивать избитые истины. Мне нужны творческие идеи.
— Тогда тебе придется мне помочь.
— Как по-вашему, кто любит или любил тебя?
— Моя мать любила меня.
— Верно.
— Моя вторая мать любила меня.
— Как трогательно, что вы не называете ее мачехой.
— И — нравится это тебе или нет — мой отец любил меня. Мы любили друг друга. Мы были очень близки.
— Правда?
— Он сам мне говорил и даже написал об этом в письме, которое лежало вместе с дневниками.
Последовала пауза, во время которой информация переваривалась.
— Расскажите мне об этом письме, — сказал наконец голос. — Я не видел его.
Хавьер дословно пересказал письмо.
— Очень интересно, — произнес голос. — И что же вы вынесли из этого документа, Хавьер?
— Отец мне доверял. Он доверял мне больше, чем моему старшему брату и сестре.
— Любопытно, что он поручил вам судьбу своих картин, — сказал голос. — О чем, по-вашему, он думал, когда представлял, как вы читаете это письмо в кладовке, в окружении его жалких попыток скопировать шедевры моего деда?
— Твоего деда? — пробормотал Хавьер, чувствуя, как пот заливает его лицо.
— А каким числом помечено письмо? — произнес голос. — Когда он его написал?
— За день до смерти.
— Удивительное предвидение!
— У него уже был один инфаркт.
— А что там с его завещанием? Каким числом оно датировано? — спросил голос.
— Он составил его за три дня до смерти.
— Полагаю, что это совпадение не такое ужи странное.
— Что ты имеешь в виду?
— Где нашли вашего отца после второго инфаркта?
— Внизу, рядом с лестницей.
— Он наверняка уже заметил, что часть дневников исчезла и что он на грани разоблачения, — сказал голос. — Как легко броситься на твердый мрамор и перевалить это все на своего любимогосына!
Хавьер онемел. Голова у него начала пухнуть, перекрытия памяти прогнулись под старым грузом.
— Да, осознание идет медленно. Очень медленно. Преодоление стены отрицания дается с трудом, — продолжил голос. — Но у нас нет времени. Объясните мне, почему же все-таки ваш отец хотел, чтобы вы прочли его дневники?
— Он этого не хотел. В письме об этом ясно сказано.
— О чем там ясно сказано? — резко спросил голос. — Неужели он мог рассчитывать, что вы, детектив, выкинете это письмо и спокойно проживете остаток жизни в неведении?
— А почему нет?
— Послушайте, Хавьер, я, так и быть, подскажу вам. Этим письмом отец велитвам прочитать дневники. Зачем ему это понадобилось?
— Чтобы… чтобы я разделил с ним муки его злосчастной жизни?
— Это что, фраза из какого-нибудь фильма? Из слащавой голливудской мелодрамки? — насмешливо поинтересовался голос. — Избавьте меня от подобной чепухи, Хавьер. Итак, скажите мне, зачем… сейчас я разговариваю, как ваш отец с Сальгадо… зачемему понадобилось, чтобы вы прочли эти дневники?
— Может, чтобы я возненавидел его?
— Вы умиляете меня, Хавьер. Зачем ему было превозносить ваш профессиональный талант и говорить, что он пригодится для поисков изъятых частей дневника?
Хавьер яростно гнал от себя вспыхнувшую в мозгу мысль. Даже теперь он отчаянно цеплялся за то единственное, что у него оставалось — веру в любовь отца, сопровождавшую его в течение сорока трех лет жизни. Даже в любви подлеца тяжело разувериться.
— Я немного помогу тебе, Хавьер, — сказал Серхио. — Я не стану читать тебе все подряд… только ключевые эпизоды. Ты готов?
«7 апреля 1963 года, Нью-Йорк
По дороге в Нью-Йорк Сальгадо предложил мне, прежде чем выставить последнюю Фальконову «ню», опубликовать мои дневники. Меня разобрал нервный смех. Какое бы это было фантастическое разоблачение! Я хохотал, будто заходясь икотой. Эту идею ему наверняка внушила Мерседес. Я видел, как они о чем-то шушукались, и М. уже несколько раз пугала меня, подкрадываясь сзади, когда мне приспичивало опорожнить душу. (У нее есть пара очень мягких и бесшумных золотых сандалет, и мне придется теперь разбрасывать вокруг ореховую скорлупу, чтобы слышать, как она подходит.) Я ответил Сальгадо категорическим «нет», что его еще больше возбудило.
31 декабря 1963 года, Танжер
Мое легкомыслие все изменило. Вчера мы с М. были в мастерской. Дети играли на улице и до того увлеклись, что принялись носиться так, будто они уже на пляже, на мягком песке. Хавьер, не желавший отставать от старших, упал и расшиб голову. Кровь залила ему лицо. Я выбежал из мастерской, запихнул его в машину и отвез прямо в больницу, где ему наложили несколько швов. Вернувшись в мастерскую, я заметил, что что-то не так.
Что же изменилось? Мы по-прежнему муж и жена, живем в том же доме, и сегодня вечером, в канун Нового года, у нас соберутся гости.
Когда я приехал из больницы, М. не спросила меня о Хавьере, который остался дома с нянькой. Она стояла на балконе, глядя на меня как на дикого волка-одиночку. Я направился к ней, рассказывая о Хавьере — чтобы прощупать почву. Она, ловко проскользнув мимо меня, скрылась в комнате. Я бросил ей вслед, что он дома и хочет ее видеть. Она буквально рванулась к двери. Домой мы ехали в ледяном молчании с Пако и Мануэлей, боровшимися на заднем сиденье. Она сразу поднялась наверх, а я укрылся у себя в кабинете.
Я все еще сижу в кабинете, хотя прошло уже двадцать четыре часа, и смотрю, как ее тень движется по потолку комнаты Хавьера. Уже стемнело. Остается несколько часов до того, как гости соберутся на ужин. Потом мы пойдем на яхту и будем любоваться в порту английским фейерверком. Мне очень горько. Я гляжу на ее тень, удлинившуюся из-за того, что она держит на руках Хавьера. Они приблизились к окну и всматриваются в черноту дворика и в чернильную тень фигового дерева. Слезы выступили у меня на глазах, потому что я знаю, что она прощается с Хавьером, что моей женой она будет на этой вечеринке и не дольше. Она покинет меня и, покинув, предаст. Сейчас я пойду в гардеробную и надену белый смокинг.
5 января 1964 года, Танжер
Я совершенно разбит, но притащил себя к нему, к своему давнему исповеднику. Вот чем стал мой дневник. Меня выворачивает в него, и жуткая тошнота отступает. Я одевался перед вечеринкой. М. нырнула в ванную и явно ждала там моего ухода, чтобы надеть вечернее платье. Я пошел проведать детей. Она не спускалась вниз, пока не съехались гости. Я неотрывно следил за ней. Изредка наши взгляды встречались, и мы тут же отводили глаза. Ужин проходил весело и шумно, но я воспринимал все как ребенок, спрятавшийся под столом. Потом мы собрались в холле, ожидая, пока женщины наденут свои манто, но тут вдруг откуда-то появился Хавьер. М. взяла его на руки и понесла наверх, а он уткнулся ей лицом в шею. Из дома мы вывалились толпой, М. льнула к Сальгадо. Наше прибытие на яхту было встречено оглушительными выстрелами пробок. Насладившись зрелищем фейерверка, гости начали расходиться.
Я попросил Рамона уговорить М. совершить морскую прогулку. «Она для тебя сделает все что угодно, — сказал я, — а меня не послушает». Часом позже мы втроем вышли в море. Был полный штиль, холод пробирал до костей, зловеще светил месяц. Мы пили шампанское в рубке, М. куталась в песцовую шубку. Тишина стояла жуткая. Вдруг налетел ветер, и Рамон, успевший опьянеть, спустился в каюту. Я повернул яхту к Танжеру.
Наконец М. сказала: «Я от тебя ухожу… ты уже знаешь, да?» Я спросил, как ей удалось найти дневники. Оказывается, она сумела выведать мой секрет у Хавьера. Ее лицо было совсем рядом с моим, когда она добавила: «Это останется между нами». Даже секундное раздумье лишило бы меня воли, поэтому я сразу ткнул ее кулаком в солнечное сплетение, и она, согнувшись пополам, повисла на моей руке. Я с силой швырнул М. на леер, подсекший ее под ягодицы. Она перевернулась через борт словно в клоунском кувырке — только ноги мелькнули в темноте. Всплеск не был слышен. Я даже головы не повернул. Волнение усиливалось, и когда мы подошли к Танжеру, море уже бушевало. Пришвартовавшись, я позвал М. и Сальгадо. Сальгадо вылез. Я велел ему разбудить М., и он опять спустился вниз. Через минуту он вернулся и сообщил, что в каюте ее нет. Мы как безумные носились с криками по яхте, пока не отчаялись, после чего связались с береговой охраной. Тело так и не нашли. На следующий день я рассказал Хавьеру о случившемся. Он был безутешен».
Продолжавший чтение голос долетал теперь до Хавьера издалека, потому что сам он находился там, перед комнатой, прежде служившей его отцу мастерской. Его позвали туда, чтобы сообщить ужасное известие, уже успевшее просочиться к нему сквозь толстые оштукатуренные стены. Глухое уныние заполнило дом, и он слышал лишь удары собственного сердца, проскальзывая в дверь к отцу. Он думал, что вот сейчас папа прижмет его к груди и поцелует в макушку, но тот с такой силой ввинтил пальцы ему в плечо, что Хавьер даже поднялся на цыпочки. Огромное лицо отца опустилось к лицу сына. Он наставил палец на глаз Хавьера, словно заряженный пистолет.
«Ты ведь понимаешь, почему Мерседес исчезла, не правда ли, Хавьер?»
Хавьер онемел от боли в выкрученном плече и, как мне казалось, от ужаса перед накрывающей его пустотой, которой он боялся больше всего на свете.
«Заруби себе на носу, — сказал я, притянув к себе мальчишку так, что его подергивающееся лицо оказалось прямо напротив моего. — Ты никому не должен говорить, где я храню мои дневники. Это моя тайна. Я хочу, чтобы ты хорошенько это запомнил… Отныне, Хавьер, этих дневников больше не существует».
Хавьер снова стоял в коридоре перед закрытой дверью отцовского кабинета и смотрел на свое плечо. Слезы брызнули у него из глаз и побежали по гладким щекам. Рот заполнился вязкой слюной. Он знал, что Мерседес никогда не вернется. Ее аромат никогда не окутает его, когда он будет засыпать под теплым одеялом. Его маленькие пальчики никогда не будут играть ее серьгами. И виноват в этом он. Ему не надо было ей ничего говорить. Хавьер бросился вверх по лестнице, в свою комнату, в свою кровать, но с ним остались черная пустота осознания и дикое жжение в плече.
дом Фалькона, улица Байлен, Севилья
Со стола перед ним все исчезло, не было и картин на стене.
— Проснулись, Хавьер? — произнес голос за его спиной.
— Проснулся.
— Если попробуете закричать, мне придется заткнуть вам рот твоими же носками. Так что будьте благоразумны.
— Я не в том состоянии, чтобы кричать, — ответил Фалькон.
— Неужели? — сказал голос. — Я вижу, вы занимались чтением. Ну и как, прочитали?
— Прочитал.
— И что же вы думаете о великом Франсиско Фальконе и его надежном агенте, Районе Сальгадо?
— А как ты считаешь, что я могу о них думать?
— Скажите, я хотел бы это услышать.
— Я уже догадывался, что он был гнилой личностью… Я нашел в его мастерской те пять жутких холстов… а теперь… я в этом уверен. Я до сих пор не знал, что он был еще и мошенником. Теперь он для меня однозначно мерзавец, и больше ничего.
— Люди весьма снисходительны к гению, — сказал голос. — Ваш отец это понимал. В наши дни, если ты гений, тебе позволено даже насиловать и убивать. Почему мы все прощаем тому, кого Бог наделил талантом? Почему мы миримся с заносчивостью и грубостью какого-нибудь дурака футболиста только потому, что он гениально забивает голы? Почему мы закрываем глаза на пьянство и грязные связи поэта, пока он дарит нам прекрасные стихи? Почему мы все спускаем гениям?
— Да потому что лень связываться, — ответил Хавьер.
— Ваш отец был прав, — произнес голос. — У вас действительно своеобразный взгляд на вещи.
— Когда он тебе такое сказал?
— Это есть где-то в его дневнике.
— Он всегда говорил мне, что я благословлен нормальностью.
— Просто у него были кое-какие подозрения.
— Какие, например?
— Все по порядку, — заявил Серхио.
— Ну так давай, устанавливай порядок.
— До какой подлости, по-вашему, мог опуститься ваш отец? — спросил голос. — Пока нам известно, что он был убийцей, контрабандистом, развратником, мошенником и вором. В мире полно людей такого сорта. Это обыкновенные мерзавцы. Что же выделяло его из их ряда?
— Мой отец был наделен харизмой. Он был обаятелен, остроумен, интеллигентен…
— Никакой вампир не станет ходить по улицам, роняя с клыков кровь, — сказал Серхио. — Ему приходится быть двуличным, иначе общество сразу же отторгнет его.
— Отец понимал, что человеческая натура двойственна, что добро и зло сосуществуют в каждом из нас…
— Это отговорка, Хавьер, — сказал голос. — Не это делало его исключительным.
Фалькон дернулся, и путы натянулись, послав в мозг болевой импульс.
— Он святотатец, — сказал Хавьер.
— Обычное дело.
— Он предатель.
— Ничего особенного, но уже теплее, — произнес голос. — Постарайтесь придумать что-то выдающееся, из ряда вон выходящее…
— Не получается. Может, тебе это лучше удастся. Ты выведываешь о людях такое, что повергает их в смертельный ужас. По-моему, вот это и есть нечто выдающееся.
— Вы считаете менянастоящим злодеем?
— Ты убил трех человек самым зверским…
— Я не убивал.
— Значит, ты сумасшедший, и нам не о чем разговаривать.
— Рамон Сальгадо предпочел повеситься, чем слушать свои музыкальные записи.
— Выходит, ты тут совсем ни при чем?
— Рауль Хименес так бился и корчился в своем кресле, что сам замучил себя до смерти.
— А как насчет безобидной Элоисы?
— О, я, возможно, просто не признаю некоторых вещей… как и вы.
— Это вина не ее, а общества, — сказал Хавьер, закрывая тему.
— Давайте без банальностей. Я здесь не для того, чтобы выслушивать избитые истины. Мне нужны творческие идеи.
— Тогда тебе придется мне помочь.
— Как по-вашему, кто любит или любил тебя?
— Моя мать любила меня.
— Верно.
— Моя вторая мать любила меня.
— Как трогательно, что вы не называете ее мачехой.
— И — нравится это тебе или нет — мой отец любил меня. Мы любили друг друга. Мы были очень близки.
— Правда?
— Он сам мне говорил и даже написал об этом в письме, которое лежало вместе с дневниками.
Последовала пауза, во время которой информация переваривалась.
— Расскажите мне об этом письме, — сказал наконец голос. — Я не видел его.
Хавьер дословно пересказал письмо.
— Очень интересно, — произнес голос. — И что же вы вынесли из этого документа, Хавьер?
— Отец мне доверял. Он доверял мне больше, чем моему старшему брату и сестре.
— Любопытно, что он поручил вам судьбу своих картин, — сказал голос. — О чем, по-вашему, он думал, когда представлял, как вы читаете это письмо в кладовке, в окружении его жалких попыток скопировать шедевры моего деда?
— Твоего деда? — пробормотал Хавьер, чувствуя, как пот заливает его лицо.
— А каким числом помечено письмо? — произнес голос. — Когда он его написал?
— За день до смерти.
— Удивительное предвидение!
— У него уже был один инфаркт.
— А что там с его завещанием? Каким числом оно датировано? — спросил голос.
— Он составил его за три дня до смерти.
— Полагаю, что это совпадение не такое ужи странное.
— Что ты имеешь в виду?
— Где нашли вашего отца после второго инфаркта?
— Внизу, рядом с лестницей.
— Он наверняка уже заметил, что часть дневников исчезла и что он на грани разоблачения, — сказал голос. — Как легко броситься на твердый мрамор и перевалить это все на своего любимогосына!
Хавьер онемел. Голова у него начала пухнуть, перекрытия памяти прогнулись под старым грузом.
— Да, осознание идет медленно. Очень медленно. Преодоление стены отрицания дается с трудом, — продолжил голос. — Но у нас нет времени. Объясните мне, почему же все-таки ваш отец хотел, чтобы вы прочли его дневники?
— Он этого не хотел. В письме об этом ясно сказано.
— О чем там ясно сказано? — резко спросил голос. — Неужели он мог рассчитывать, что вы, детектив, выкинете это письмо и спокойно проживете остаток жизни в неведении?
— А почему нет?
— Послушайте, Хавьер, я, так и быть, подскажу вам. Этим письмом отец велитвам прочитать дневники. Зачем ему это понадобилось?
— Чтобы… чтобы я разделил с ним муки его злосчастной жизни?
— Это что, фраза из какого-нибудь фильма? Из слащавой голливудской мелодрамки? — насмешливо поинтересовался голос. — Избавьте меня от подобной чепухи, Хавьер. Итак, скажите мне, зачем… сейчас я разговариваю, как ваш отец с Сальгадо… зачемему понадобилось, чтобы вы прочли эти дневники?
— Может, чтобы я возненавидел его?
— Вы умиляете меня, Хавьер. Зачем ему было превозносить ваш профессиональный талант и говорить, что он пригодится для поисков изъятых частей дневника?
Хавьер яростно гнал от себя вспыхнувшую в мозгу мысль. Даже теперь он отчаянно цеплялся за то единственное, что у него оставалось — веру в любовь отца, сопровождавшую его в течение сорока трех лет жизни. Даже в любви подлеца тяжело разувериться.
— Я немного помогу тебе, Хавьер, — сказал Серхио. — Я не стану читать тебе все подряд… только ключевые эпизоды. Ты готов?
«7 апреля 1963 года, Нью-Йорк
По дороге в Нью-Йорк Сальгадо предложил мне, прежде чем выставить последнюю Фальконову «ню», опубликовать мои дневники. Меня разобрал нервный смех. Какое бы это было фантастическое разоблачение! Я хохотал, будто заходясь икотой. Эту идею ему наверняка внушила Мерседес. Я видел, как они о чем-то шушукались, и М. уже несколько раз пугала меня, подкрадываясь сзади, когда мне приспичивало опорожнить душу. (У нее есть пара очень мягких и бесшумных золотых сандалет, и мне придется теперь разбрасывать вокруг ореховую скорлупу, чтобы слышать, как она подходит.) Я ответил Сальгадо категорическим «нет», что его еще больше возбудило.
31 декабря 1963 года, Танжер
Мое легкомыслие все изменило. Вчера мы с М. были в мастерской. Дети играли на улице и до того увлеклись, что принялись носиться так, будто они уже на пляже, на мягком песке. Хавьер, не желавший отставать от старших, упал и расшиб голову. Кровь залила ему лицо. Я выбежал из мастерской, запихнул его в машину и отвез прямо в больницу, где ему наложили несколько швов. Вернувшись в мастерскую, я заметил, что что-то не так.
Что же изменилось? Мы по-прежнему муж и жена, живем в том же доме, и сегодня вечером, в канун Нового года, у нас соберутся гости.
Когда я приехал из больницы, М. не спросила меня о Хавьере, который остался дома с нянькой. Она стояла на балконе, глядя на меня как на дикого волка-одиночку. Я направился к ней, рассказывая о Хавьере — чтобы прощупать почву. Она, ловко проскользнув мимо меня, скрылась в комнате. Я бросил ей вслед, что он дома и хочет ее видеть. Она буквально рванулась к двери. Домой мы ехали в ледяном молчании с Пако и Мануэлей, боровшимися на заднем сиденье. Она сразу поднялась наверх, а я укрылся у себя в кабинете.
Я все еще сижу в кабинете, хотя прошло уже двадцать четыре часа, и смотрю, как ее тень движется по потолку комнаты Хавьера. Уже стемнело. Остается несколько часов до того, как гости соберутся на ужин. Потом мы пойдем на яхту и будем любоваться в порту английским фейерверком. Мне очень горько. Я гляжу на ее тень, удлинившуюся из-за того, что она держит на руках Хавьера. Они приблизились к окну и всматриваются в черноту дворика и в чернильную тень фигового дерева. Слезы выступили у меня на глазах, потому что я знаю, что она прощается с Хавьером, что моей женой она будет на этой вечеринке и не дольше. Она покинет меня и, покинув, предаст. Сейчас я пойду в гардеробную и надену белый смокинг.
5 января 1964 года, Танжер
Я совершенно разбит, но притащил себя к нему, к своему давнему исповеднику. Вот чем стал мой дневник. Меня выворачивает в него, и жуткая тошнота отступает. Я одевался перед вечеринкой. М. нырнула в ванную и явно ждала там моего ухода, чтобы надеть вечернее платье. Я пошел проведать детей. Она не спускалась вниз, пока не съехались гости. Я неотрывно следил за ней. Изредка наши взгляды встречались, и мы тут же отводили глаза. Ужин проходил весело и шумно, но я воспринимал все как ребенок, спрятавшийся под столом. Потом мы собрались в холле, ожидая, пока женщины наденут свои манто, но тут вдруг откуда-то появился Хавьер. М. взяла его на руки и понесла наверх, а он уткнулся ей лицом в шею. Из дома мы вывалились толпой, М. льнула к Сальгадо. Наше прибытие на яхту было встречено оглушительными выстрелами пробок. Насладившись зрелищем фейерверка, гости начали расходиться.
Я попросил Рамона уговорить М. совершить морскую прогулку. «Она для тебя сделает все что угодно, — сказал я, — а меня не послушает». Часом позже мы втроем вышли в море. Был полный штиль, холод пробирал до костей, зловеще светил месяц. Мы пили шампанское в рубке, М. куталась в песцовую шубку. Тишина стояла жуткая. Вдруг налетел ветер, и Рамон, успевший опьянеть, спустился в каюту. Я повернул яхту к Танжеру.
Наконец М. сказала: «Я от тебя ухожу… ты уже знаешь, да?» Я спросил, как ей удалось найти дневники. Оказывается, она сумела выведать мой секрет у Хавьера. Ее лицо было совсем рядом с моим, когда она добавила: «Это останется между нами». Даже секундное раздумье лишило бы меня воли, поэтому я сразу ткнул ее кулаком в солнечное сплетение, и она, согнувшись пополам, повисла на моей руке. Я с силой швырнул М. на леер, подсекший ее под ягодицы. Она перевернулась через борт словно в клоунском кувырке — только ноги мелькнули в темноте. Всплеск не был слышен. Я даже головы не повернул. Волнение усиливалось, и когда мы подошли к Танжеру, море уже бушевало. Пришвартовавшись, я позвал М. и Сальгадо. Сальгадо вылез. Я велел ему разбудить М., и он опять спустился вниз. Через минуту он вернулся и сообщил, что в каюте ее нет. Мы как безумные носились с криками по яхте, пока не отчаялись, после чего связались с береговой охраной. Тело так и не нашли. На следующий день я рассказал Хавьеру о случившемся. Он был безутешен».
Продолжавший чтение голос долетал теперь до Хавьера издалека, потому что сам он находился там, перед комнатой, прежде служившей его отцу мастерской. Его позвали туда, чтобы сообщить ужасное известие, уже успевшее просочиться к нему сквозь толстые оштукатуренные стены. Глухое уныние заполнило дом, и он слышал лишь удары собственного сердца, проскальзывая в дверь к отцу. Он думал, что вот сейчас папа прижмет его к груди и поцелует в макушку, но тот с такой силой ввинтил пальцы ему в плечо, что Хавьер даже поднялся на цыпочки. Огромное лицо отца опустилось к лицу сына. Он наставил палец на глаз Хавьера, словно заряженный пистолет.
«Ты ведь понимаешь, почему Мерседес исчезла, не правда ли, Хавьер?»
Хавьер онемел от боли в выкрученном плече и, как мне казалось, от ужаса перед накрывающей его пустотой, которой он боялся больше всего на свете.
«Заруби себе на носу, — сказал я, притянув к себе мальчишку так, что его подергивающееся лицо оказалось прямо напротив моего. — Ты никому не должен говорить, где я храню мои дневники. Это моя тайна. Я хочу, чтобы ты хорошенько это запомнил… Отныне, Хавьер, этих дневников больше не существует».
Хавьер снова стоял в коридоре перед закрытой дверью отцовского кабинета и смотрел на свое плечо. Слезы брызнули у него из глаз и побежали по гладким щекам. Рот заполнился вязкой слюной. Он знал, что Мерседес никогда не вернется. Ее аромат никогда не окутает его, когда он будет засыпать под теплым одеялом. Его маленькие пальчики никогда не будут играть ее серьгами. И виноват в этом он. Ему не надо было ей ничего говорить. Хавьер бросился вверх по лестнице, в свою комнату, в свою кровать, но с ним остались черная пустота осознания и дикое жжение в плече.