— Вам ничего не надо говорить, Дон Донатти. — В эту секунду Джьянни услыхал отдаленный вой полицейских сирен. — Вы узнали, чего ради им понадобился Витторио? — спросил он.

— Niente [14]. Но охотится за ним и в самом деле Бюро, это точно.

И снова между ними наступило молчание.

— Мне очень жаль, Джьянни.

Очевидно, Донатти не находил, что бы еще сказать.

— А что с вашей правой рукой? — заговорил Джьянни. — С тем парнем, который меня заложил.

— Я отрезал руку. Ты еще позвонишь мне?

— Конечно. Постараюсь быть аккуратным.

— Славно слышать твой голос. Будь осторожен, Джьянни.

— И вы тоже, крестный отец.

Сирены завывали всего в нескольких кварталах и еще приблизились, пока Джьянни вешал трубку. Его машина была припаркована за углом, он вскочил в нее и объехал вокруг квартала.

Когда он проезжал мимо телефонной будки, возле нее стояли три полицейские патрульные машины из участка Нассау.

Значит, не было никакой “правой руки”, которую пришлось отрезать, не было брата, которого хотели вытащить из Ливенуорта. Оплошал сам дон, и только он один. Кто знает, что там у ФБР имеется на Донатти? Единственно правдивыми в разговоре были его извинения. В этом Джьянни не сомневался. Дон искренне сожалел.

Но Джьянни следовало все же вернуться на двадцать лет назад и вспомнить, какие чувства проявлял к нему Карло Донатти.


Это он пришел к Джьянни в тот вечер, когда погибли его родители, чтобы сообщить о несчастье. Просто встал в дверях и глянул ему прямо в глаза.

Он оставался у Джьянни всю ночь и заполнял молчание темпераментными рассказами о “семье” и ее значении. В мире Дона Карло Донатти не было зла или бедствия, которое невозможно было бы расценивать как источник добра. Все это делали эмоции. Они сглаживали острые углы реальности и учили, что совершенное тобой по необходимости гораздо более ценно, чем совершенное по выбору. Благодаря эмоциям трагедия превращалась в испытание мужества. Страдание, личная потеря превращалась в ритуал очищения на пути к истинной мужественности.

— Это пройдет, Джьянни. Это сделает тебя сильнее.

Сила, разумеется, расценивалась как наивысшее добро. Джьянни тогда хотелось одного — сохранить выдержку. В голове у него стоял синий холодный туман. И сквозь него он видел только своих убитых родителей. И это лишало смысла все остальное, иссушало мозг.

— Кто их убил? — спросил он у Донатти.

— Его зовут Винченцо.

— За что? Какое зло ему причинили мои мать и отец?

— Никакого. Тут нет ничего личного. Хотели насолить семье. Не беспокойся, Джьянни. Я с ним разделаюсь.

— Спасибо, крестный отец, но я разделаюсь с ним сам.

Донатти взглянул на него:

— Ты понимаешь о чем говоришь?

— Да.

Это единственное короткое словечко повисло в воздухе между ними. Донатти молча обдумывал его.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я понимаю твои чувства. Но я не могу допустить, чтобы ты ринулся в это дело очертя голову и погиб. Я должен тебя подготовить.

И он подготовил.

Принес Джьянни хорошо смазанный девятимиллиметровый автоматический пистолет, объяснил, как им пользоваться, показал, как его разбирать и собирать вслепую, научил стрелять прицельно, пользуясь при этом боевыми патронами в тире, устроенном в подвале. Донатти подготовил его к почти церемониальному акту убийства — как готовят новичка-матадора к первой встрече с быком, несущим ему потенциальную гибель.

Когда дон почувствовал, что Джьянни постиг науку и физически готов к делу, он начал его готовить психологически.

— Это не игра, — твердил он. — Правил здесь нет. Если ты не убьешь его, то он убьет тебя. Выброси из головы мысль о честной борьбе. Это убийство… а не теннисный матч. Он не был честен с твоим папой и твоей мамой. Он стрелял им в затылок… Ты понимаешь, что я тебе говорю, Джьянни?

Джьянни понимал.

Когда настала та самая ночь, он стоял в тени возле торгового склада на набережной, в котором работал Винченцо, и ждал, пока тот выйдет и направится на стоянку к своему “кадиллаку”. Джьянни сжимал в руке пистолет с глушителем, а сердце у него сжималось от тяжелой тоски по родителям. Ему было так страшно, что во рту высохла слюна. Но он рад был этому страху: через него он как бы прикасался к матери и отцу.

Но вот Винченцо вышел из склада и направился к машине. Джьянни хотел дождаться, пока Винченцо пройдет мимо, и стрелять ему в спину, пока тот не упадет. Он рисовал эту картину в своем воображении целую неделю. Все очень ясно и просто. Что может помешать?

Помешать он мог себе сам.

Потому что когда он уже намеревался открыть стрельбу, когда увидел перед собой на расстоянии десяти футов широкую квадратную спину Винченцо, выстрелить он не смог.

И дело тут было не в честности. Она для него сейчас ничего не значила по существу.

Но он окликнул:

— Винченцо!

Тот обернулся, и они уставились друг на друга. Казалось совершенно естественным, что они двое вот так стоят лицом к лицу, что в эти секунды их души и тела связаны неразрывной связью.

— Я Джьянни Гарецки, — сказал он и глянул прямо в глаза Винченцо, который выхватил пистолет и направил его на Джьянни.

Это послужило толчком, и Джьянни выстрелил три раза подряд.

Люди сбежались на место убийства очень быстро.

Цена оказалась высокой. Он вынужден был покинуть страну и годами жить жизнью беглеца. Но такую цену стоило заплатить.

И Дон Карло Донатти единственный помогал ему в этом. Он обеспечил комфорт, деньги, защиту, он делал все, что нужно, и в конце концов научил его, как проложить свой путь во тьме.

Все это было. Все было до сих пор.

Глава 16

Перст Божий, подумал Питер Уолтерс. Кровь и гибель ошеломляли. Все происходило прямо перед глазами, в гостиной, где рядом с Питером сидели его жена и сын и видели это в семичасовых новостях. Бомба взорвалась в главном зале римского аэропорта Фьюмичино в тот самый момент, когда дюжина или даже больше людей с камерами собирались снимать на пленку прибытие высокопоставленных американских делегатов на переговоры по Ближнему Востоку, но вместо этого сняли весь ужас происшедшего.

Взрыв прогремел за считанные минуты до того, как заработали камеры, и впечатление от звуков и движений было таким же сильнодействующим, как от наилучших репортажей с поля сражения. Трупы валялись повсюду, словно груды старого тряпья. Кричали раненые. Все, кто мог двигаться, разбегались в стороны. И над всем этим хаосом плыли дым и пыль, напоминая о сером дыме дантова ада.

И перст Божий?

Увиденная трагедия вызвала у Питера единственную и однозначную реакцию: завтра с утра он едет убивать Абу Хомейди.

Не обязательно, чтобы именно этот взрыв был делом рук Хомейди. Никто не мог бы утверждать это с уверенностью. Но стиль был типично его. Не было сделано предупреждения о готовящейся акции. Кровопролитие носило безжалостный и неразборчивый характер. Женщины и дети пострадали в полной мере. Главной целью, понятно, оставались американцы. И происходило все на европейской территории.

Питер Уолтерс взглянул на сына, который скрестив ноги сидел на полу перед креслом матери. Смотреть семичасовой выпуск новостей всей семьей сделалось неким ритуалом в те дни, когда Питер находился дома. Но в этот вечер Питер сожалел, что Поли стал зрителем устрашающей картины.

Мальчик сидел очень тихо, совершенно потрясенный. И, казалось, осознавал, что на экране перед ним происходит нечто страшное, но не мог понять, что оно значит. Вплоть до той секунды, когда крупным планом показали лицо кричащей девочки, залитое кровью. Лицо, полное ужаса, и ужас этот тотчас отразился на лице Поли.

— Папа, — только и выговорил он тихо, будто и не сознавая, что слово вырвалось у него, и начал медленно качать головой взад-вперед, взад-вперед, как-то по-стариковски.

Питер смотрел теперь не на экран, а на мальчика. Он уже достаточно узнал о том, что произошло в римском аэропорту. Но он никогда не узнает достаточно о том, что происходит в душе у его сына.

Зато он отлично понимал, что с мальчиком сейчас. Поли представлял себя там, в аэропорту, рядом с кричащей девочкой; у него самого лилась по лицу кровь, он сам закатывался диким криком.

Питер понял, что мальчик хочет, чтобы отец дотронулся до него, погладил по голове. Он сел рядом с Поли на пол, провел пальцами по волосам сына и почувствовал, как тот вздохнул.

— Папа?

— Да?

— Как могут происходить такие страшные вещи?

— Они сообщили, что это была бомба.

— Я знаю. Но зачем? Я хочу сказать, зачем кому-то надо убивать так много людей ни за что?

Питер взглянул на жену, но она отвела глаза. Это значило, что она возлагает ответственность полностью на него и не собирается ему помогать.

— Наверное, те, кто это сделал, считали, что у них есть причины.

— Какие?

— По-моему, не может быть причин убивать ни в чем не повинных беспомощных женщин и детей. Те, кто так поступали, вероятно, хотели запугать людей и привлечь внимание к тому, чего они добиваются.

— А почему полиция не может их поймать?

— Я уверен, что она старается их поймать.

Пол размышлял, глаза у него потемнели.

— Полицейские никогда их не арестуют, — заявил он.

— Почему же?

— Потому что никогда этого не делают. Но держу пари, что ты смог бы, — сказал Пол.

— Я? — Питер удивился, хоть и не слишком. — Но я же не полицейский. Что я могу знать о поимке сумасшедших бомбистов?

Мальчик повернулся и посмотрел на него.

— Ты все знаешь, папа.


Питер собирался уехать ранним утром, и Пегги решила помочь ему уложить вещи, прежде чем они лягут спать.

В первые годы совместной жизни она задавала ему немало хлопот в связи с его частыми кратковременными отлучками. Обижалась, что он ее покидает, принималась ссориться с ним без всяких видимых оснований, бросала ему обвинения, томила долгим холодным молчанием.

Питер считал, что она воспринимает его отъезды примерно так, как мать воспринимает постоянные провинности любимого ребенка. Его понимание ответственности перед Америкой казалось ей отчасти простоватым. Она полагала, что чувства его все еще носят юношеский характер, что в свои тридцать восемь он старается уберечь от разрушения некоторые свои наивные сантименты, как иная хозяйка оберегает от топора голову полюбившейся утки.

Она перестала с этим бороться, но именно поэтому он чувствовал себя виноватым вдвойне. Наблюдая за тем, как она укладывает его вещи, как бережно обращается с каждой, он почти хотел, чтобы она злилась на него, а не помогала вот так безропотно.

— Мне очень жаль, что Полу пришлось увидеть сегодня весь этот ужас в выпуске новостей, — заметила она. — Он будет выбит из колеи на несколько дней. Плохо, что тебя как раз в это время не будет рядом с ним, ты бы его успокоил. Он тебя считает чуть ли не самим Господом Богом.

Это прозвучало почти как прямой упрек в том, что он пренебрегает потребностями сына. Первый ее упрек.

— Что ты хочешь мне сказать? Что я не Бог?

Она перестала расправлять его носки и пристально на него смотрела; он старался говорить небрежно, словно все в норме и беспокоиться не о чем. И все же выглядел он не вполне нормально и обычно — это было, заметно хотя бы по расширившимся глазам, в которых горело возбуждение при мысли о том, что ему предстоит. Чего ради он стремится покинуть это место, мальчика, спящего в соседней комнате, близкую ему женщину? Питер взглянул ей в лицо, одно из самых знакомых и самое любимое на свете, и подумал: “Брюки и нижнее белье, ты только посмотри, как она дотрагивается до моих чертовых штанов и нижнего белья…”

Пегги улыбнулась в ответ на его незамысловатую шутку и вернулась к своей работе. Как она научилась сдерживать себя, продолжал думать он, и как часто ей приходится это делать. Она все еще негодует, но не дает негодованию вырваться наружу. Огонь порой покажется, но вскоре мало-помалу исчезает во тьме. Где же он прячется, темперамент Айрин Хоппер, вот уже много лет носящей имя Пегги Уолтерс? Под прикрытием выдержки и спокойного юмора? Да ну же, Пегги! Крикни! Завопи! Потребуй от меня объяснений, суди меня. Заставь меня сказать тебе, что я такой как есть, что старую собаку новым штукам не выучишь.

Ну а к чему бороться? Разве от этого легче? Ведь борьба не имеет смысла. Так или иначе он отправится по следам Абу Хомейди, а она останется одна. Так или иначе он все равно выйдет рано утром из дому, по выбору, не по необходимости, и, может быть, никогда больше ее не увидит.

Он замер в полной беспомощности.

— Питер, передай мне, пожалуйста, носовые платки из выдвижного ящика.

Он выполнил просьбу. Потом пошел в ванную, собрал туалетные принадлежности, уложил в кожаный футляр и вручил ей как свой вклад в дело.

— Утром тебе нужно побриться и почистить зубы, — напомнила она.

И он отнес футляр обратно в ванную.

После этого он растянулся на кровати и наблюдал за тем, как она заканчивает укладывать вещи, находя нечто особенно трогательное в ее движениях. Что за женщина. Боролась, воевала — и делала что положено. Нужна большая твердость духа для подобной выдержки. Этой твердости у нее много, но порой и она слабеет. Вот и теперь она наклонила голову, рассматривает что-то в углу чемодана, а щека у нее подрагивает. Питер закрыл глаза. Он не хочет на это смотреть. Слишком бередит душу.

— Где твой бронежилет? — спросила она.

Питер открыл глаза. Он терпеть не мог надевать бронежилет и редко делал это. Помимо всего прочего, жилет не защитит от выстрела в голову. Но Пегги почти религиозно верила в способность жилета уберечь его жизнь, и Питер таскал жилет с собой ради нее. Ради ее душевного спокойствия. Не то чтобы она знала, куда он отправляется и чем там занимается. Просто считала, что опасность, ранение, смерть всегда возможны.

— Он у меня в шкафу, — сказал Питер.

— Его там нет.

— Может, в том шкафу, который в холле.

Пегги пошла посмотреть. Вернулась без жилета.

— Там его тоже нет. Куда еще ты мог его задевать?

— Не имею представления.

— Но ведь в последний раз ты распаковывал вещи сам.

Питер молчал.

— Это возмутительно, — сказала она, и дрожь переместилась со щеки на нижнюю губу. Питер встал с кровати.

— Пегги…

— Он же не мог взять да и убежать. Эта проклятая штуковина где-то здесь.

— В холодильник ты не заглядывала? Все эти дни голова у меня не варит, я бы мог засунуть его даже в морозилку.

Она даже не улыбнулась. Там и сям замелькали опасные искорки. Вся эта выдержка, подумал он, полный раскаяния, весь этот великий самоконтроль. Внутри у него что-то замерло, словно в предвкушении опасности. Она прижала ладони к щекам таким девчоночьим движением, что он вспомнил, какой она была девять лет назад. Потом руки тяжело повисли вдоль бедер, и она казалась постаревшей, почти что женщиной среднего возраста.

— Ты думаешь, это смешно, да? — заговорила она. — Ты думаешь, я дура и не понимаю, что ты берешь с собой проклятый жилет только чтобы меня успокоить, а сам его никогда не надеваешь? Скажешь, не так?

Он не ответил.

— Скажешь, не так? — выкрикнула она.

Брови у нее сошлись, она стояла перед ним такая невероятно ранимая. Глядя на нее, он произнес, сам не ведая, как вырвались слова:

— Имеешь ли ты хоть малейшее представление, как сильно я тебя люблю?

Пегги посмотрела на него так, словно он ее ударил. Это ни к чему, подумал он. Не следует говорить подобные вещи женщине, с которой прожил столько лет. И уж конечно не тогда, когда собираешься уехать и оставить ее одну.

— Да, — сказала она устало, — я знаю, как сильно ты меня любишь. Но иногда мне хочется, чтобы ты любил меня не так дьявольски сильно. Любил бы поменьше, а уважал побольше.

Она уже овладела собой, а Питер нашел жилет, который висел у него в шкафу под пиджаком. И не спеша закончил укладывать вещи.


А потом в постели, когда опустилась мягкая тьма и лунная дорожка блестела, точно ртуть, они любили друг друга, быть может, в последний раз в жизни. И Пегги сказала:

— Я на самом деле так не думала. Чтобы ты любил меня поменьше. Я наврала.

— Я знаю.

Она вздохнула:

— Слова вылетели изо рта помимо воли.

— Не надо объяснять.

— Но это так. Дешевый бабий трюк. Попытка переложить вину на тебя. Мне стыдно. — Она обняла его. — Я рада, что ты так меня любишь. Я не хотела бы ничего иного. Ни на минуту.

Он взглянул на искаженное болью любимое лицо, бледное и немного загадочное при свете луны. Если я благополучно вернусь к ней после этого дела, поклялся он себе, я никогда больше не причиню ей такой боли. Никогда.

Но даже в эту минуту, давая клятву, он хотел лишь одного — чтобы сам мог в это поверить.

Глава 17

— Хуже всего, Хэнк, что я не вижу конца всей этой заварушке.

Время шло к полуночи, и они как следует угостились коньяком “Реми Мартен” в кабинете у министра юстиции в его доме в Джорджтауне. До этого вместе обедали и слушали концерт в Центре Кеннеди. В соседней комнате жена Уэйна и спутница Дарнинга на этот вечер тоже выпивали и разговаривали.

— Если она вообще когда-нибудь кончится, — добавил Уэйн.

Дарнинг обратил внимание на то, что глаза у его друга такие, словно он не спал несколько дней. Должно быть, поэтому в них застыло выражение тупой тоски. И вообще весь облик Уэйна, начиная с того, что он сильно сутулился, являл странную смесь сосредоточенности и печали. Глядя на него, невольно вспомнишь столь же тоскливый вид погруженных во мрак кварталов города. А это значило, что Брайан и наиболее пораженные хронической безработицей районы Вашингтона в равной мере осознавали, что есть вещи, которые, увы, непоправимы.

— Я искренне сожалею, что втянул тебя в эту историю.

Уэйн обратил на Дарнинга задумчивый взгляд и сделался еще печальнее. Они вместе учились в колледже, потом в юридической школе, вместе прошли ужаснейшую из войн, причем Дарнинг едва не погиб, спасая жизнь Уэйна. И Уэйн, разумеется, не мог отказаться вести по просьбе Дарнинга охоту за единственным человеком — Витторио Баттальей. Но он хотел знать, что за этим стоит. Исчезло и скорее всего было убито пять агентов, еще несколько человек участвовало в деле и подвергалось опасности, — естественно Уэйн считал, что имеет право знать. Но Хэнк считал иначе, настаивая на том, что достаточно знать, какой угрозе подвергаются его жизнь и будущее, пока Витторио Батталья, известный киллер, находится на свободе. Остальное лишь вопрос доверия и дружбы.

— Если ты узнаешь больше, — объяснил Уэйну Дарнинг, — это не принесет ничего хорошего ни тебе, ни мне. Так что, пожалуйста, Брайан, или помоги мне, или не помогай. И брось думать обо всем прочем.

На том и порешили. Директор ФБР поднялся, чтобы налить по новой.

— Я полагаю, что именно так в конечном итоге и происходят все подобные вещи, — сказал он.

— О чем ты говоришь?

— О том, как человек окончательно впадает в грех. — Брайан рассмеялся, но от этого смеха становилось зябко. — Это подкрадывается к тебе так осторожно, так незаметно, что ты не придаешь ему значения. Скажем, ты посылаешь двух агентов допросить мужчину и женщину, делаешь это в порядке дружеского одолжения, а потом осознаешь, что оказался по уши в дерьме.

— Стоит ли употреблять столь сильные выражения, Брайан?

— Мы оба видели достаточное количество печальных примеров. В одном случае, о котором ты уже позабыл, дело коснулось Овального кабинета. Чем выше ты поднялся, тем тяжелее болезнь.

— Что за болезнь?

— Извращенное представление о собственной неприкосновенности. Уверенность, что ты выше всего, что ты неприкасаем, что благодаря этому выйдешь сухим из воды в любом случае.

— Ты хочешь сказать, что не можешь?

Улыбка Уэйна была такая же холодная, как его смех.

— В следующий раз, как встретишь Гэри Харта или Майка Милкена [15], задай этот вопрос.


Теория Дарнинга.

Как и произведение искусства, каждый акт любви неповторим. В лучших своих вариациях он представляет собой будто бы случайное сочетание времени, места, настроения, партнера и некоторых особенностей, счастливо возникающих по ходу дела. Сегодняшний вечер обладал всеми качествами, которые неизбежно приводят партнеров в постель. Сначала изысканный обед в не менее изысканной обстановке в обществе Уэйнов, затем вечно вдохновляющая музыка Моцарта, а после концерта — лучший коньяк, выпитый наедине с другом.

А женщина?

Совсем недавно открытая драгоценность — молодая венгерка по имени Илона с совершенно непроизносимой фамилией, необыкновенно искусная не только в постели, но и во всем, что к ней вело.

Она верила, что разум постоянно ведет тебя от беспорядка к гармонии; не стоит начинать утро с новой борьбы против наступления хаоса.

— Ты атакуешь каждый новый день, час, минуту, — говорила она Дарнингу, — как будто ты не сражался с ними прежде, как будто ты снова и снова должен доказывать собственную ценность.

Считала ли она, что он не должен так поступать?

Безусловно.

Ведь он министр юстиции Соединенных Штатов, высокопоставленная особа. Должен уметь расслабляться и чему-то радоваться.

Чему же?

Она восхитительно улыбалась. Конечно же, ей.

И теперь, погружаясь вместе с ней в мир глубокого наслаждения сексом, Генри Дарнинг казался себе освеженным, невесомым, полным жизни. Какая она чувственная, какая страстная! С какой радостью воспринимает все, что они делают. Это само по себе возбуждало его. Просто лежать на ней было все равно что плыть по жарким волнам. Она излучала пыл, и он входил в него. Даже ее дыхание полно было желания.

Вдруг непонятно откуда в памяти возник Брайан Уэйн, его недавние слова, и Дарнинг сразу остыл.

Илона почувствовала это.

— Что случилось?

— Я подумал о ненужных вещах.

— Сейчас я это исправлю.

Изогнувшись, словно золотистое животное, пьющее воду, Илона склонилась над ним. Она целовала его губы, шею, грудь, живот, ниже… и остановилась. Мысли Дарнинга, свернув не на ту дорогу, не хотели возвращаться на прежний путь. Илона старалась напрасно.

— Прости, — сказал он. — Может быть, позже.

Но она возобновила усилия. — Нет. Подожди. Все будет хорошо.

Он очень осторожно попытался высвободиться, сдвинуть ее с себя, но она не уступала, и он в конце концов покорился.

Необычная женщина. Он чувствовал, как ее тело становится твердым, ощущал скрытое напряжение. Отключившись в эти минуты от секса, он наблюдал за ее приемами, за тем, что она умеет, а умела она очень многое. Еще один эксперт. Кажется, в постели ему везет на виртуозных партнерш. Каждая — мастер своего дела. Откуда они так много знают? Все такие молоденькие. Может, это передается с генами?

А он? Вечное божество, Эрос во плоти. Исключая нынешнюю ночь. А также и другие ночи — чем дальше, тем чаще. Прими это как должное, Генри. Тебе приходится напрягаться. Ты должен постоянно что-то придумывать… Он все еще выдерживал это в большинстве случаев, но начинал испытывать чувство унижения.

Лампа горела, и Дарнинг следил за ее отсветами на стенах и потолке. Но думал он снова об Уэйне.

“Как человек окончательно впадает в грех” — такими словами его друг определил состояние растущего страха, и определил вполне точно. За исключением того, что Дарнинг не имел намерения ни во что впадать. Брайан хорош и как профессионал, и как друг, но он закоренелый паникер и всегда им был. При достаточном нажиме таких людей легко убедить. Подчинить своей воле. В основном поэтому Дарнинг не рассказал ему эту несчастную историю полностью. Была и другая, более существенная причина, почему он предпочел удержать подробности при себе: твердые этические и моральные принципы Брайана, которые вынудили бы его критически отнестись к другу, а это крайне несвоевременно.

Дарнинг продолжал думать “не о том” и не помогал Илоне. Попробовал сосредоточиться… но при виде того, как она неистово трудится, просто отчаянно, он вдруг пожалел ее, и это уничтожило последнюю надежду. Бедная девочка. Он наконец приподнялся и обнял ее. — Сейчас ничего не получится.

Лицо у Илоны пошло пятнами, расплылось. Тело выпрямилось в напряжении. Она впилась пальцами ему в грудь.

— Брось, это не трагедия, — сказал он.

— Нет, именно трагедия.

— Ты не должна так оттаиваться.

Она легла на постель, податливая плоть казалась тяжелой, как свинец.

— Мне ненавистна даже мысль о неудаче.

— Если кто и виноват в ней, так это я. Но не ты.

— Если женщина не в состоянии возбудить мужчину, виновата она.

— Это не более чем шовинистическая пропаганда мужчин.

Илона молчала несколько минут.

— Такого со мной никогда еще не случалось, — сказала она.

Перед глазами у Дарнинга промелькнули эротические образы ее успешных стараний. Они тянулись в бесконечность.

— Жаль, что я испортил твой рекорд.

Но ему больше не хотелось говорить на эту тему. Чересчур много. Он вдруг понял, что разговор зашел слишком далеко, когда взглянул через плечо Илоны в окно на далекую звезду и ощутил в ее загадочном свете некое далеко не безгрешное сияние, исходящее от легионов женщин, которыми он обладал в жизни, сияние, пронизывающее не только пространство, но и его самого. И пустота его лишенных любви совокуплений вдруг поразила его как удар; его охватило чувство, что единственно верный путь — это путь от сердца к сердцу, из глубин одного в глубины другого. И по сравнению с этим все его логические измышления ничего не значат.