— Нет, Турмс, не надо жалеть меня. Такой, как ты — а измениться ты не можешь, — не должен никого жалеть. Сочувствие причиняет мне боль, а ведь я как-никак был послан к тебе богами, недаром же ты сразу узнал меня. Так узнай же меня и тогда, когда мы встретимся снова! Жалости же твоей мне не надо.
   Его отекшее и расплывшееся лицо почему-то казалось мне отвратительным; на нем была написана такая зависть, что солнечное утро померкло для меня. И он почувствовал это, закрыл рукой глаза, встал и отошел, покачиваясь, в сторону. Я попытался его остановить, но он сказал:
   — У меня пересохло в горле. Пойду-ка я к роднику. Я хотел сопровождать его, но он сердито цыкнул на меня и даже не обернулся, уходя. Больше его никто не видел. Мы пытались найти его, и сиканы тоже обыскали все заросли и расщелины скал, но Микона нигде не было, и мне стало ясно, что он имел в виду другой родник.
   Я не осуждал его, полагая, что любой человек имеет право выбора — продолжать жизнь или отказаться от нее, как от слишком утомительного рабского труда. Мы оплакали его и совершили в память о нем жертвоприношение, но вскоре мне стало легче, ибо он бывал так мрачен и молчалив, что бросал тень на нашу жизнь. Зато Хиулс очень скучал без Микона — ведь тот научил его ходить, частенько гулял с ним, слушая невнятный детский лепет, и вырезал для него своим острым медицинским ножом игрушки из дерева, нимало не заботясь о том, что острие может затупиться.
   Арсиноя очень рассердилась, когда узнала о происшедшем, и накинулась на меня с упреками, утверждая, что я совсем не заботился о Миконе.
   — А вообще-то, какое мне до него дело? — наконец сказала она. — Странно только, что он не дождался моих родин, чтобы оказать мне врачебную помощь. Он же прекрасно знал, что я опять беременна, а мне хотелось бы рожать как культурному человеку и не доверяться глупым сиканским бабкам.
   Я не винил Арсиною за ее жестокие слова, ибо беременность сделала ее капризной, а Микон и в самом деле во имя нашей дружбы мог бы подождать хотя бы месяц. Но пришло время, и Арсиноя легко разрешилась от бремени — она родила дочь на ложе из тростника в шалаше из ветвей; помощь опытных сиканских повитух, хотя она и подняла на ноги всех женщин, оторвав их от повседневных дел, ей не понадобилась вовсе. Она отказалась рожать на стуле с вырезанным отверстием, не послушав совета сиканских женщин, которые хотели ей помочь, а родила, лежа на подстилке, как и положено культурному человеку.

3

   У сиканов я научился обретать желанное иногда одиночество, уходя на несколько дней в горы, где можно было поститься и слушать свою душу до тех пор, пока во всем теле не появлялась легкость и мне не казалось, что я мог бы взлететь. У них я научился также во время утомительного лесного перехода спасать жизнь самому слабому, делясь с ним собственной кровью; для этого наиболее выносливый вскрывал себе на руке вену. Однажды я так и поступил, хотя сиканы были мне чужими. С тех пор они считали меня своим братом; впрочем, дав им свою кровь, я так и не стал их соплеменником.
   Я вспоминаю добрым словом безбрежные леса сиканов, вековые дубы, синие горы, быстрые ручьи. Но, живя среди этих приветливых дикарей, я всегда знал, что их страна — это не моя страна. Она осталась для меня чужой, хотя я хорошо узнал ее; точно так же остались для меня чужими и сиканы.
   Пять лет я провел среди них, и Арсиноя привыкла к нашей жизни и стоически сносила все ее тяготы, потому что мы любили друг друга; правда, несколько раз она грозилась уйти с кем-нибудь из купцов, которые отваживались иногда появиться в этих лесах. Купцы были большей частью из Эрикса; они приходили, держа в руках зеленую ветку — знак мирных намерений, — и оставляли свои товары где-нибудь на видном месте, чтобы сиканы могли их осмотреть. Иногда сюда добирались также смелые торговцы из греческих городов Сицилии, а время от времени наведывались и тиррены с мешками соли, в которых они прятали железные ножи и серпы в надежде хорошо на них заработать. Сиканы же предлагали к обмену шкуры животных и разноцветные перья, связки коры для крашения, дикий мед и воск, но сами никогда не выходили из укрытия. Мне частенько доводилось помогать им в их переговорах с купцами, которые за долгие недели своего нелегкого путешествия так и не встречались ни с одним из местных обитателей.
   Благодаря этим встречам и торговым сделкам я знал о том, что творилось во внешнем мире, и о том, сколь беспокойные пришли времена. Греки все настойчивее осваивали исконные земли сиканов, а сегестяне все чаще появлялись в лесах на лошадях и с собаками. Много раз приходилось нам убегать в горы, спасаясь от их отрядов. Но сиканы тоже умели устраивать ловушки своим врагам и нагонять на них страх звуками барабанов.
   Разговаривая с пришлыми купцами, я ничего им о себе не рассказывал. Они принимали меня за сикана, по какой-то причине выучившего чужие языки. Были это большей частью необразованные люди, и их рассказам не всегда можно было доверять. От них, однако, я услышал, что после Ионии персы захватили острова на греческом море, в том числе и священный Делос. [35] Население островов увели в рабство, самых красивых девушек послали великому царю, а самых сильных юношей оскопили и заставили служить персам. Храм разорили и сожгли в отместку за гибель храма в Сардах, но великий царь не забыл и об Афинах.
   Вот почему мой давний проступок не давал мне покоя даже в глубине сицилийских лесов, и я постоянно испытывал беспокойство. Взяв у Арсинои мой селенит, я призывал Артемиду, говоря:
   — Быстроногая богиня, великая, вечная, всемогущая, та, которой пожертвовали амазонки правую грудь! Помнишь ли ты, что это я сжег для тебя храм Кибелы в Сардах? Так защити же меня от мести других богов!
   У меня было тревожно на душе, и я чувствовал, что мне надо умилостивить богов. Сиканы поклонялись подземным божествам, а также Деметре — она была не только богиней земледелия и плодородия, как думали многие, но и кем-то куда более значительным. Наша дочь родилась у сиканов, поэтому я решил назвать ее Мисме, в честь женщины, которая дала Деметре напиться воды, когда богиня погибала от жажды, разыскивая свою пропавшую дочь.
   Спустя несколько дней после молитвы, обращенной к Артемиде, и того, как я выбрал имя для моей дочери, ко мне пришел жрец сиканов и сказал:
   — Где-то идет большая битва и умирает великое множество людей.
   Потирая руки от возбуждения, он смотрел по сторонам и прислушивался, а потом показал куда-то на восток и проговорил:
   — Это далеко отсюда, по ту сторону моря.
   — Откуда ты знаешь? — спросил я недоверчиво. Он удивленно посмотрел на меня и ответил:
   — А ты разве не слышишь шума битвы и предсмертных криков? Это большая война, раз от нее столько грохота.
   Другие сиканы взволнованно толпились возле нас и тоже прислушивались и поглядывали на восток. Я попытался было что-то разобрать, но до меня доносился только шум леса.
   Этой осенью к нам приехал греческий купец из Агригента, которого я как-то раз уже встречал у реки. Он с похвалой отозвался о большой победе афинян на Марафонской равнине [36] около Афин над персидской армией, которая прибыла на кораблях по морю. Превознося до небес это сражение, он оценивал его как самое выдающееся из всех, которые когда-либо произошли; он считал, что такой победой можно гордиться, так как афиняне разбили персов сами, не ожидая обещанной спартанцами помощи.
   Он рассказывал, что афиняне, опередив персов, напали первые, причем выстроились они всего лишь в три ряда, чтобы суметь развернуться на такую же ширину, что и персидское войско. После битвы Марафонская равнина была так усеяна трупами, что невозможно было, проходя по ней, не наступить на погибшего перса. Так, сказал он, афиняне отомстили за порабощение Ионии и греческих островов.
   Я не верил своим ушам, ибо отлично помнил, как афиняне, обгоняя друг друга, бежали после похода из Сард в Эфес, ища спасения на своих кораблях, ожидавших у устья реки. Но если даже подвергнуть сомнению добрую половину из того, что он наговорил, то факт остается фактом: персы потерпели поражение при попытке высадиться в Аттике. Я все же слегка разбирался в военном искусстве и понимал, что у персов не было возможности переправить через море всю свою прославленную конницу, да и вообще сколько-нибудь значительную армию. Однако такое поражение, как это, вряд ли ослабило могущество великого царя; наоборот, оно должно было рассердить его и подтолкнуть к сухопутному военному походу на Грецию.
   Купец из Агригента раздулся от важности, как лягушка, и продолжал хвастаться чужими победами:
   — Пусть Дарий возится с народами, которые ходят в штанах и унижаются, облизывая его пыльные сандалии. Изнеженную Ионию он, конечно, мог погубить, — но когда закаленные жители Эллады, разгневавшись, берутся за копья и мечи, то варвары пугаются и бегут с поля битвы. Даже развращенные демократией Афины сумели победить персов! Но ведь персы куда слабее спартанцев, так что при виде боевого порядка лакедемонян наверняка струсили бы сразу и побросали оружие.
   Передохнув, он рассказывал дальше:
   — Тиран Гиппий, изгнанный когда-то афинянами, которого великий царь назначил главнокомандующим этого военного похода, сойдя на берег под Марафоном, чихнул и выплюнул изо рта зуб, который исчез в песке. Тогда, как говорят, он накрыл голову полой плаща и сказал: «Я не заслужил права находиться на моей родной земле, и, значит, мне придется уйти».
   Его рассказ укрепил меня в убеждении, что несколько дней назад персы попытались силой своего оружия устроить политический переворот и вернуть Гиппию власть в Афинах. Недаром для начала им нужно было покорить Аттику, без обладания которой Греции не завоевать. Я разгадал намерения великого царя, ибо знал, что большая страна непременно желает расширить свои границы, подобно тому, как очень богатый человек — хочет он того или нет — постоянно увеличивает свое состояние. И значит, рано или поздно все свободные государства Эллады падут. Весть о счастливом исходе Марафонской битвы не только не обрадовала, но, напротив, встревожила меня. Мне, поджигателю храма в Сардах, Сицилия не могла больше служить убежищем.
   Однажды утром, когда я склонился над родником, чтобы напиться, лист ивы упал в воду прямо передо мной, а когда я поднял глаза, то увидел высоко в небе стаю птиц, летящих на север; я понял, что они торопятся за море. Мне показалось, я слышу шум крыльев и призывный зов труб, и я вздрогнул, осознав, что очередной отрезок моей жизни подходит к концу и что мне пора собираться в дорогу.
   Я не стал пить воду из родника и не стал ничего есть, а немедленно отправился через лес к подножию горы; рискуя сломать себе шею, я поднялся на самую вершину, чтобы остаться там наедине с самим собой и увидеть какой-нибудь знак. Случилось так, что я пустился в путь, имея при себе одно-единственное оружие — истертый и тонкий от частого затачивания нож. Взобравшись на вершину, я вдруг ощутил запах дикого зверя и услышал слабый писк. Оглядевшись по сторонам, я обнаружил волчью нору; среди обглоданных дочиста костей ползал крохотный волчонок, который, как видно, боялся выбираться наружу. Волчица, имеющая маленьких детенышей, очень опасна, но я все же спрятался в зарослях и стал ждать, что будет дальше. Волчица все не появлялась, а волчонок скулил от голода, и в конце концов я взял его на руки и вернулся домой.
   И Хиулс, и Мисме пришли в восторг при виде мохнатого зверька и захотели немедленно его накормить, но вот кошка выгнула дугой спину и принялась зачем-то кружить около волчонка. Я пинком отогнал кошку и попросил Анну подоить одну из коз, украденных сиканами. Голодный волчонок жадно сосал палец Анны, который она обмакнула в козье молоко. Дети смеялись и хлопали в ладоши, и я тоже смеялся. И вдруг я увидел, какой красивой девушкой стала Анна — стройной, смуглокожей, улыбчивой, с огромными ясными глазами. В свои длинные густые волосы она воткнула цветок. Мне показалось, что никогда прежде я не видел ее.
   Арсиноя проследила за моим взглядом, одобрительно кивнула головой и сказала:
   — Когда будем уезжать отсюда, возьмем за нее хорошую цену.
   Ее слова очень задели меня. Я вовсе не собирался продавать Анну в каком-нибудь прибрежном городе, чтобы иметь деньги на дорогу, даже если бы ее жизнь у какого-нибудь богатого купца и сложилась удачно. Но я понимал, что мне следует скрывать от Арсинои свою привязанность к девушке, которая бескорыстно делила с нами все невзгоды в лесах сиканов, прислуживала нам и заботилась о детях.
   Арсиноя была настолько уверена в своей власти надо мной и в своей красоте, что приказала Анне раздеться донага, чтобы я собственными глазами смог убедиться в том, как дорого сумеем мы продать ее.
   — Как видишь, я не позволила ей портить кожу, испещряя ее, подобно сиканам, шрамами и узорами, — сказала Арсиноя. — Также я научила ее удалять волосы с тела, как это делают гречанки, и заставляю ее каждый день мыться. Холодная вода закалила ее груди, видишь, как они торчат, твердые, как каштаны. Потрогай сам, Турмс, если мне ты не веришь. Дотронься и до ее ладоней, чтобы убедиться, какие они мягкие, хотя она и делает всю тяжелую работу. Я велю ей каждый вечер втирать в кожу ту мазь, которую я сама готовлю из меда, птичьих яиц и козьего молока. Кроме того, я научила ее красиво ходить и танцевать несложные танцы.
   Анне было стыдно, и она избегала моего взгляда, хотя и стояла с высоко поднятой головой. Но вдруг она не выдержала, закрыла лицо руками, разрыдалась и выбежала из пещеры. Ее плач испугал детей, и они забыли о волчонке. Кошка немедленно воспользовалась этим: схватив зверька, она куда-то помчалась. Когда я нашел ее, беззащитный волчонок был уже мертв, мало того, мерзкая тварь с урчанием доедала его. Охваченный негодованием, я схватил камень и размозжил кошке голову. И только сделав это, я вдруг осознал, насколько же ненавидел ее все это время. Мне внезапно показалось, что я освободился от зла, которое долго и упорно преследовало меня.
   Оглядевшись вокруг, я заметил небольшую ямку, бросил туда кошачьи останки и присыпал их камнями. Потом я захотел нарвать мха, чтобы прикрыть камни, — и тут увидел Анну, которая принялась торопливо помогать мне.
   Я бросил на нее виноватый взгляд и стал оправдываться:
   — Я случайно убил кошку. Я вовсе не хотел этого.
   — Ты сделал правильно. Кошка была очень плохая и всегда мучила мышей, прежде чем съесть их. Я все время боялась, что она выцарапает детям глаза, если оставить их без присмотра. Она очень ревновала свою хозяйку.
   Мы старательно укладывали мох и листья, наши руки соприкасались, и мне было приятно дотрагиваться до теплых девичьих пальцев.
   — Я не скажу Арсиное, что разбил голову ее кошке, — сообщил я.
   Анна посмотрела на меня лучистыми глазами.
   — И не надо, — сказала она. — Кошка часто бродила по ночам, и хозяйка опасалась, что ее сожрет какой-нибудь зверь.
   — Анна, — спросил я, — понимаешь ли ты, что я буду связан с тобой, если у нас появится общая тайна?
   Она подняла глаза, без страха взглянула на меня и сказала:
   — Турмс, я связана с тобой еще с тех пор, как ты позволил мне оказаться в твоих объятиях при свете луны на лестнице храма Кримисса.
   — Тайна эта, конечно, невеликая, — продолжал я, — но я не люблю ссор… хотя я никогда еще не лгал Арсиное.
   От ее нежного взгляда мне стало теплее, однако я совершенно не испытывал желания. Мне даже в голову не приходило, что в этой жизни я могу возлечь с какой-то другой женщиной, не с Арсиноей. По-моему, Анна это поняла, потому что она покорно опустила голову и встала так резко, что цветок упал из ее волос на землю.
   — Турмс, разве это ложь, если утаиваешь то, что знаешь? — спросила она, наступив на цветок грязной подошвой.
   Я ответил:
   — Все очень сложно. Разумеется, я солгу Арсиное, если сделаю вид, будто понятия не имею, куда подевалась ее любимая кошка. Но я так привязан к своей жене, что не хочу делать ей больно, рассказывая о совершенном мною жестоком поступке. Ради Арсинои я промолчу, но даже такая ложь навсегда останется со мной и будет жечь мне сердце.
   Анна рассеянно дотронулась до своей груди, прислушалась к биению сердца и призналась:
   — Да, ты прав, Турмс, ложь обжигает человеку сердце, и я уже чувствую жжение.
   Но при этом она странно улыбнулась, посмотрела на меня и воскликнула:
   — О, как приятно мне лгать ради тебя, Турмс!
   И она убежала. Мы порознь вернулись в пещеру и больше никогда не говорили об этом. Арсиноя какое-то время горевала о кошке, но потом забыла о ней: у нее было множество забот с детьми. Кроме того, она оплакивала кошку не потому, что жалела ее, а из-за уязвленного тщеславия: ведь она потеряла то, чего не было ни у кого из сиканов. Что же до меня, то я совсем не скучал без льстивого кошачьего мурлыканья.

4

   На берегу реки разбил свой лагерь тирренский купец. Обычно он на небольшом корабле привозил в Панорм соль, платил там налог, а потом грузил товар на ослов и отправлялся в глубь сиканских лесов. С ним были три раба и слуги. Они разожгли большой костер, чтобы отпугнуть диких зверей и одновременно выказать свое миролюбие, прикрепили к мешкам с солью ветки деревьев и легли спать, зажав такие же пышные ветви в руках. Они были очень встревожены, так как о сиканах ходили леденящие кровь слухи, хотя никто никогда не утверждал, будто те способны убить человека, прибывшего к ним с зеленой веткой в руке.
   Не нарушая их сна, мы бесшумно подошли в лагерю и тихо расположились у костра в ожидании рассвета. Сиканы в сравнении с прочими людьми были очень молчаливы, но несколько раз мне приходилось слышать, как они болтают — быстро, глотая слова, бездумно.
   Когда настало утро и рыба стала плескаться в блестящей воде реки, я поднялся и принялся нетерпеливо бродить по берегу, ибо меня разбирало любопытство: по соседству с тирренским купцом спал некий чужеземец, закутавшийся в прекрасный шерстяной плащ. У него была аккуратно подстриженная кудрявая борода, и он явно предпочитал хорошие и дорогие мази и притирания. Я никак не мог взять в толк, что такой человек может делать в обществе обычного купца, да еще в сиканских лесах.
   Именно он и проснулся первым, вздрогнул, открыл глаза, сел — и тут же увидел разукрашенных полосами сиканов, неподвижно стоящих у потухшего костра. Чужестранец пронзительно закричал и стал шарить руками по земле, ища меч. К счастью, тут проснулся купец и успокоил его, уверив, что оснований тревожиться нет. Сиканам не понравилось внимание стольких чужаков, и они бесшумно исчезли в лесу — даже ветки не шелохнулись. Я же остался вести переговоры с купцом, как это было принято. Но я знал — они видят и слышат все, что я делаю и говорю, хотя их самих никто бы не заметил. Я думаю, разрисовывать себе лица они стали именно потому, что так было легче укрыться в лесу и слиться со стволами, листьями и тенью от деревьев.
   Когда незнакомец встал и начал протирать глаза, я увидел, что он был в штанах; значит, он прибыл издалека и служил персам. Этот молодой светлокожий мужчина надел соломенную шляпу с широкими полями, чтобы укрыться от лучей восходящего солнца, и удивленно спросил:
   — Мне приснилось — или я и в самом деле только что видел, как отсюда в лес уходят деревья? Во сне меня преследовал чужой бог, и я так испугался, что проснулся от собственного крика.
   К моему удивлению, он говорил по-гречески, на языке, которого не понимал тирренский купец. Чтобы не выдать, что я не сикан, я обратился к нему на ломаном греческом с примесью сиканских слов.
   — Откуда ты явился, пришелец? — спросил я. — Ты так странно одет. Что ты делаешь в наших лесах? Ведь ты не купец. Может быть, ты жрец, или колдун, или исполняешь какой-то обет?
   — Да, я исполняю обет, — быстро ответил он, обрадовавшись, что я говорю на понятном ему языке.
   Тиррен почти ничего не понял из того, что мы говорили. Как я потом узнал, он за деньги позволил незнакомцу сопровождать себя. Выслушав ответ, я сделал вид, что этот человек больше не интересует меня, и довольно долго разговаривал только с тирреном, пробуя его соль и осматривая товары. Он то и дело подмигивал мне, давая понять, что в соли у него спрятаны всякие железные изделия. Видимо, он подкупил таможенников в Панорме. Беседовал я с тирреном на жар гоне моряков, который состоял из греческих, финикийских и тирренских слов, Он принимал меня за сикана, в молодости попавшего в рабство и проданного в гребцы, а затем сумевшего убежать обратно в родные леса. Я спросил его о незнакомце, и он презрительно покачал головой и ответил:
   — Это всего-навсего сумасшедший грек, который попусту тратит время, путешествуя с востока на запад, чтобы познакомиться с разными народами и их обычаями. Он скупает вещи, которыми давно уже никто не пользуется. Мне кажется, у сиканов он хочет выменять ножи из кремня и деревянные чаши. Ты можешь отдать ему вес, что хочешь, только заплати мне за посредничество. Он не умеет торговаться, и не будет никакого греха в том, если ты его обманешь. Это испорченный человек, который не знает, куда девать деньги.
   Грек недоверчиво прислушивался к разговору и, когда наши взгляды вновь встретились, быстро сказал:
   — Не такой уж я никчемный человек. Будет лучше, если ты выслушаешь меня, прежде чем ограбить.
   И он поступил так, как принято поступать с варварами, которых хотят ублажить, а именно: потряс кошельком, улыбнулся и произнес:
   — У меня здесь маленькое кожаное гнездышко с золотыми птичками. Но я взял с собой только несколько, а остальных оставил дома.
   Я покачал головой и сказал:
   — У нас, сиканов, деньги не водятся. Он развел руками и ответил:
   — Тогда выбери, что хочешь, из товаров купца, а я заплачу ему. Он-то знает толк в деньгах.
   Я хмуро заявил:
   — Не привык я принимать подарков непонятно за что. Ты носишь штаны, и я не верю тебе. Мне еще не приходилось встречаться с такими людьми.
   Он пояснил:
   — Я служу великому персидскому царю, поэтому и вынужден каждый день облачаться в штаны. Я приехал из Сузы, его столицы. Из Ионии я плыл вместе со Скитом, бывшим тираном Занклы. Но жители Занклы не захотели, чтобы у них опять был Скит, ибо они предпочитают Анаксилая из Регая. Ну вот, а теперь я путешествую по Сицилии ради собственного удовольствия и пополнения знаний о народах мира.
   Я промолчал. Он внимательно посмотрел на меня, удрученно покачал головой и сказал:
   — Меня зовут Ксенодот. Я иониец, ученик знаменитого Гекатая, но во время войны я попал в плен и стал рабом великого царя.
   Заметив, как изменилось мое лицо, он быстро пояснил:
   — Я только считаюсь рабом. Не пойми меня неправильно. Если бы Скит вернулся в Занклу, меня возвели бы в ранг его советника. Скит сбежал в Сузы, потому что великий царь является другом всех изгнанников. Но великий царь еще и ученый, его врач, который родом из Кротона, пробудил у него интерес к наукам, в особенности ко всему тому, что касается греческих городов в Италии и на Сицилии. Однако его интересуют и все другие народы тоже — и те, о которых ему рассказывали, и те, о которых он пока ничего не знает. Великий царь хотел бы с ними познакомиться и готов посылать дары их вождям. Ему интересно, что это за люди и как они живут.
   Он внимательно посмотрел на меня, погладил кудрявую бороду и продолжал:
   — Собирая сведения о разных народах, великий царь расширяет круг своих знаний и таким образом служит всему человечеству. В его сокровищнице хранится копия карты мира, которую Гекатей изготовил из бронзы, и великий царь хочет знать как можно больше, так как боги решили, что он должен стать отцом всех народов.
   — Поэтому-то он так по-отечески поступил с ионийскими городами, особенно с Милетом, самым способным из его детей, — ответил я презрительно.
   Ксенодот недоверчиво спросил:
   — Откуда ты знаешь греческий, сикан? Ты, который рисуешь на лице полоски и ходишь в звериных шкурах? И что тебе известно об Ионии?
   Я счел нужным немного похвастаться и сказал:
   — Еще я умею читать и писать и плавал во многие страны. Как и почему — тебя не касается, пришелец, но я знаю куда больше, чем ты думаешь.
   Тогда он очень заинтересовался мною, и сказал:
   — Если дело обстоит именно так и ты действительно много знаешь, то наверняка согласишься с тем, что даже любящий отец вынужден иногда пороть расшалившихся детей для их же собственного блага. Это я о Милете. Но для своих друзей великий царь — самый щедрый господин, мудрый и справедливый владыка. Он навел порядок в своем государстве, и его наместники следят, чтобы во всех его странах царили законы и радость. Одним словом, он подобен дереву, которое бросает тень на весь мир, и в тени этого дерева хорошо живется всем без исключения.
   — Ты забываешь о зависти богов, Ксенодот, — вставил я.