Мне не надо было вставать и угощать их, потому что варева из ежа становилось все меньше, и вскоре чаши опустели. Но как именно они ели — я не знаю. Убывало и вино в сосуде; наконец исчезла последняя капля и сосуд сделался сухим изнутри. Они не были голодными, так как боги не чувствуют ни голода, ни жажды, как люди, — а если кто-то утверждает, что это не так, то он глупец или лгун. Но раз уж они пришли к нам в гости, раз явились нам и дали себя увидеть, то они и выразили нам свое уважение, вкусив священной еды и выпив священного вина.
   Может быть, наше угощение пришлось им по вкусу, а напиток ударил в голову, как это обычно бывает на пирах, но Туран вдруг улыбнулась загадочно, посмотрела на нас и рассеянно положила руку на шею Вольтумны. А та, многоликая, не спускала с меня глаз, как если бы подвергала некоему испытанию.
   — Ах вы, лукумоны, — сказала она через некоторое время, — может, вы, конечно, и бессмертны, но вы все же не вечны. — Ее голос гремел, как гром, шумел, как буря. Но в нем слышалась зависть.
   Внезапно я ощутил, что тонкие горячие пальцы нежно дотронулись до моего плеча, как бы предупреждая об опасности. Я удивленно обернулся и увидел светлый образ моего крылатого гения, сидящего за мной на краю ложа. Второй раз в жизни мой гений явился ко мне, и я понял, что именно сейчас надо быть особенно осторожным. Кроме того, я осознал, что в глубине души очень тосковал по своему гению-покровителю, тосковал больше, чем по кому бы то ни было на свете. А когда я посмотрел вокруг, то заметил, что такие же светлые образы гениев возникли и за плечами у обоих лукумонов, чтобы защитить их своими сияющими крыльями.
   Вольтумна протянула вперед руку и властно сказала:
   — Ах, лукумоны, ну что это за предосторожности? К чему вызвали вы свою охрану? Чего вы боитесь?
   Туран тоже сказала:
   — Я богиня, и я оскорблена тем, что вы предпочитаете отдыхать в обществе своих гениев, а не приближаться ко мне. Ведь это вы пригласили меня, а не я вас. Хотя бы ты, Турмс, отошли обратно своего духа-покровителя. Тогда я смогу возлечь рядом с тобой и прикоснуться к твоей шее.
   Крылья моей покровительницы — мой гений имел женское воплощение — задрожали от гнева, и я понял, что она сердится. Богиня Туран окинула ее оценивающим взглядом (только женщина умеет так смотреть на другую женщину) и сказала:
   — Нет сомнения, твоя подружка с крыльями прекрасна. Но ты, надеюсь, не думаешь, что она может соперничать со мной? Я — богиня, вечная, как земля. А она всего лишь бессмертна, как ты.
   Мне стало немного не по себе, но, бросив взгляд на лучезарный облик моего духа-покровителя, я собрался с силами и ответил:
   — Я не звал ее, но раз она здесь, то не могу же я отослать ее обратно. — В тот же миг я прозрел: в сердце мое как будто угодила молния; голос зазвенел, словно натянутая струна. — Быть может, ее прислал кто-то, кто стоит над всеми нами. — И не успел я договорить, как посреди шатра выросла неподвижная фигура — куда выше всех людей и богов. Ее окутывал холодный плащ света, лицо ее было закрыто и потому невидимо. Это был он, тот, кого не знают даже боги; никто не ведает, сколько у него имен и какие они, — ни люди, ни боги, неразрывными узами связанные с землей. Заметив пришельца, земные богини сникли, затаились, как тени, на своем ложе, а моя покровительница заслонила меня крыльями, как бы показывая, что она и я — одно целое.
   Потом я ощутил вкус железа на языке, как будто бы я уже умер, услышал завывание бури, поежился от ледяного порыва ветра и зажмурился при виде ослепительного огненного зарева. Когда я пришел в себя, я понял, что по-прежнему нахожусь на своем низком ложе. Факелы погасли. Вино было выпито. В колосьях не осталось зерен. Оба каменных обелиска, белые, как призраки, стояли на двойных подушках на высоком ложе богов, освещенные серым утренним светом, проникавшим в шатер. Венки на них увяли и почернели, как будто бы их опалил огонь. Я дрожал, потому что было очень холодно.
   Мне кажется, все мы очнулись одновременно. И всем нам показалось, что мы проснулись на каменной скамье в могильном склепе. Подушки были слишком жесткими, и страшно тяжелым, точно свинцовым, было мое тело. Мы уселись, охватив головы руками, и посмотрели друг на друга.
   — Это сон? — спросил я.
   Старец покачал головой:
   — Нет, это не сон. Разве что все мы видели один и тот же сон.
   Лукумон из Вольтерры сказал:
   — Мы видели закутанного в покрывало бога. Как это возможно, что мы еще живы?
   — Это значит, что подходит к концу наше время, — ответил старый лукумон. — Грядет нечто новое. Возможно, мы — последние из лукумонов.
   Другой лукумон приподнял полог и выглянул наружу.
   — Небо облачное, — сообщил он. — Утро холодное.
   Вошли слуги с горячим молоком и медом. Они принесли также воду, чтобы мы вымыли лицо, руки и ноги. Я заметил, что мой хитон весь в пятнах; должно быть, ночью у меня из носа текла кровь.
   Потом слуги раздвинули полог. Небо было и впрямь затянуто тучами. Вокруг шатра вновь собралась многотысячная толпа. Подул ветер, полог затрепетал. Я вышел из шатра, встал на колени и поцеловал землю. Потом поднялся и воздел руки к небу. Тучи раздвинулись. Выглянуло яркое солнце, и мне сразу стало теплее. Если я до сих пор все еще не был уверен в себе, то в этот миг последние мои сомнения рассеялись. Небосвод, мой отец, признал меня своим сыном. Солнце, мой брат, нежно обняло меня. Случилось чудо.
   Стараясь перекричать усилившийся ветер, толпа неистовствовала:
   — Лукумон, лукумон с нами!
   Зеленые ветки колыхались и трепетали у меня перед глазами. Люди продолжали кричать и восхвалять меня. Два других лукумона, мои проводники, приблизились и набросили мне на плечи священный плащ. Меня охватило благостное спокойствие, радость вошла в мою душу, сердце смягчилось. Я уже не чувствовал себя опустошенным. Мне не было больше холодно.

4

   Вот и все. Мой рассказ близится к концу. Камешек за камешком перебирал я свое прошлое, а теперь вновь вернул их в простую черную чашу перед статуей богини. По ним я узнаю, кто я, когда однажды вернусь, поднимусь на гору по священной лестнице и снова возьму их в руки. И опять будет дуть ветер.
   Такова моя вера. Руки у меня дрожат. Дыхание хриплое. Оставшиеся мне десять лет пролетят быстро. Мой народ живет в достатке, поголовье скота увеличивается, поля дают хорошие урожаи, женщины рожают здоровых детей. Я научил своих людей жить честно — всегда, даже тогда, когда меня уже не будет с ними.
   Если они просили меня предсказать будущее, я отвечал им:
   — Для этого есть авгуры, которые гадают по печени, и жрецы молний. Верьте им. Не тревожьте их по мелочам.
   Я приказал, чтобы законы принимались Советом и утверждались народом. Судьям велел вершить суд по совести и справедливости, поставив одно-единственное условие:
   — Законы должны защищать слабых от сильных. Сильным не нужны покровители.
   Говоря это, я думал об Анне, которая меня любила, и о моем неродившемся ребенке, которого она забрала с собой. Они были слабыми, а я не сумел их защитить. Я велел искать их повсюду, где только можно, и даже в самой Финикии, но поиски ни к чему не привели.
   Я чувствовал, как моя вина жжет меня, и молился:
   — Ты, который стоишь над земными богами, ты, который не показываешь лица, ты, недосягаемый. Ты один властен помочь мне искупить мое преступление. Ты можешь повернуть время вспять. Ты можешь разбудить умерших. Исправь же принесенное мною зло и дай мне Покой. Для себя я не хочу ничего. Остаток моей жизни принадлежит моего народу. Да, я уже устал от той тюрьмы, которая зовется моим телом, но клянусь тебе, что последние отпущенные мне десять лет я полностью посвящу людям. Яви же свое милосердие: пусть ничего плохого не случится с Анной и нашим ребенком, ибо они не должны отвечать за мою трусость.
   И произошло чудо. Три года жил я, лукумон, среди моего народа, и вот летом четвертого два скромных странника попросили меня выслушать их. Они пришли совершенно неожиданно. Передо мной стояла Анна! Это была она, я сразу узнал ее. Она покорно склонила голову, как и мужчина рядом с ней. Анна превратилась в красивую цветущую крестьянку; когда наши взгляды встретились, я увидел грустные знакомые глаза.
   У мужа ее было доброе, открытое лицо. Они крепко держались за руки и, казалось, чего-то боялись. Эти люди проделали далекий путь, чтобы встретиться со мной. Они сказали:
   — Турмс, лукумон, мы бедные крестьяне, но осмелились побеспокоить тебя. Мы пришли просить о большой милости.
   Потом Анна рассказала, что около греческой Посейдонии она выпрыгнула за борт финикийского судна, на котором везли рабов. Она предпочла бы утонуть, но не принять ту судьбу, что уготовила ей Арсиноя. Но волны вынесли ее на берег, и там она встретила пастуха, который стал заботиться о ней, хотя и знал, что она — беглая рабыня.
   — Когда родился твой сын, — рассказывала Анна, — я осталась с ним и пасла скот, а муж заботился о мальчике и не обижал меня. Я привязалась к этому человеку и полюбила его. Он был добр ко мне. Мальчик принес нам счастье, у нас свой дом, поле и виноградник, вот только детей больше нет. У нас лишь один сын, Турмс!
   Ее муж покорно посмотрел на меня и сказал:
   — Мальчик думает, что я его отец, ему с нами хорошо, и он любит землю, на которой мы работаем. Он выучился игре на флейте и даже сочиняет песни. Его сердце не ведало зла. Мы же все время волновались за него, не зная, как лучше поступить, ибо нам тяжело было бы с ним расстаться. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, мы собрались к тебе. И вот мы здесь и ждем твоего решения. Требуешь ли ты своего сына или позволяешь нам оставить его у себя? Анна сказала:
   — Ты — лукумон. Ты лучше знаешь, как сделать его счастливым.
   Я был растроган до глубины души и спросил:
   — Где он, мой сын?
   Я пошел за ними и увидел кудрявого подростка, который сидел посреди базарной площади и играл на флейте. Он играл так прекрасно, что множество людей собралось послушать его. У мальчика была смуглая кожа и большие — как у матери — глаза. Босой, в домотканом плаще, он был на удивление красив. Я никогда не смог бы разлучить его с матерью, это было бы слишком жестоко. Итак, мою молитву услышали! Злой поступок Арсинои обернулся добром для Анны. Разве мог я заставить ее опять страдать?
   Долго смотрел я на своего сына, пытаясь запомнить его черты. Потом, поблагодарив Анну и ее мужа за то, что они пришли, я вручил им подарки, признал мальчика их сыном и вернулся в свой пустой дом. У меня не было на этого ребенка никакого права. Я просил их в любое время, если будет такая нужда, обращаться ко мне, однако я никогда больше не видел их. Иногда я посылал им скромные дары. Потом мне сказали, что, спасаясь от греков, они куда-то переехали, но никому не сообщили, куда именно. Ну что ж, это было их дело. Очевидно, они решили, что для мальчика так будет лучше.
   Сняв со своих плеч тяжкую ношу этого греха, я целиком посвятил себя моему народу.
   Я так устал находиться в темнице своего тела, что с нетерпением жду того дня, который наконец освободит меня. Перед гробницами на священной горе уже поставили шатер богов. Священные обелиски уже заняли свое место на ложе богов. В воздухе пахнет осенью, свежемолотой мукой и молодым вином. Птицы собираются в стаи и готовятся улететь в дальние края. Женщины поют, крутят ручные мельницы и готовят муку на хлеб для богов из зерна, собранного в этом году.
   Это мне еще под силу. Я сумею попировать с богами на глазах у моего народа. И буду смотреть на танцы богов, а на челе у меня тем временем выступит смертельный пот и черные мухи смерти будут летать перед глазами. Потом полог опустится. Я в одиночестве выпью вино бессмертия и встречу богов.
   В последний раз я почувствую вкус жизни, положив в рот кусок пресного хлеба и запив его вином, смешанным со свежей водой. А потом пускай приходят боги. Я, конечно, соскучился по ним, но больше всего истосковался я по моей крылатой покровительнице, моему светлому гению. Она обнимет меня и поцелуем заберет дыхание из моих уст. В этот миг она наконец шепнет мне на ухо свое имя, и я узнаю его.
   Да, я уверен, что умру счастливым, подобно пылкому юноше, забывающемуся на груди у возлюбленной. Ее светлые крылья унесут меня в бессмертие, и я обрету покой, блаженный покой. На сто лет, на тысячу — я не знаю, на сколько, и мне это безразлично. Но когда-нибудь я вернусь, я, Турмс бессмертный.