В конце концов болтовня и смех у костра привлекли внимание Кориолана, и он впустил римлянок в свой шатер. Ветурия горько плакала, проклинала сына и говорила, что жалеет, что произвела на свет предателя родины. Если бы она, мол, могла предвидеть будущее, то сама задушила бы своего Гнея еще в колыбели. Она говорила, что ей противно видеть его, такого большого, красивого, такого сильного — одного из самых сильных мужчин Рима, увешанного военными значками вольсков.
   Волюмния подвела к нему обоих сыновей и спросила, неужто он и впрямь так бессердечен, что хочет гибели родному городу своих детей? Она напомнила ему, что несколько лет назад, когда родились мальчики, их брак можно было даже назвать счастливым, а также о прекрасном доме, построенном Кориоланом за ее деньги. Теперь этот дом будет разрушен, супружеское ложе осквернено, а дети наверняка окажутся в рабстве, если вольски сумеют-таки победить.
   Кориолан, высокий мужчина, на голову выше других римлян, терпеливо слушал, то и дело посматривая на Арсиною, которая смирно стояла в сторонке с опущенной головой. Но насколько я ее знаю, она, конечно же, позаботилась о том, чтобы Кориолан смог заметить ее искусно уложенные золотисто-рыжие волосы и белую шею. Я бы также не удивился, если бы она от волнения не заметила, что ее плащ соблазнительно распахнулся.
   В конце концов Кориолан сказал, что мать его совершенно не изменилась и осталась такой же суровой и бессердечной, какой была тогда, когда он подрастал, и что она так и не постигла сути материнской любви. Волюмнию он утешил тем, что вольски, овладев городом, не тронут ее, так как и у них есть глаза. Сыновей же он обещал выкупить из рабства как можно скорее. Он сказал, что позволил женщинам договорить, но поскольку ничего более умного они ему явно не сообщат, то он вынужден отправить их обратно в город, ибо у него как у предводителя войск есть важные дела и он не может попусту тратить время, выслушивая рыдания и жалобы матрон.
   Говоря это, Кориолан с любопытством присматривался к Арсиное, и другие женщины вытолкнули ее вперед, хотя она и упиралась. Они призывали ее обратиться к своей богине, чтобы та помогла ей найти соответствующие слова для убеждения Кориолана. Арсиноя ответила, что для этого она и Кориолан должны остаться в шатре наедине, если, конечно, Кориолан не боится ее, слабой женщины. Впрочем, она готова сбросить свой плащ и показать, что у нее нет при себе никакого кинжала. Кориолан добродушно сказал, что с этим можно подождать, пока они не останутся одни, и приказал римлянкам и охранникам выйти.
   О чем беседовали эти двое, когда все их покинули, никто в Риме не знал, знали только, что Арсиноя пробыла в шатре военачальника до самого рассвета, и суеверные женщины утверждали, что видели внутри какое-то неземное сияние. Другие же настаивали, что это были попросту лунные блики. В конце концов появилась смертельно бледная от усталости Арсиноя, велела женщинам восхвалять богиню Венеру и ее силу и без сознания упала на руки окружающих. Кориолан больше не показывался, но прислал отряд вольсков, чтобы те проводили римлянок обратно в город. Для Арсинои были приготовлены носилки. В тот же день он приказал снять осаду с Рима. Вольски свернули свой лагерь и стремительно отошли, даже не пытаясь сжечь уже построенные ими осадные башни.
   В течение многих месяцев я не видел Арсиною и даже не хотел ходить возле дома Терция Валерия. Из-за своего состояния она в основном сидела в своих покоях. В самые жаркие летние дни у нее начались роды. Подкупленный мною раб принес мне эту новость, и долгие часы ожидания были для меня совершенно непереносимы. Я шагал из угла в угол по своей убогой комнате и бессильно сжимал кулаки, сознавая, что не могу быть рядом с ней и облегчить ее страдания. Ведь я по-прежнему любил Арсиною, и ничто не могло погасить моего чувства к ней.
   Роды были очень тяжелыми и продолжались целые сутки, так как мальчик оказался очень крупным. Когда наконец он появился на свет, то с раскаленного от жары неба внезапно посыпался град, а потом раздались удары грома и сверкнули молнии, причем одна из них подожгла старый храм римского бога границ, из которого тот никак не хотел уходить, чтобы освободить место Юпитеру. Однако гроза эта разразилась без моего участия, так как я в это время чувствовал себя слабым, опустошенным и измученным. Град побил поля и погубил множество овец, но на противоположной стороне Тибра все было спокойно, так что мои небольшие угодья на склонах Яникульского холма нимало не пострадали — напротив, дождь пошел им на пользу.
   Когда Терций Валерий увидел своего крохотного сына и осторожно взял его на руки, то он почувствовал такую радость, что велел немедленно принести в жертву волов, овец и свиней в разных храмах, ибо посчитал рождение младенца великим событием.
   Прошло немного времени, мальчику исполнился годик, и я вновь увидел Арсиною.

2

   Лето подходило к концу, Рим был тих и спокоен, люди работали на полях, а те, кто оставался в городе, прятались в тень и выходили на улицу только в сумерках. Улочки Субуры, как всегда, пахли грязью, гнилыми фруктами и свежевыделанными воловьими шкурами. Фортуна вновь улыбнулась Риму, ибо вольски, которые вначале заключили союз с эквами [53], рассорились со своими союзниками и теперь вели с ними ожесточенную борьбу. В этих условиях Риму не надо было опасаться ни вольсков, ни эквов.
   Я как раз обучал одну молодую знакомую плясунью премудростям священного этрусского танца, когда в мою комнату совершенно неожиданно вошла Арсиноя. В том, что девушка плясала обнаженной, не было ничего особенного — так танцовщице удобнее следить за движениями тела и запоминать последовательность танцевальных фигур. Я остолбенел от удивления и охотнее всего провалился бы сквозь землю, когда заметил тот взгляд, которым Арсиноя одарила вначале меня, а потом и бедную девушку; плясунья не понимала, что ей следует чем-то прикрыть свою наготу, и так и стояла в той позе, которую я ей только что показывал, — на одной ноге и воздев руки вверх.
   Арсиноя почти не изменилась, разве что стала еще красивее и великолепнее, чем раньше. Саркастическим тоном она сказала:
   — Извини меня, Турмс, я совсем не хотела помешать тебе в твоих утехах, но я должна с тобой поговорить, а такая возможность есть у меня только сегодня.
   Кивнув, я торопливо собрал вещички девушки, сунул их ей в руки и выставил ее за дверь. Арсиноя уселась на мой скромный табурет, посмотрела кругом, грустно вздохнула, покачала головой и начала:
   — Жаль мне тебя, Турмс; я, конечно, слышала, что ты водишься с дурными людьми, но не хотела верить людской молве. Я заставляла себя думать, что дела у тебя идут хорошо, но вот теперь я сама убедилась во всем и вынуждена верить своим собственным глазам, хотя мне это и неприятно.
   Во рту у меня стало горько, когда я увидел, как спокойно она сидит передо мной — как будто между нами ничего не произошло.
   — Да, — ответил я, — я вел плохую жизнь и попал в дурное общество. Я учил глупых мальчишек греческому языку и даже читал им Гиппонакта [54]: «Два дня человек веселее всего проводит с женщиной. Когда берет ее в жены и когда кладет ее в гроб». Гиппонакт жил в Эфесе, и именно поэтому эти его стихи так запали мне в память. Но родителям не нравились мои уроки, и я потерял своих учеников.
   Арсиноя притворилась, что не слышала моих слов, легко вздохнула и сказала:
   — У нее слишком толстые ноги и слишком тяжелые бедра. К тому же она низкого роста.
   — Но у нее талант танцовщицы, — возмутился я, обидевшись за мою подопечную. — Только потому я ей и помогаю.
   — Ах, Турмс, — вздохнула Арсиноя. — Я, по крайней мере, думала, что ты более требователен при выборе женщин. Тот, кто попробовал виноград, никогда не удовлетворится репой. Впрочем, ты всегда был каким-то странным. Я и раньше удивлялась твоему вкусу…
   Мне очень хотелось признаться ей, что я весь трепещу от радости и волнения при виде ее и что сердце подсказывает мне, что именно для меня она сегодня причесывала волосы и накладывала краску на лицо. Однако я решил ради собственного спокойствия сохранять хладнокровие и не поддаваться вновь ее чарам. Так как у меня дрожали колени, я сел на край ложа и спросил:
   — Чего ты хочешь от меня, Арсиноя?
   Она звонко рассмеялась, перестала разыгрывать из себя патрицианку, потянулась всем телом так, чтобы я мог видеть ее ноги, и призналась:
   — Естественно, что я пришла сюда не просто так, Турмс. У меня есть к тебе одно дело, и довольно важное, но как же я рада опять видеть тебя и любоваться твоим широким ртом и миндалевидными глазами! Да я готова прыгать от счастья!
   — Ах, оставь, Арсиноя, — прошептал я, озираясь по сторонам в поисках ножа, чтобы отсечь себе пальцы, которые хотели прикоснуться к ее гладкой коже. Я ведь знал, что погибну, если притронусь к ней. Хорошо, что моя воля оказалась сильнее моего желания.
   — Ты же отлично знаешь, Турмс, как я тебя любила, — уверяла между тем Арсиноя дрожащим голосом. — Мало того, по-моему, сердцем я все еще рядом с тобой, хотя это и непорядочно по отношению к Терцию Валерию и моему сыну. Но давай поборем наши чувства и останемся только добрыми друзьями. Хорошо, что все случилось именно так. Когда женщина достигает моего возраста и ее красота начинает угасать, ей больше всего нужны покой и надежный покровитель. Мне надоело приносить себя в жертву и отказываться от всего из-за твоих ужасных капризов. Ты всегда был эгоистом, Турмс, однако я надеюсь, ты все же осознаешь свой долг перед Мисме. Девочке скоро исполнится семь лет — самое время для нее покинуть дом Терция Валерия. Он, конечно, добрый и благородный, но его раздражает, что девочка постоянно бегает за ним по пятам. Да и мне она самым неприятным образом напоминает о печальном прошлом.
   — Да уж куда печальнее, — сказал я. — Надо же: оказывается ты родилась в Риме, в семье патрициев, а я ничего об этом не знал.
   — Ну, просто мне не хотелось говорить о моем несчастном детстве, — нахально заявила Арсиноя. — Но вернемся к Мисме. В Риме она считается незаконнорожденным ребенком, и называть ее своей дочерью я больше не могу. Если бы мне удалось как-нибудь изловчиться и доказать, что ее отец был патрицием, то я, пожалуй, смогла бы пристроить ее в весталки. Тогда ее будущее было бы обеспечено. Но нельзя же придумать все сразу! Мне и так пришлось изрядно поломать голову над моим собственным происхождением. Зато теперь мальчик — главная фигура в нашем доме, и Терций души в нем не чает. Короче говоря, чтобы сохранить мое доброе имя, впервые в жизни тебе придется вспомнить о своих обязанностях, забрать твою дочь и содержать ее.
   — Мою дочь?! — удивленно воскликнул я. Арсиноя возмутилась, так как ей было явно неловко, и сказала гневно:
   — Какая разница, твоя она дочь или же дочь твоего лучшего друга? Хорошо, если моя судьба тебе безразлична, то подумай хотя бы о Миконе. Неужели ты позволишь, чтобы его единственный ребенок оказался на улице?
   — Об этом не может быть и речи, — ответил я. — Я, конечно, охотно заберу Мисме, но совсем не потому, что хочу помочь тебе. Я люблю эту девочку, и мне ее не хватает. Что же касается твоего младшего сына, то я попросил бы тебя удовлетворить мое любопытство. Я многое слышал на форуме и хорошо знаю твою богиню, так что, извини, но по моим простеньким подсчетам — я, видишь ли, загибал пальцы — Терций Валерий тут ни при чем. Мальчик — сын Кориолана.
   Испуганная Арсиноя приложила свою мягкую ладонь к моим губам и поспешно оглянулась. Разумеется, мы были одни. Тогда она успокоилась и улыбнулась:
   — Ничего-то от тебя не скроешь, Турмс! Еще бы: ведь ты знаешь меня лучше всех на свете. Что ж, во всяком случае, малыш принадлежит к одному из лучших родов Рима, а его отец — один из самых высоких и сильных мужчин этого города. Я считала себя обязанной родить Терцию Валерию сына, и этого ребенка он может не стыдиться, несмотря на то, что отец мальчика — надменный глупец, навсегда обреченный жить в изгнании. Впрочем, может, оно и к лучшему…
   Ее откровенность окончательно растопила ледок отчужденности между нами, и мы принялись оживленно болтать — совсем как раньше. Я много раз смеялся ее шуткам и все больше осознавал, что по-прежнему люблю Арсиною и буду любить ее всегда, ибо не было в мире другой такой женщины. Однако я заставил себя не касаться ее. За нашими разговорами мы потеряли счет времени и не заметили, что уже стемнело. Внезапно Арсиноя вздрогнула и завернулась в плащ, накинув на голову капюшон, как это делают все порядочные римлянки.
   — Мне пора, — сказала она. — Скоро я пришлю Мисме к тебе и надеюсь, что ты позаботишься о ней, как о своем собственном ребенке.
   У меня сложилось впечатление, что ей было безразлично, где будет расти Мисме. Она разочаровалась в ней, потому что девочка унаследовала толстые щеки Микона и его приземистую фигуру, двигалась неуклюже и не могла быть предметом гордости матери. Так что Арсиноя лишь испытала облегчение, когда избавилась от нее.
   Мне же была невыносима сама мысль о том, что Мисме поселится в Субуре — среди циркачей и бродяг. Поэтому я отвез ее в свою усадьбу и поручил заботам престарелых рабов. Вот почему я стал бывать там чаще — ведь я хотел научить Мисме читать и писать и воспитать ее свободной и самостоятельной, что для Рима было необычно.
   Арсиноя ошиблась в оценке девочки: Мисме оказалась очень понятливой. Когда она покинула мрачный дом, где на нее непрерывно сыпались упреки, она начала очень быстро развиваться, чему немало способствовала привольная жизнь за городом. Она любила животных, охотно ухаживала за ними и научилась даже седлать лошадь и ездить по лугам. За два года ее кожа стала розовой и гладкой и Мисме превратилась в стройную девочку, хотя все еще бегала, спотыкаясь, как теленок. Всякий раз, когда я приезжал в имение, мое сердце таяло от радости, ибо я видел, что она очень привязана ко мне. Когда же она выросла и стала взрослой девушкой, то выражение ее темных глаз начало напоминать мне Микона, и Мисме, подобно ему, научилась смеяться над другими, а также и над собой. Вот какой стала Мисме.

3

   В конце концов весть о кончине царя Дария добралась и до Рима. Греки очень радовались и возносили благодарственные молитвы у алтаря Геракла, так как полагали, что опасность, которая прежде грозила Греции, теперь исчезла. Они были уверены, что борьба за власть в такой огромной стране непременно вызовет волнения и новый царь персов займется своими делами и ему будет уже не до Греции. Но Дарий построил крепкое государство из тех народов, которые он себе подчинил, и так все замечательно наладил, что обошлось без беспорядков. Мало того, вскоре римляне узнали, что сын Дария Ксеркс — далеко уже не юноша, ибо отец его правил весьма долго, — став царем, немедленно отправил послов в Афины и другие греческие города с требованием воды и земли в знак полного послушания греков персам. На сей раз афиняне не осмелились бросить послов в колодец, а приняли их с уважением, а некоторые города, опасаясь соседства с завоеванной персами Фракией, даже отдали требуемые землю и воду, полагая, что некоторые уступки ни к чему их не обязывают.
   Все это происходило очень далеко, но как круги от брошенного в воду камня исчезают только возле берега пруда, так и новости о Ксерксе наконец дошли и до Рима. Ведь персидское царство подчинило себе весь восток и раскинулось от скифских равнин до рек Египта и Индии, так что великий царь имел все основания считать своими владениями целый мир и желал повсюду устанавливать свои порядки, чтобы на его землях и на тех землях, что скоро станут частью его государства, навсегда прекратились войны. Размышляя об этом, я пришел к выводу, что римские завоевания, медленное увеличение территорий и споры с соседними племенами — это такая же мелочь, как спор нескольких пастухов из-за пастбищ. Также и борьба за власть внутри города между патрициями и плебеями, в которой и те, и другие, одинаково пыжась, называли только себя настоящими римлянами, казалась мне кваканьем лягушек в болотистой луже.
   Я встретил моего друга Ксенодота вскоре после того, как он прибыл в Рим на карфагенском корабле. Сойдя на берег, он тут же направился в храм Меркурия, чтобы принести благодарственную жертву за счастливо окончившийся переход по морю. На пороге святилища я его и увидел. Он отказался от персидского платья и носил теперь модные ионийские одежды. Сандалии его были украшены серебром, а от волос исходил приятный аромат. Подобно мне, он сбрил свою кудрявую бороду, но я сразу же узнал его и поспешил поздороваться. Он расплылся в улыбке, обнял меня и воскликнул:
   — Мне повезло, потому что я как раз собирался разыскивать тебя, о Турмс из Эфеса! Мне нужны твои советы в этом чужом городе, а кроме того, я хотел бы о многом поговорить с тобой.
   Я не хотел показывать Ксенодоту свое жилище в Субуре и сказал ему, что живу скромно в моей маленькой усадьбе под Римом. Он же, в свою очередь, не хотел разговаривать о делах на постоялом дворе, где мы обедали, поэтому назавтра я зашел за ним и мы через мост отправились на другую сторону Тибра. Мы осматривали окрестности и стада животных и вскоре добрались до моих владений. Он вежливо сказал, что прогулка пошла ему на пользу и что воздух в деревне приятный, однако я заметил, что он вспотел, и понял, что в последнее время он редко передвигался пешком. Он очень растолстел, а его прежнее стремление к знаниям сменилось холодной расчетливостью.
   Он рассказал мне о том, что служит в Сузах советником по делам западного мира. Милость теперешнего великого царя, Ксеркса, он приобрел еще до смерти Дария.
   — В Карфагене у нас, конечно, есть персидская резиденция и представитель великого царя, — говорил он. — Сейчас я как раз оттуда, но я отнюдь не подчиняюсь ему, хотя нам и приходится работать вместе. Интересы великого царя и Карфагена не приходят в противоречие друг с другом. Ксеркс и Карфаген хорошо ладят между собой. Городской Совет отлично осознает, что всякая торговля была бы невозможна, если бы великий царь закрыл порты на Восточном море.
   Во время нашей прогулки он мимоходом сообщил, что у него в Сузах дом, который обслуживают сто рабов, а в Персеполе — весьма скромное жилище, где сады и фонтаны требуют забот всего пяти десятков невольников. Жен у него не было, так как он не терпел женских ссор и капризов. Великий царь Ксеркс, с гордостью сказал Ксенодот, одобряет его образ жизни. По некоторым намекам я быстро понял, как ему удалось снискать расположение нового великого царя, но сам он был настолько деликатен, что прямо на эту тему не говорил.
   Я вовсе не стремился показаться более богатым, чем на самом деле. У меня был прекрасный источник, и я посадил вокруг него несколько красивых деревьев. Ложа с набитыми соломой матрацами я приказал вынести к воде, и священные шерстяные повязки висели на ветках кустов. Источник выполнял роль холодного погреба, и Мисме подавала нам простые деревенские кушанья: хлеб, сыр, вареные овощи и запеченного на огне поросенка, которого я утром принес в жертву богине Гекате. Чистые льняные наволочки Мисме набила пахучей травой.
   После нашей прогулки у Ксенодота проснулся аппетит. Он ел жадно и все время просил добавки, а Мисме это очень нравилось. Старая рабыня, которая вначале очень беспокоилась из-за того, что умела готовить только самые простые блюда, заплакала от радости, когда Ксенодот велел позвать ее и поблагодарил за вкусную еду. Когда я увидел, как этот высокопоставленный муж ведет себя и как он может привлечь к себе сердца простых людей и доставить им радость, я изменил свое мнение о нем и стал еще больше уважать персидские обычаи.
   Поблагодарив старую рабыню и Мисме за угощение, Ксенодот обратился ко мне и сказал:
   — Ты только не думай, Турмс, что я притворяюсь. Твоя простая пища и вправду пришлась мне по вкусу, хотя я и привык к большему количеству приправ; твое же вино сохранило вкус земли, так что, когда я пробую и пью его, я вспоминаю ту землю, на которой вырос и созрел виноград. Да-да, я чувствую вкус глины и камней! Ну, а твой жареный поросенок с розмарином был настоящим чудом…
   Я сказал ему, что это этрусское кушанье, которое я научился готовить в Фезулах. Не успел я опомниться, как уже рисовал палочкой на земле карту, показывая ему, где лежат большие этрусские города, и рассказывая об их богатстве, о морских путешествиях этрусков и о железных дел мастерах, работающих в Популонии и Ветулонии. Ксенодот слушал внимательно, кивал, а если чего-нибудь сразу не понимал, то без колебаний переспрашивал. Время шло быстро, и Мисме успела сменить наши венки из фиалок на венки из роз.
   Когда вокруг распространился сильный розовый аромат, Ксенодот внимательно посмотрел по сторонам и серьезно сказал:
   — Мы с тобой друзья, Турмс, и я не хочу ни искушать тебя, ни подкупать. Скажи мне только одно: ты в глубине души стоишь за греков или против них? В зависимости от твоего ответа я буду или молчать, или же доверительно беседовать с тобой.
   В Эфесе меня приютили, когда я был ребенком, воспитал меня Гераклит, а за Ионию я сражался в течение трех лет. Я пошел также и за Дориэем, и на моем теле остались шрамы и рубцы от ран, которые я получил в боях за Грецию. Но когда я заглянул в свое сердце, я понял, что успел разлюбить греков — они стали мне чужими, а их нравы раздражали и удивляли меня. Греки слишком болтливы и любят ругаться, они одновременно скептики и ханжи, обожают свары и недостойны доверия, они хитрецы и обманщики, они слишком хвастливы в случае успеха и слишком переживают при неудачах. Нет, я не любил греков и уже не чувствовал себя благодарным им. Их города пожирали друг друга, и они терпеть не могли лучших из своих сограждан и старались изгнать их из своих земель. Только власть тиранов удерживала многих из них от преступлений, а их города — от разгула беззакония. Чем ближе я узнавал этрусков и чем чаще путешествовал по их стране, тем больше я начинал сторониться греков. Римлянином я не был, а мое греческое детство осталось где-то очень далеко. Я был чужаком, пришельцем на этой земле и не знал ничего даже о своем происхождении.
   И я заявил:
   — Греки, конечно, достойны удивления и поклонения, но, честно говоря, они мне уже порядком надоели; даже здесь, в Риме, они ведут себя довольно-таки бесцеремонно. Греки и греческие города набрасываются на все вокруг себя и уничтожают то, что было до них.
   Я сам не знаю, откуда взялось во мне такое ожесточение, но как только я почувствовал его, оно, подобно яду и кислоте, стало разъедать мою душу. Быть может, причиной послужили мои детские унижения в Эфесе, а быть может, я слишком долго общался с Дориэем и устал восхищаться его на удивление греческой натурой. Вот и Микон обманул меня. Даже скифы говорили, что греки хороши тогда, когда они перестают быть свободными людьми и становятся невольниками. Ксенодот понимающе кивнул и сказал: — Я родом из Ионии, но очень привык и к персидскому платью, и к персидскому правдолюбию. Перс держит свое слово и не предает товарищей, а мы, греки, научились обманывать даже своих богов, давая им двусмысленные обещания. Правда, на свете нет ничего черного, что было бы совершенно черным, и ничего белого, что было бы совершенно белым, и когда я служу великому царю, я считаю, что делаю это во благо моего собственного народа. Видишь ли, и Греция, и особенно Афины — это очаг вечных беспорядков. Неудачное расположение этого государства на перекрестке торговых путей приводит к тому, что искры недовольства разлетаются во все стороны. На Сицилии греческие города обошли в торговле финикийцев и тирренов и угрожают захватом Эрикса. Ты наверняка знаешь, что новый тиран Сиракуз Гелон занял Гимеру, прогнал Терилла и нарушил все прежние соглашения о торговле на Восточном море. Отсюда уже только один шаг до захвата Мессины и Регия, и тогда тирренам и карфагенянам уже нечего будет делать в проливе. К счастью, Анаксилай оказал ему сопротивление, хорошо понимая, что он потеряет собственный трон, если согласится с требованиями Гелона и закроет пролив для всех судов, кроме греческих.
   — Все это для меня совершенно внове, — сказал я с интересом. — Жизнь в Риме тиха, как вода в болоте.
   Ксенодот улыбнулся и продолжал:
   — Карфагеняне очень обеспокоены наглостью греков. Грубый Гелон и хитрый Ферон в Агригенте теперь вместе господствуют почти над всей Сицилией. Анаксилай обратился с просьбой о помощи к Карфагену и даже обещал в знак своих честных намерений прислать туда жену и детей в качестве заложников. Он хороший политик и понимает, что пролив должен быть открыт для торговцев всех стран.
   — Кроме того, он очень разбогател, взимая пошлины за провоз товаров через пролив, — добавил я. — Его поведение обычно для грека — ведь он просит помощи у своего заклятого врага против своих собственных земляков.
   Ксенодот покраснел и устремил взор на свои холеные руки и на ногти, покрытые алой краской:
   — Персы, конечно, также являются очень давними врагами греков, — сказал он. — Но я лично не считаю себя предателем. Самое лучшее, что есть в Греции и Ионии, — это греческие просвещение, искусство, поэзия, мудрость и отношение к жизни. Но греческая политика словно язва разъедает печень мира, персы же олицетворяют собой покой и порядок. Великий царь — лучший друг греческого просвещения. Когда греческие города будут завоеваны, греческий дух сможет свободно распространиться по всему миру и обновить его.