Страница:
— А это гробница царицы, — улыбнулся страж и рассказал, что Цере — один из немногих этрусских городов, где давным-давно правила женщина. Это время церейцы называли золотым веком, так как город стал намного богаче и сильнее. Стражник утверждал, что царица властвовала в Цере целых шестьдесят лет, но я подозревал, что, общаясь с греческими путешественниками, он научился преувеличивать.
— Разве может женщина править городом? — удивленно спросил я.
— Она была лукумоном, — ответил стражник.
— Но разве может женщина быть лукумоном?
— Конечно, — терпеливо разъяснял он. — Это случается редко, но по капризу богов женщина может стать лукумоном. Было же так когда-то в нашем Цере!
…Я часто приходил на эту аллею и подолгу стоял у величественных гробниц, излучающих таинственную силу.
Однажды в городе мертвых произошла встреча, которая растрогала меня до глубины души. Вдоль стены там располагались лавочки гончаров. Большинство из них продавали дешевые обожженные до красноты погребальные урны. В Цере не хоронили умерших, как в Риме, а сжигали их и насыпали прах в круглые урны. Богатые заказывали урны из бронзы, украшенные замысловатыми узорами, бедняки же удовлетворялись простыми глиняными изделиями. На крышке этих сосудов обычно была ручка или какая-нибудь фигурка, служившая ручкой.
Я как раз разглядывал урны для бедняков, когда к лавке подошла пара простых крестьян выбрать урну для умершей дочери. Им понравилась та, на крышке которой был поющий петушок с вытянутой шеей. Увидев его, они заулыбались радостно, мужчина достал медную пластинку и, не торгуясь, расплатился. Удивленный, я спросил гончара:
— Почему они не торгуются?
Тот с улыбкой покачал головой и ответил:
— Не принято торговаться, покупая священные вещи, странник!
— Но ведь урна вовсе не священна, это просто глиняный сосуд!
Он снисходительно объяснил мне:
— Когда урну вынимают из гончарной печи, она, конечно же, нe священна. Не делает ее таковой и мой прилавок. Но как только в ней окажется прах дочери этих бедных людей и ее закроют крышкой, она тут же превратится в святыню. Вот почему урну продают по твердой цене.
У греков было принято обязательно торговаться, и подобное я видел впервые. Показав на ручку урны с поющим петухом, я спросил крестьян:
— Почему вы выбрали петуха? Разве не больше он подходит для свадебного торжества?
Они странно посмотрели на меня и, перебивая друг друга, стали объяснять:
— Но он ведь пел!
— Как это пел? — Моему удивлению не было границ.
Они переглянулись и загадочно улыбнулись, несмотря на траур. Мужчина обнял женщину за талию и ответил:
— Петух всегда поет, когда воскресают усопшие. Крестьяне ушли, а я долго еще смотрел им вслед, и на глазах у меня были слезы. Их ответ так поразил меня, что эту встречу в Цере я запомнил на всю жизнь.
Лучшего примера для объяснения разницы между характерами греков и этрусков, пожалуй, не найти: для греков пение петуха означает радость жизни, для этрусков символизирует воскрешение усопших.
Из Цере я намеревался морем отправиться обратно в Рим, но ходили упорные слухи, что Кориолан во главе вольской армии освобождает один за другим города, занятые римлянами, и покорил даже Лавиний, считавшийся стратегически важным римским городом. Поговаривали, что соляные бассейны в устье реки того и гляди попадут в руки вольсков. Поэтому я отправился дальше на север в Тарквинии — главный в политическом отношении город Этрурии.
Мое путешествие совпало с самым разгаром лета. Я не знал, чему мне больше удивляться: безопасности ли общественных дорог или гостеприимству крестьян, болотам ли, превращенным в плодородные поля благодаря прорытым отводным каналам, укрепленным мрамором, или же длиннорогой скотине, пасущейся на лугах. Рытье каналов и корчевание деревьев на полях требовало большого умения и упорного труда многих поколений. Все это не вязалось с моими представлениями об этрусках, которых в Ионии считали людьми жестокими и вспыльчивыми.
В больших имениях работали мужчины невысокого роста с более темной, чем у этрусков, кожей. Были там также и рабы, но я никогда не видел, чтобы надсмотрщики били их. Все они разговаривали с хозяевами без страха, с улыбкой. Мне приходилось слышать, что этруски редко наказывали беглых невольников, да и было-то их немного, ибо здесь всегда стремились поручить рабу лишь то дело, которое пришлось бы ему по душе. Многие рабы вели у этрусков куда более достойную жизнь, чем та, что ожидала бы их дома, где они были свободными бедняками. Добросовестный раб-ремесленник легко получал разрешение на выкуп, а его бывший господин помогал ему получить гражданство, хорошо понимая, что это принесет пользу городу. К побегу раба хозяин относился спокойно, говоря со смехом: «Значит, этот человек не был рожден рабом» — и виня во всем слишком уж строгого и придирчивого надсмотрщика.
Тарквинии, как мне кажется, будут жить в веках, поэтому я не стану много рассказывать о них. На тамошних улицах встречалось много греков; в этом поистине цивилизованном городе вообще умели ценить мастерство чужестранцев и любили все новое — тарквинцы иногда даже напоминали мне женщин, которых очаровывают необычные украшения на шлемах чужеземных воинов. Зато в вопросах религии с местными жителями было потягаться непросто, ибо своих жрецов они считали непревзойденными знатоками всех обрядов и всех тонкостей культа и верили только им, напрочь отметая пророчества прочих оракулов и предсказателей.
Тарквинцы были людьми весьма любознательными и приветливыми, и у меня появилось здесь много друзей. Меня частенько приглашали на большие пиршества, так как скоро проведали, что я участвовал в ионийских войнах и знаю сицилийские города. Одежда моя была слишком уж скромной, и мне пришлось купить новую, чтобы достойно выглядеть в обществе высокопоставленных приятелей. Я с удовольствием облачился в этрусский наряд из тончайшего льна и мягкой шерсти, а на голову водрузил невысокую шапочку. Волосы я стал умащивать благовониями и носил распущенными по плечам; брился я ежедневно и весьма тщательно. Глядя на себя в зеркало, я находил, что очень похожу на этруска.
Тарквинии были городом художников, как Вейи — городом скульпторов. Кроме рисовальщиков, которые раскрашивали дома и расписывали шкатулки, там работал еще и цех погребальных живописцев, которые пользовались большим уважением и передавали тайны мастерства от отца к сыну, считая свой талант священным. Надгробные камни устанавливали по другую сторону долины на склоне холма, с которого видны были сады и плантации, оливковые рощи и поля, простирающиеся до самого моря. Гробницы не были такими высокими, как в Цере, но зато их было бесчисленное множество. В усыпальницу вела железная или бронзовая дверь. Снаружи перед гробницами обычно находился алтарь для погребальных жертвоприношений, а внутри крутая лестница спускалась в склеп, выдолбленный в податливой скале. В течение многих сотен лет стены склепов украшали фресками.
Со священного поля открывался великолепный вид на город — дома здесь строили из дерева, укрепляли на крышах глиняные фигуры, а стены раскрашивали в светло-голубой, темно-красный и черный, как сажа, цвета.
Во время одной из прогулок я обратил внимание на новый склеп. Бронзовые ворота были открыты, и, услышав голоса, доносившиеся из-под земли, я наклонился и спросил, можно ли чужестранцу спуститься вниз и посмотреть настенную живопись. В ответ послышалось такое грубое ругательство, какого за все время путешествия я не слышал даже из уст пастуха. Однако уже в следующее мгновение по лестнице поднялся ученик художника с бездымным факелом в руке и пригласил меня спуститься.
Держась за стену, я осторожно сошел по шаткой деревянной лесенке, увидев по дороге изображение улитки, вырезанное на мягком камне. Мне подумалось, что богиня подает мне знак, показывая, что я на правильном пути. Таким образом бога иногда напоминали о себе во время моего путешествия, как бы играя со мной. Но я не особенно вдумывался в их знамения. Душа моя находилась в непрестанном поиске, но я об этом даже не догадывался, ибо тело мое шло собственной земной дорогой.
Как я уже говорил, склеп был выдолблен в скале; вдоль двух его стен стояли каменные лавки, чтобы двое умерших могли там передохнуть. Художник начал свою работу с потолка. Широкая центральная балка была разрисована разными по размеру кругами и необыкновенной красоты листьями в форме сердца. Обе стороны покатого потолка покрывали красные, голубые и черные квадраты — такие же, как в большинстве жилых домов Тарквинии. Справа работа была уже закончена. Картина изображала двух умерших, мужа и жену. Они лежали рядом, опираясь на левый локоть, — в праздничной одежде, в венках, вечно молодые — и глядели друг другу в глаза. Правая рука была поднята для священного приветствия. Под ними взмывали вверх из волн вечности дельфины.
Радость жизни, которая присутствовала в этой только что законченной фреске, взволновала меня так сильно, что я долго стоял молча, не в силах оторвать от нее глаз. С левой стороны художник уже наметил фигуры метателя диска, борца и танцоров. Ученик услужливо светил мне факелом. В углу склепа в кадильнице на высоких ножках горели благовонные травы, обогревая помещение и устраняя запах затхлости и только что смешанных красок. Художник терпеливо ждал, пока я разглядывал работу, а потом заговорил со мной по-гречески, чтобы я, чужестранец, мог его понять.
— Ну, что ты скажешь, приятель? Худшие вещи рисовали в склепах, не правда ли? Вот только конь у меня никак не получается — тружусь, тружусь, а он все как неживой. Вдохновение проходит, кувшин пуст, а пыль от красок разъедает горло.
Я посмотрел на него. Это был не старый еще мужчина, примерно моего возраста. Его раскрасневшееся лицо, узкие глаза и толстые губы показались мне странно знакомыми. Когда он повернулся ко мне, я почувствовал кислый запах вина. Он жадно посмотрел на глиняную бутылку, которую я носил в соломенном футляре, воздел руки к потолку и радостно воскликнул:
— Боги послали тебя вовремя, чужестранец! Меня зовут Арунс, а покровительствует мне род Велтуру.
В знак уважения я приложил к губам пальцы и, смеясь, ответил:
— Давай для начала разберемся с глиняной бутылкой, которую я взял с собой, чтобы утолить жажду. Без сомнения, это Бахус направил меня к тебе, хотя мы, греки, и называем его Дионисом.
Он схватил бутылку, висевшую у меня на поясе, и, прежде чем я успел расстегнуть ремешок, к которому она была прикреплена, принялся лить вино себе в глотку; пробку же он презрительно бросил в угол, давая понять, что она уже больше не понадобится. Живописец пил так умело, что не потерял ни одной капли, а утолив жажду, со вздохом облегчения вытер рукой губы и сказал:
— Садись, чужестранец. Видишь ли, мои покровители сегодня утром почему-то рассердились на меня и обвинили в том, что я испортил работу. Как будто эти почтенные люди могут что-то понимать в моем труде! В общем, они велели облить меня водой, посадить в повозку и дать с собой только кувшин родниковой воды и суму с едой. Они издевались надо мной, уверяя, что все это принесет мне вдохновение и я сумею наконец нарисовать коня — ведь сумела же нимфа нашего родника, живущая в его водах, произнести вечное благословение для Тарквинии.
Я сел на каменную лавку. Сопя, он примостился рядом со мной и стал вытирать со лба обильный — с похмелья — пот. Из своей сумки с едой я достал тонкий серебряный бокал, который привык носить с собой, чтобы в случае необходимости показать, что не такой уж я бедняк, наполнил его до краев вином отлил несколько капель на пол, сделал глоток и подал бокал ему. Он рассмеялся, сплюнул и сказал:
— Не притворяйся, приятель. Я по лицу и по глазам вижу, что ты за человек, так что одежда и способ совершения жертвоприношения тут ни при чем. Терпкий вкус вина говорит о тебе лучше, чем эта серебряная посудина. Что же касается меня, то я в такой дружбе с Бахусом, что считаю даже каплю, принесенную в жертву, чистым мотовством.
Я предложил вина и ученику, но светловолосый юноша отрицательно покачал головой, улыбнулся и отказался даже сесть, хотя я и указал ему на противоположную скамью. Из этого обстоятельства я сделал вывод, что Арунс, несмотря на свои растрепанные волосы и испачканное красками платье, не был заурядным человеком.
— Ах так, значит, ты грек, — сказал художник, не спрашивая у меня имени. — Ну, что же, здесь в Тарквиниях у нас тоже есть греки, а в Цере они делают вполне приличные кувшины. Но лучше бы они не брались за священную настенную живопись, потому что иногда мы так увлекаемся, сравнивая наши работы, что разбиваем о головы друг друга пустые кувшины…
Он подал знак юноше, и тот принес ему большой свиток. Арунс развернул его и стал показывать мне прекрасно нарисованные и раскрашенные фигуры танцоров и борцов, флейтистов и лошадей. Однако его глаза и морщинки на лбу говорили о том, что мысли его витают где-то далеко.
— Конечно же, без набросков ничего не напишешь, — сказал он рассеянно, схватил, не глядя, бокал и выпил его до дна. — Цвета хорошо подобраны, и ученик без труда перенесет все линии и штрихи на нужные места. Но наброски помогают лишь тогда, когда не держат у себя в плену воображение.
Он небрежно положил рулон ко мне на колени, встал, взял железный резец и подошел к незаконченной фреске. На ней был изображен юноша, который скакал на коне, обнимая его одной рукой за шею. Большая часть картины была готова — в частности, юноша, а также задняя часть и ноги коня. Но у животного недоставало головы и шеи, а у человека — плеч и рук. Когда я осторожно приблизился, я увидел, что рисунок уже намечен на камне штрихами. Ясно было, что художник не удовлетворен работой. Он сделал шаг вперед, потом отошел назад, взмахнул резцом, и я понял, насколько отчетливо видит он в своем воображении поджарого породистого коня, который встает на дыбы и закидывает голову. Художник принялся рисовать по старым штрихам, и вскоре конь поднял голову, а шея его пружинисто изогнулась… впрочем, длилось это всего мгновение. Ученик быстро подал мастеру кисть из волоса и сосуды с красками. В творческом порыве Арунс быстрыми мазками накладывал краски на камень, не придерживаясь тех набросков, которые сам только что сделал. В процессе работы он исправлял то, что ему не нравилось.
Потом он не спеша набрал на кисть светло-коричневую краску и легко нарисовал плечи и руки юноши. В заключение он обвел черной краской контур плеча, создавая эффект мускула, напряженного под голубым коротким хитоном.
— Ну вот, — сказал он устало. — Велтуру будут вынуждены удовлетвориться этим на сегодня. Разве может нормальный человек понять, что я родился, вырос, учился, смешивал краски, страдал и жил все долгие годы только ради этих нескольких коротких мгновений? Ты ведь, чужестранец, видел, что само рисование заняло очень короткое время, и наверняка подумал — какой же ловкач этот Арунс, как у него набита рука! Но одно дело мастеровитость, а другое — талант. Этот мой конь прекрасен, он мог бы прославить меня, но Велтуру никогда не понять, как я велик. Они не знают, что такое поражения, взлеты и падения, не знают, как трудно передать красками всю полноту жизни, все ее причуды и капризы.
Ученик стал успокаивать его:
— Велтуру хорошо все понимают. Они понимают, что есть только один настоящий художник — Арунс. Они не сердятся на тебя. Они хотят тебе добра.
Но Арунс вдруг разозлился.
— Во имя закрывающих свои лица богов, — вскричал он так, что ученик вздрогнул, — сними с меня это бремя! Ну почему я должен выпивать целое море ненависти и злобы ради нескольких мгновений радости а удовлетворения своей работой?!
Я быстро наполнил бокал и протянул ему. Он разразился смехом и сказал:
— Да уж, не одну чашу осушил я пополам с желчью. В чем мне искать утешения, как не в вине? Разве дело, которому посвятил я жизнь, по силам каждому? Конечно, нет, но далеко не все это понимают, а некоторые даже считают меня тунеядцем. В молодости все кажется легким и доступным. Вот и тот трезвый юноша, что стоит сейчас рядом с нами, прозреет окончательно только тогда, когда повзрослеет, да и то при условии, что я в нем не ошибся.
Я предложил вместе вернуться в город и где-нибудь перекусить, но Арунс замотал головой и сказал:
— Нет. Я непременно пробуду здесь до захода солнца, а то и дольше — ведь внутри горы нет ни ночи, ни дня. Так надо не только для того, чтобы Велтуру остались довольны. Мне есть о чем подумать, чужестранец.
Я понял эти слова как прощание и не стал больше настаивать. Он стоял, глядя на пустую стену, держа резец в руках и нетерпеливо жестикулируя. Но когда я направился к лестнице, он обернулся и сказал:
— Видишь ли, приятель, те, которые ничего не понимают, хотят, чтобы было поярче и так, как у соседей. Вот почему в мире столь много удачливых мазил, рисующих на потребу публики. Им, конечно же, легко живется. Однако настоящий художник держит ответ только перед самим собой. Я тоже не из тех, кто вступает в соревнование с другими, я сам даю себе оценку, я — Арунс из Тарквиний. Если хочешь сделать мне добро, приятель, оставь на память о твоем посещении глиняную бутылку. В ней еще что-то булькает. Она только станет мешать тебе, когда ты в такую жару понесешь ее обратно в город.
Я охотно оставил бутылку этому необыкновенному человеку, ибо ему вино было куда нужнее, чем мне. На прощание он сказал:
— Мы еще встретимся.
Нет, не случайно увидел я улитку на каменной стене, когда спускался в склеп. Богиня сама направила меня к художнику, чтобы я познакомился с ним и увидел фреску, над которой он столь упорно работал. Но я даже оказался ему полезен — он освободился от мучительных сомнений, которые столь часто терзают нас. Он заслужил это — ведь Арунс был одним из тех, кто извращается.
6
— Разве может женщина править городом? — удивленно спросил я.
— Она была лукумоном, — ответил стражник.
— Но разве может женщина быть лукумоном?
— Конечно, — терпеливо разъяснял он. — Это случается редко, но по капризу богов женщина может стать лукумоном. Было же так когда-то в нашем Цере!
…Я часто приходил на эту аллею и подолгу стоял у величественных гробниц, излучающих таинственную силу.
Однажды в городе мертвых произошла встреча, которая растрогала меня до глубины души. Вдоль стены там располагались лавочки гончаров. Большинство из них продавали дешевые обожженные до красноты погребальные урны. В Цере не хоронили умерших, как в Риме, а сжигали их и насыпали прах в круглые урны. Богатые заказывали урны из бронзы, украшенные замысловатыми узорами, бедняки же удовлетворялись простыми глиняными изделиями. На крышке этих сосудов обычно была ручка или какая-нибудь фигурка, служившая ручкой.
Я как раз разглядывал урны для бедняков, когда к лавке подошла пара простых крестьян выбрать урну для умершей дочери. Им понравилась та, на крышке которой был поющий петушок с вытянутой шеей. Увидев его, они заулыбались радостно, мужчина достал медную пластинку и, не торгуясь, расплатился. Удивленный, я спросил гончара:
— Почему они не торгуются?
Тот с улыбкой покачал головой и ответил:
— Не принято торговаться, покупая священные вещи, странник!
— Но ведь урна вовсе не священна, это просто глиняный сосуд!
Он снисходительно объяснил мне:
— Когда урну вынимают из гончарной печи, она, конечно же, нe священна. Не делает ее таковой и мой прилавок. Но как только в ней окажется прах дочери этих бедных людей и ее закроют крышкой, она тут же превратится в святыню. Вот почему урну продают по твердой цене.
У греков было принято обязательно торговаться, и подобное я видел впервые. Показав на ручку урны с поющим петухом, я спросил крестьян:
— Почему вы выбрали петуха? Разве не больше он подходит для свадебного торжества?
Они странно посмотрели на меня и, перебивая друг друга, стали объяснять:
— Но он ведь пел!
— Как это пел? — Моему удивлению не было границ.
Они переглянулись и загадочно улыбнулись, несмотря на траур. Мужчина обнял женщину за талию и ответил:
— Петух всегда поет, когда воскресают усопшие. Крестьяне ушли, а я долго еще смотрел им вслед, и на глазах у меня были слезы. Их ответ так поразил меня, что эту встречу в Цере я запомнил на всю жизнь.
Лучшего примера для объяснения разницы между характерами греков и этрусков, пожалуй, не найти: для греков пение петуха означает радость жизни, для этрусков символизирует воскрешение усопших.
Из Цере я намеревался морем отправиться обратно в Рим, но ходили упорные слухи, что Кориолан во главе вольской армии освобождает один за другим города, занятые римлянами, и покорил даже Лавиний, считавшийся стратегически важным римским городом. Поговаривали, что соляные бассейны в устье реки того и гляди попадут в руки вольсков. Поэтому я отправился дальше на север в Тарквинии — главный в политическом отношении город Этрурии.
Мое путешествие совпало с самым разгаром лета. Я не знал, чему мне больше удивляться: безопасности ли общественных дорог или гостеприимству крестьян, болотам ли, превращенным в плодородные поля благодаря прорытым отводным каналам, укрепленным мрамором, или же длиннорогой скотине, пасущейся на лугах. Рытье каналов и корчевание деревьев на полях требовало большого умения и упорного труда многих поколений. Все это не вязалось с моими представлениями об этрусках, которых в Ионии считали людьми жестокими и вспыльчивыми.
В больших имениях работали мужчины невысокого роста с более темной, чем у этрусков, кожей. Были там также и рабы, но я никогда не видел, чтобы надсмотрщики били их. Все они разговаривали с хозяевами без страха, с улыбкой. Мне приходилось слышать, что этруски редко наказывали беглых невольников, да и было-то их немного, ибо здесь всегда стремились поручить рабу лишь то дело, которое пришлось бы ему по душе. Многие рабы вели у этрусков куда более достойную жизнь, чем та, что ожидала бы их дома, где они были свободными бедняками. Добросовестный раб-ремесленник легко получал разрешение на выкуп, а его бывший господин помогал ему получить гражданство, хорошо понимая, что это принесет пользу городу. К побегу раба хозяин относился спокойно, говоря со смехом: «Значит, этот человек не был рожден рабом» — и виня во всем слишком уж строгого и придирчивого надсмотрщика.
Тарквинии, как мне кажется, будут жить в веках, поэтому я не стану много рассказывать о них. На тамошних улицах встречалось много греков; в этом поистине цивилизованном городе вообще умели ценить мастерство чужестранцев и любили все новое — тарквинцы иногда даже напоминали мне женщин, которых очаровывают необычные украшения на шлемах чужеземных воинов. Зато в вопросах религии с местными жителями было потягаться непросто, ибо своих жрецов они считали непревзойденными знатоками всех обрядов и всех тонкостей культа и верили только им, напрочь отметая пророчества прочих оракулов и предсказателей.
Тарквинцы были людьми весьма любознательными и приветливыми, и у меня появилось здесь много друзей. Меня частенько приглашали на большие пиршества, так как скоро проведали, что я участвовал в ионийских войнах и знаю сицилийские города. Одежда моя была слишком уж скромной, и мне пришлось купить новую, чтобы достойно выглядеть в обществе высокопоставленных приятелей. Я с удовольствием облачился в этрусский наряд из тончайшего льна и мягкой шерсти, а на голову водрузил невысокую шапочку. Волосы я стал умащивать благовониями и носил распущенными по плечам; брился я ежедневно и весьма тщательно. Глядя на себя в зеркало, я находил, что очень похожу на этруска.
Тарквинии были городом художников, как Вейи — городом скульпторов. Кроме рисовальщиков, которые раскрашивали дома и расписывали шкатулки, там работал еще и цех погребальных живописцев, которые пользовались большим уважением и передавали тайны мастерства от отца к сыну, считая свой талант священным. Надгробные камни устанавливали по другую сторону долины на склоне холма, с которого видны были сады и плантации, оливковые рощи и поля, простирающиеся до самого моря. Гробницы не были такими высокими, как в Цере, но зато их было бесчисленное множество. В усыпальницу вела железная или бронзовая дверь. Снаружи перед гробницами обычно находился алтарь для погребальных жертвоприношений, а внутри крутая лестница спускалась в склеп, выдолбленный в податливой скале. В течение многих сотен лет стены склепов украшали фресками.
Со священного поля открывался великолепный вид на город — дома здесь строили из дерева, укрепляли на крышах глиняные фигуры, а стены раскрашивали в светло-голубой, темно-красный и черный, как сажа, цвета.
Во время одной из прогулок я обратил внимание на новый склеп. Бронзовые ворота были открыты, и, услышав голоса, доносившиеся из-под земли, я наклонился и спросил, можно ли чужестранцу спуститься вниз и посмотреть настенную живопись. В ответ послышалось такое грубое ругательство, какого за все время путешествия я не слышал даже из уст пастуха. Однако уже в следующее мгновение по лестнице поднялся ученик художника с бездымным факелом в руке и пригласил меня спуститься.
Держась за стену, я осторожно сошел по шаткой деревянной лесенке, увидев по дороге изображение улитки, вырезанное на мягком камне. Мне подумалось, что богиня подает мне знак, показывая, что я на правильном пути. Таким образом бога иногда напоминали о себе во время моего путешествия, как бы играя со мной. Но я не особенно вдумывался в их знамения. Душа моя находилась в непрестанном поиске, но я об этом даже не догадывался, ибо тело мое шло собственной земной дорогой.
Как я уже говорил, склеп был выдолблен в скале; вдоль двух его стен стояли каменные лавки, чтобы двое умерших могли там передохнуть. Художник начал свою работу с потолка. Широкая центральная балка была разрисована разными по размеру кругами и необыкновенной красоты листьями в форме сердца. Обе стороны покатого потолка покрывали красные, голубые и черные квадраты — такие же, как в большинстве жилых домов Тарквинии. Справа работа была уже закончена. Картина изображала двух умерших, мужа и жену. Они лежали рядом, опираясь на левый локоть, — в праздничной одежде, в венках, вечно молодые — и глядели друг другу в глаза. Правая рука была поднята для священного приветствия. Под ними взмывали вверх из волн вечности дельфины.
Радость жизни, которая присутствовала в этой только что законченной фреске, взволновала меня так сильно, что я долго стоял молча, не в силах оторвать от нее глаз. С левой стороны художник уже наметил фигуры метателя диска, борца и танцоров. Ученик услужливо светил мне факелом. В углу склепа в кадильнице на высоких ножках горели благовонные травы, обогревая помещение и устраняя запах затхлости и только что смешанных красок. Художник терпеливо ждал, пока я разглядывал работу, а потом заговорил со мной по-гречески, чтобы я, чужестранец, мог его понять.
— Ну, что ты скажешь, приятель? Худшие вещи рисовали в склепах, не правда ли? Вот только конь у меня никак не получается — тружусь, тружусь, а он все как неживой. Вдохновение проходит, кувшин пуст, а пыль от красок разъедает горло.
Я посмотрел на него. Это был не старый еще мужчина, примерно моего возраста. Его раскрасневшееся лицо, узкие глаза и толстые губы показались мне странно знакомыми. Когда он повернулся ко мне, я почувствовал кислый запах вина. Он жадно посмотрел на глиняную бутылку, которую я носил в соломенном футляре, воздел руки к потолку и радостно воскликнул:
— Боги послали тебя вовремя, чужестранец! Меня зовут Арунс, а покровительствует мне род Велтуру.
В знак уважения я приложил к губам пальцы и, смеясь, ответил:
— Давай для начала разберемся с глиняной бутылкой, которую я взял с собой, чтобы утолить жажду. Без сомнения, это Бахус направил меня к тебе, хотя мы, греки, и называем его Дионисом.
Он схватил бутылку, висевшую у меня на поясе, и, прежде чем я успел расстегнуть ремешок, к которому она была прикреплена, принялся лить вино себе в глотку; пробку же он презрительно бросил в угол, давая понять, что она уже больше не понадобится. Живописец пил так умело, что не потерял ни одной капли, а утолив жажду, со вздохом облегчения вытер рукой губы и сказал:
— Садись, чужестранец. Видишь ли, мои покровители сегодня утром почему-то рассердились на меня и обвинили в том, что я испортил работу. Как будто эти почтенные люди могут что-то понимать в моем труде! В общем, они велели облить меня водой, посадить в повозку и дать с собой только кувшин родниковой воды и суму с едой. Они издевались надо мной, уверяя, что все это принесет мне вдохновение и я сумею наконец нарисовать коня — ведь сумела же нимфа нашего родника, живущая в его водах, произнести вечное благословение для Тарквинии.
Я сел на каменную лавку. Сопя, он примостился рядом со мной и стал вытирать со лба обильный — с похмелья — пот. Из своей сумки с едой я достал тонкий серебряный бокал, который привык носить с собой, чтобы в случае необходимости показать, что не такой уж я бедняк, наполнил его до краев вином отлил несколько капель на пол, сделал глоток и подал бокал ему. Он рассмеялся, сплюнул и сказал:
— Не притворяйся, приятель. Я по лицу и по глазам вижу, что ты за человек, так что одежда и способ совершения жертвоприношения тут ни при чем. Терпкий вкус вина говорит о тебе лучше, чем эта серебряная посудина. Что же касается меня, то я в такой дружбе с Бахусом, что считаю даже каплю, принесенную в жертву, чистым мотовством.
Я предложил вина и ученику, но светловолосый юноша отрицательно покачал головой, улыбнулся и отказался даже сесть, хотя я и указал ему на противоположную скамью. Из этого обстоятельства я сделал вывод, что Арунс, несмотря на свои растрепанные волосы и испачканное красками платье, не был заурядным человеком.
— Ах так, значит, ты грек, — сказал художник, не спрашивая у меня имени. — Ну, что же, здесь в Тарквиниях у нас тоже есть греки, а в Цере они делают вполне приличные кувшины. Но лучше бы они не брались за священную настенную живопись, потому что иногда мы так увлекаемся, сравнивая наши работы, что разбиваем о головы друг друга пустые кувшины…
Он подал знак юноше, и тот принес ему большой свиток. Арунс развернул его и стал показывать мне прекрасно нарисованные и раскрашенные фигуры танцоров и борцов, флейтистов и лошадей. Однако его глаза и морщинки на лбу говорили о том, что мысли его витают где-то далеко.
— Конечно же, без набросков ничего не напишешь, — сказал он рассеянно, схватил, не глядя, бокал и выпил его до дна. — Цвета хорошо подобраны, и ученик без труда перенесет все линии и штрихи на нужные места. Но наброски помогают лишь тогда, когда не держат у себя в плену воображение.
Он небрежно положил рулон ко мне на колени, встал, взял железный резец и подошел к незаконченной фреске. На ней был изображен юноша, который скакал на коне, обнимая его одной рукой за шею. Большая часть картины была готова — в частности, юноша, а также задняя часть и ноги коня. Но у животного недоставало головы и шеи, а у человека — плеч и рук. Когда я осторожно приблизился, я увидел, что рисунок уже намечен на камне штрихами. Ясно было, что художник не удовлетворен работой. Он сделал шаг вперед, потом отошел назад, взмахнул резцом, и я понял, насколько отчетливо видит он в своем воображении поджарого породистого коня, который встает на дыбы и закидывает голову. Художник принялся рисовать по старым штрихам, и вскоре конь поднял голову, а шея его пружинисто изогнулась… впрочем, длилось это всего мгновение. Ученик быстро подал мастеру кисть из волоса и сосуды с красками. В творческом порыве Арунс быстрыми мазками накладывал краски на камень, не придерживаясь тех набросков, которые сам только что сделал. В процессе работы он исправлял то, что ему не нравилось.
Потом он не спеша набрал на кисть светло-коричневую краску и легко нарисовал плечи и руки юноши. В заключение он обвел черной краской контур плеча, создавая эффект мускула, напряженного под голубым коротким хитоном.
— Ну вот, — сказал он устало. — Велтуру будут вынуждены удовлетвориться этим на сегодня. Разве может нормальный человек понять, что я родился, вырос, учился, смешивал краски, страдал и жил все долгие годы только ради этих нескольких коротких мгновений? Ты ведь, чужестранец, видел, что само рисование заняло очень короткое время, и наверняка подумал — какой же ловкач этот Арунс, как у него набита рука! Но одно дело мастеровитость, а другое — талант. Этот мой конь прекрасен, он мог бы прославить меня, но Велтуру никогда не понять, как я велик. Они не знают, что такое поражения, взлеты и падения, не знают, как трудно передать красками всю полноту жизни, все ее причуды и капризы.
Ученик стал успокаивать его:
— Велтуру хорошо все понимают. Они понимают, что есть только один настоящий художник — Арунс. Они не сердятся на тебя. Они хотят тебе добра.
Но Арунс вдруг разозлился.
— Во имя закрывающих свои лица богов, — вскричал он так, что ученик вздрогнул, — сними с меня это бремя! Ну почему я должен выпивать целое море ненависти и злобы ради нескольких мгновений радости а удовлетворения своей работой?!
Я быстро наполнил бокал и протянул ему. Он разразился смехом и сказал:
— Да уж, не одну чашу осушил я пополам с желчью. В чем мне искать утешения, как не в вине? Разве дело, которому посвятил я жизнь, по силам каждому? Конечно, нет, но далеко не все это понимают, а некоторые даже считают меня тунеядцем. В молодости все кажется легким и доступным. Вот и тот трезвый юноша, что стоит сейчас рядом с нами, прозреет окончательно только тогда, когда повзрослеет, да и то при условии, что я в нем не ошибся.
Я предложил вместе вернуться в город и где-нибудь перекусить, но Арунс замотал головой и сказал:
— Нет. Я непременно пробуду здесь до захода солнца, а то и дольше — ведь внутри горы нет ни ночи, ни дня. Так надо не только для того, чтобы Велтуру остались довольны. Мне есть о чем подумать, чужестранец.
Я понял эти слова как прощание и не стал больше настаивать. Он стоял, глядя на пустую стену, держа резец в руках и нетерпеливо жестикулируя. Но когда я направился к лестнице, он обернулся и сказал:
— Видишь ли, приятель, те, которые ничего не понимают, хотят, чтобы было поярче и так, как у соседей. Вот почему в мире столь много удачливых мазил, рисующих на потребу публики. Им, конечно же, легко живется. Однако настоящий художник держит ответ только перед самим собой. Я тоже не из тех, кто вступает в соревнование с другими, я сам даю себе оценку, я — Арунс из Тарквиний. Если хочешь сделать мне добро, приятель, оставь на память о твоем посещении глиняную бутылку. В ней еще что-то булькает. Она только станет мешать тебе, когда ты в такую жару понесешь ее обратно в город.
Я охотно оставил бутылку этому необыкновенному человеку, ибо ему вино было куда нужнее, чем мне. На прощание он сказал:
— Мы еще встретимся.
Нет, не случайно увидел я улитку на каменной стене, когда спускался в склеп. Богиня сама направила меня к художнику, чтобы я познакомился с ним и увидел фреску, над которой он столь упорно работал. Но я даже оказался ему полезен — он освободился от мучительных сомнений, которые столь часто терзают нас. Он заслужил это — ведь Арунс был одним из тех, кто извращается.
6
Несколько недель я не заходил в склеп, боясь помешать Арунсу своим присутствием, хотя и прогуливался частенько совсем рядом. Но однажды ночью — было время сбора винограда — мы встретились с ним на улице. С двух сторон его поддерживали собутыльники — сам идти он не мог и, казалось, мало что соображал. Тем не менее он сразу узнал меня, остановился, обхватил мою шею и звучно поцеловал мокрыми губами в щеку, сказав:
— Так это же ты, чужестранец! Мне очень не хватало тебя. Правда, когда я трезв, я неохотно встречаюсь с людьми — даже с такими хорошими друзьями, как ты. Но вот сейчас время самое подходящее. Мне нужно как следует прочистить мозги, прежде чем снова взяться за работу. Так пойдем же, брат, устроим хорошую попойку и выбросим из головы всякую чепуху. Пора покончить с земными делами и перейти к делам божественным…
Сообщив мне это заплетающимся языком, он спросил:
— Ты же трезв, чужестранец, так отчего ты бродишь по ночам?
— Меня зовут Турмс, я ионийский беженец, живу в Риме, — представился я его шумным приятелям. А Арунсу сказал: — Во время полнолуния богиня мучает меня и гонит из дому.
— Пошли с нами, — сказал он. — Если хочешь, я покажу тебе живую богиню.
Он взял меня за руку и, сняв венок из виноградных лоз, свисающий у него над ухом, нахлобучил мне на голову. Все направились в дом, в котором Велтуру поселили Арунса. Жена художника, зевая, встретила нас у входа. Она не выгнала нас, не стала браниться, а широко открыла двери, зажгла все лампы, подала фрукты, ячменный хлеб и рыбу собственного засола и даже взялась расчесывать слипшиеся волосы мужа.
Я чувствовал себя неловко, оказавшись среди ночи в доме случайного знакомого, поэтому поторопился извиниться перед женой Арунса и представиться ей.
— Такой жены, как ты, мне еще не доводилось встречать, — почтительно произнес я. — Любая другая женщина набросилась бы на своего мужа с криками вытолкала бы взашей его приятелей и еще долго бы скандалила, невзирая на то, что сейчас время сбора винограда.
Она вздохнула и сказала:
— Ты плохо знаешь моего мужа, а я живу с ним уже двадцать лет. Нелегкие это были годы, уверяю тебя, но я научилась понимать его, хотя, конечно, более слабая женщина давно бы собрала свои вещи и ушла. Я нужна ему. В последнее время я очень волновалась, потому что несколько недель подряд он не брал в рот ни капли вина, только размышлял, вздыхал, ходил из угла в угол, мял восковые таблицы и в клочья рвал рисунки на дорогом пергаменте. Я боялась за его рассудок, но теперь я спокойна. Так бывает всегда, когда он обдумывает свое новое творение. Это продолжается несколько дней, иногда неделю, а потом он успокаивается, надевает рабочий хитон и отправляется в склеп на восходе солнца, чтобы не потерять ни одного драгоценного мгновения. Он хороший, не бьет меня, вот только обожает сорить деньгами и, приглашая друзей, никому не позволяет платить за еду и вино, хотя в долгах по уши. Правда, это не очень-то важно, потому что Велтуру заботятся о нем и, как только он закончит работу, непременно купят ему новую одежду и засыплют дарами.
Пока мы разговаривали, Арунс вышел во двор и принес оттуда большую амфору, спрятанную в стоге сена. Он сорвал воск, но пробки вытащить не смог. Жена поспешила ему на помощь, умело откупорила амфору и вылила содержимое в большую чашу — судя по рисункам, коринфской работы. В комнате стояла также дорогая ваза с изображенными на ней красными фигурками; правда, одна ручка была у нее отбита.
Жена Арунса не стала обижать мужа и его друзей, мешая вино с водой, напротив, она с улыбкой достала самые красивые чаши и наполнила их, не обделив при этом и себя.
— Так будет лучше, — сказала эта умная женщина и выпила за мое здоровье. — Годы научили меня, что будет лучше, если я напьюсь сама. Тогда мне не жалко ни разбитой посуды, ни сломанной мебели, ни дверных рам, которые гости иногда выбивают, уходя из дома.
Она подала мне керамическую чашу, на дне которой был нарисован сатир с козлиными ногами, тащивший за собой упирающуюся нимфу. Не успел я выпить, как появились две танцовщицы, которых разбудили среди ночи. Зала оказалась мала, и мы вышли во двор.
В Риме я слышал, что этрусские танцы — даже самые неистовые из них — это всегда священные танцы, исполняемые, как в древности, для утехи богов. Для начала нам и впрямь показали несколько таких танцев, но потом девушки сбросили с себя одежду, обнажив верхнюю часть тела, и стали весело отплясывать нечто совершенно иное. Танцовщицы вовсе не нуждались в вине, тем более что один из гостей оказался виртуозом игры на флейте. Он убыстрял музыкой ток крови в жилах куда успешнее, чем вино.
В заключение эти красавицы танцевали обнаженными на освещенной луной траве: на их шеях поблескивали жемчужные ожерелья, полученные в подарок от одного из гостей. Потом я узнал, что это был молодой Велтуру, хотя одет он был так же скромно, как и другие. Правда, тонкие черты лица, гордо посаженная голова, миндалевидные глаза и ухоженные руки все равно выдавали его благородное происхождение.
Выпив за мое здоровье, он сказал:
— Не думай плохо об этих пьяницах, Турн. Каждый из них мастер своего дела, а я здесь самый молодой и во многом уступаю им не только по возрасту. Конечно, я неплохо езжу верхом и умею пользоваться мечом, но мне все равно не сравниться с ними.
Он кивнул на танцовщиц.
— Эти девушки тоже отлично делают свою работу. Недаром они учились искусству ритмических телодвижений не меньше десяти лет, причем изо дня в день.
Я ответил:
— Я понимаю, в каком обществе оказался, о благородный.
Он понял, что меня не обманул его простой наряд но не рассердился, ибо был молодым и тщеславным принадлежал к этрусской знати и умел всегда владеть собой. Позже я сообразил, что как раз древность его рода и помогла ему догадаться, кто я на самом деле такой, поэтому он даже не спросил, что связывает меня с Арунсом. Но осенило меня далеко не сразу.
Хозяин дома был в хорошем настроении, и я воспользовался этим, чтобы спросить:
— Мастер, почему ты покрасил коня в синий цвет? Арунс, удивленно глядя на меня мутными глазами, ответил:
— Потому что он был голубым, когда я его увидел.
— Но я, — настаивал я, — никогда не встречал синего коня.
Арунс против ожидания не разозлился, а только снисходительно покачал головой и сказал:
— В таком случае мне тебя очень жаль, друг мой.
Больше мы об этом не говорили, но его слова задели меня за живое. Кстати, потом мне не раз случалось убедиться, что кони бывают синими.
Наутро я чувствовал себя отвратительно и целый день отдыхал. Я узнал, что Арунс после вечеринки пошел на реку искупаться, возложил себе на голову венок из дубовых листьев и поклялся, что никогда в жизни не возьмет больше в рот ни капли вина и что слово его будет крепко как дуб. Он уже поступал так прежде и держался до тех пор, пока снова не встречался с приятелями и опять не начинал кутить.
Не прошло и недели, как его ученик, запыхавшись, прибежал ко мне на постоялый двор и радостно воскликнул:
— Турн, Турн, фреска закончена, и мастер просит тебя посмотреть на нее первым в благодарность за то, что ты принес ему счастье.
Я взял лошадь и сначала спустился в долину, а потом поднялся в гору; ученик сидел сзади, крепко держась за мой пояс. Я очень спешил и пустил было коня рысью, но дорога оказалась так красива, что я справился со своим нетерпением и поехал шагом. В это время осенние тучи на небе как раз рассеялись и скоро засияло солнышко. Стало совсем тепло. Меня охватило состояние благостного спокойствия.
— Так это же ты, чужестранец! Мне очень не хватало тебя. Правда, когда я трезв, я неохотно встречаюсь с людьми — даже с такими хорошими друзьями, как ты. Но вот сейчас время самое подходящее. Мне нужно как следует прочистить мозги, прежде чем снова взяться за работу. Так пойдем же, брат, устроим хорошую попойку и выбросим из головы всякую чепуху. Пора покончить с земными делами и перейти к делам божественным…
Сообщив мне это заплетающимся языком, он спросил:
— Ты же трезв, чужестранец, так отчего ты бродишь по ночам?
— Меня зовут Турмс, я ионийский беженец, живу в Риме, — представился я его шумным приятелям. А Арунсу сказал: — Во время полнолуния богиня мучает меня и гонит из дому.
— Пошли с нами, — сказал он. — Если хочешь, я покажу тебе живую богиню.
Он взял меня за руку и, сняв венок из виноградных лоз, свисающий у него над ухом, нахлобучил мне на голову. Все направились в дом, в котором Велтуру поселили Арунса. Жена художника, зевая, встретила нас у входа. Она не выгнала нас, не стала браниться, а широко открыла двери, зажгла все лампы, подала фрукты, ячменный хлеб и рыбу собственного засола и даже взялась расчесывать слипшиеся волосы мужа.
Я чувствовал себя неловко, оказавшись среди ночи в доме случайного знакомого, поэтому поторопился извиниться перед женой Арунса и представиться ей.
— Такой жены, как ты, мне еще не доводилось встречать, — почтительно произнес я. — Любая другая женщина набросилась бы на своего мужа с криками вытолкала бы взашей его приятелей и еще долго бы скандалила, невзирая на то, что сейчас время сбора винограда.
Она вздохнула и сказала:
— Ты плохо знаешь моего мужа, а я живу с ним уже двадцать лет. Нелегкие это были годы, уверяю тебя, но я научилась понимать его, хотя, конечно, более слабая женщина давно бы собрала свои вещи и ушла. Я нужна ему. В последнее время я очень волновалась, потому что несколько недель подряд он не брал в рот ни капли вина, только размышлял, вздыхал, ходил из угла в угол, мял восковые таблицы и в клочья рвал рисунки на дорогом пергаменте. Я боялась за его рассудок, но теперь я спокойна. Так бывает всегда, когда он обдумывает свое новое творение. Это продолжается несколько дней, иногда неделю, а потом он успокаивается, надевает рабочий хитон и отправляется в склеп на восходе солнца, чтобы не потерять ни одного драгоценного мгновения. Он хороший, не бьет меня, вот только обожает сорить деньгами и, приглашая друзей, никому не позволяет платить за еду и вино, хотя в долгах по уши. Правда, это не очень-то важно, потому что Велтуру заботятся о нем и, как только он закончит работу, непременно купят ему новую одежду и засыплют дарами.
Пока мы разговаривали, Арунс вышел во двор и принес оттуда большую амфору, спрятанную в стоге сена. Он сорвал воск, но пробки вытащить не смог. Жена поспешила ему на помощь, умело откупорила амфору и вылила содержимое в большую чашу — судя по рисункам, коринфской работы. В комнате стояла также дорогая ваза с изображенными на ней красными фигурками; правда, одна ручка была у нее отбита.
Жена Арунса не стала обижать мужа и его друзей, мешая вино с водой, напротив, она с улыбкой достала самые красивые чаши и наполнила их, не обделив при этом и себя.
— Так будет лучше, — сказала эта умная женщина и выпила за мое здоровье. — Годы научили меня, что будет лучше, если я напьюсь сама. Тогда мне не жалко ни разбитой посуды, ни сломанной мебели, ни дверных рам, которые гости иногда выбивают, уходя из дома.
Она подала мне керамическую чашу, на дне которой был нарисован сатир с козлиными ногами, тащивший за собой упирающуюся нимфу. Не успел я выпить, как появились две танцовщицы, которых разбудили среди ночи. Зала оказалась мала, и мы вышли во двор.
В Риме я слышал, что этрусские танцы — даже самые неистовые из них — это всегда священные танцы, исполняемые, как в древности, для утехи богов. Для начала нам и впрямь показали несколько таких танцев, но потом девушки сбросили с себя одежду, обнажив верхнюю часть тела, и стали весело отплясывать нечто совершенно иное. Танцовщицы вовсе не нуждались в вине, тем более что один из гостей оказался виртуозом игры на флейте. Он убыстрял музыкой ток крови в жилах куда успешнее, чем вино.
В заключение эти красавицы танцевали обнаженными на освещенной луной траве: на их шеях поблескивали жемчужные ожерелья, полученные в подарок от одного из гостей. Потом я узнал, что это был молодой Велтуру, хотя одет он был так же скромно, как и другие. Правда, тонкие черты лица, гордо посаженная голова, миндалевидные глаза и ухоженные руки все равно выдавали его благородное происхождение.
Выпив за мое здоровье, он сказал:
— Не думай плохо об этих пьяницах, Турн. Каждый из них мастер своего дела, а я здесь самый молодой и во многом уступаю им не только по возрасту. Конечно, я неплохо езжу верхом и умею пользоваться мечом, но мне все равно не сравниться с ними.
Он кивнул на танцовщиц.
— Эти девушки тоже отлично делают свою работу. Недаром они учились искусству ритмических телодвижений не меньше десяти лет, причем изо дня в день.
Я ответил:
— Я понимаю, в каком обществе оказался, о благородный.
Он понял, что меня не обманул его простой наряд но не рассердился, ибо был молодым и тщеславным принадлежал к этрусской знати и умел всегда владеть собой. Позже я сообразил, что как раз древность его рода и помогла ему догадаться, кто я на самом деле такой, поэтому он даже не спросил, что связывает меня с Арунсом. Но осенило меня далеко не сразу.
Хозяин дома был в хорошем настроении, и я воспользовался этим, чтобы спросить:
— Мастер, почему ты покрасил коня в синий цвет? Арунс, удивленно глядя на меня мутными глазами, ответил:
— Потому что он был голубым, когда я его увидел.
— Но я, — настаивал я, — никогда не встречал синего коня.
Арунс против ожидания не разозлился, а только снисходительно покачал головой и сказал:
— В таком случае мне тебя очень жаль, друг мой.
Больше мы об этом не говорили, но его слова задели меня за живое. Кстати, потом мне не раз случалось убедиться, что кони бывают синими.
Наутро я чувствовал себя отвратительно и целый день отдыхал. Я узнал, что Арунс после вечеринки пошел на реку искупаться, возложил себе на голову венок из дубовых листьев и поклялся, что никогда в жизни не возьмет больше в рот ни капли вина и что слово его будет крепко как дуб. Он уже поступал так прежде и держался до тех пор, пока снова не встречался с приятелями и опять не начинал кутить.
Не прошло и недели, как его ученик, запыхавшись, прибежал ко мне на постоялый двор и радостно воскликнул:
— Турн, Турн, фреска закончена, и мастер просит тебя посмотреть на нее первым в благодарность за то, что ты принес ему счастье.
Я взял лошадь и сначала спустился в долину, а потом поднялся в гору; ученик сидел сзади, крепко держась за мой пояс. Я очень спешил и пустил было коня рысью, но дорога оказалась так красива, что я справился со своим нетерпением и поехал шагом. В это время осенние тучи на небе как раз рассеялись и скоро засияло солнышко. Стало совсем тепло. Меня охватило состояние благостного спокойствия.