Мертвыми — да, их привезут в цинковых гробах и поставят эти штампованные ящики со знаком качества под моросящую снежную сыпь.
   Возвращаясь к машине, слышу телефонный зуммер. Кому я нужен? Это Серов, его восторженный и раздрызганный голос:
   — Леха, Чеченец, твою мать, ты где шляешься? Я тебе звоню-звоню. Ты мне нужен.
   — Зачем?
   — Махнем в одно местечко.
   — Я занят.
   — Чего? Бабы не уйдут… Кстати, родной, у тебя никаких принципов: друзей бьешь в морду. Нехорошо.
   — За дело. Пить меньше надо.
   — А я сейчас трезв, как стеклышко. Звякнуло издательство — желают книжонку выпустить. Полный пи… дец!
   — Чью книгу? — не понимаю.
   — Мою! — восторженно вопит друг. — Мою, Чеченец! Еб… ть их во все издательские дыры!
   — И что?
   — Как что? Катим в Москву, столицу нашей Родины.
   — Зачем?
   — Договорчик подмахнуть и так далее…
   — Я занят.
   — А бить морды свободен?
   — Тьфу! — солоноватый привкус. От злости я прикусил губу. Запах крови и моря. «За морями, за долами живет парень раскудрявый». — Черт с тобой!..
   Все в порядке, говорю я себе. Что делать, говорю себе, у каждого из нас свой крест. Серов, я до сих пор чувствую свою вину перед тобой? Но в чем она, моя вина? Не знаю.
   После того, как сбежал из прихожей, где столкнулся с женщиной в мамином атласном халате, недели две жил у друга. Я не мог сразу вернуться домой. Я жил у Сашки две недели и каждый день лгал по телефону маме. Я не мог себя заставить переступить порог квартиры, в которой осознал себя преданным. Понимал, что поступаю как неврастеник, как рафинированный мозгляк, но ничего не мог с собой поделать. Санька смеялся над моими юношескими переживаниями и утверждал, что к жизни надо относиться, как к физиологическому акту. Трах-трах. Или ты её, или она тебя. Иного не дано.
   Потом к нему пришли гости, среди них была девочка Виктория. И как-то получилось, что нас, меня и её, отправили в булочную. Нам заказали купить хлеба. И мы пошли в эту булочную, и я с удивлением обнаружил, что к Победе совершенно равнодушен, она пресна и проста, может быть, пройдут годы, и она тоже окажется в чужом коридоре в чужом домашнем халате?.. И её увидит…
   И тогда я себя спросил: быть может, мой товарищ прав — и вся наша жизнь бессмысленна по определению. Физиология, не более того. И понял, что ненавижу своего лучшего друга. Ненавижу за то, что он освободил меня от иллюзий.
   А в булочной стоял теплый запах детства. Моя бабушка всегда выпекала хлеб. У этого хлеба был запах будущей счастливой жизни; жизни, похожей на сказку.
   Потом бабушка умерла и я стал покупать хлеб в булочных.
   На въезде в городок Ветрово — новенькая, ухоженная бензоколонка. Раньше её не было — и вот, пожалуйста, новые времена, новые песни. Пестренький, красивенький капитализм на обочине облезлой и заляпанной грязью российской действительности.
   Я паркую джип и отправляюсь платить за корм своей автолошадки. Отдаю в окошко какие-то деньги, я плохо умею считать, но то, что мне должны вернуть сдачи, знаю. Мне ничего не возвращают. Бог с ним, говорю себе, однако не хочется, как не хочется становиться в общий молекулярный ряд.
   Я потукиваю по стеклу. Меня спрашивают — в чем дело, командир? Я отвечаю. На этот вопрос я знаю ответ.
   — Иди, командир, иди, пока живой.
   — Деньги, родной, деньги, — говорю я.
   — Ты чего? Жить надоело?
   — С Новым годом, — говорю я, — с новым счастьем.
   — Чччего?
   Он выходит, самоуверенный болван, у него брезгливое и сытое выражение лица, у него лицо пройдохи, лицо человека, который не знает, что такое чужая боль и кровь. Он громоздок и силен. Он дебилен от сознания своей мощи. Он никого не боится, защищенный матушкой природой и своими правами хозяина новой жизни.
   — Ты чего, больной? Аль крутой? — косился в сторону джипа. — Папа любит? Мама любит? Девочки дают? Я тебе тоже дам…
   Болван потерял чувство самосохранения, он никогда не испытывал физической боли, своим мелким торгашеским умишком он даже не представляет, что это такое.
   — Ну ты, козел! — потянул руку ко мне.
   Он потянул сильные пальцы, потемневшие от бензина, к моему лицу, он слишком долго это делал…
   Я его убивал. Он не сразу это понял, а когда понял, завизжал, как скотина перед убоем, хрипел разбитым носом и ртом, пытался уползти… Куда?
   Меня учили убивать. Я бы его убил; болвану повезло, он не знал, как ему повезло. Я бы его убил, если бы не болело брюхо. Я бы его убил, даже несмотря на то, что он мой соотечественник.
   Ему повезло — я залил в горловину его глотки высококачественного бензина Аи 95, но кремень в зажигалке стесался и она не вспыхнула. Жаль.
   А зажигалку мне подарил Ваня Стрелков. Мы собрали костерок из мебельной рухляди, и мой боевой товарищ попытался высечь огонь. Пощелкал без положительного последствия и хотел кинуть зажигалку. Дай, сказал я ему. На, удивился Ваня, а зачем? Пусть будет, ответил я.
   Уже в госпитале под Тверью я узнал, что он подорвался на противотанковом фугасе, начиненном металлическими прутьями, болтами и стальными шарикоподшипниками. Чечи в этом смысле были удивительно изобретательны.
   Вы видели, властолюбивые суки, как умирают те, кто защищает ваши многократно пере… баные чужой волей жизни? Думаю, нет. Потому, что у вас вместо глаз — бельма.
   У кирпичного дома по проспекту Ленина маялся человек. Я его не узнал, и джип проехал мимо. Пришлось Серову бежать за машиной и орать, что это он, а не кто другой. Одет был крайне скромно — легкая куртка, цивильный костюмчик, белая сорочка, галстук, начищенные туфли. Я удивился, что за маскарад? Или снова женимся, дружище?
   — Политика, — прохрипел, падая на переднее сидение. — Там… там уважают эту униформу.
   Я недоверчиво покосился: с каких пор мой товарищ придерживается правил хорошего тона? Странно?
   — Лучше бы ты женился, — хмыкнул я. — Второй раз. И снова на Анджеле.
   — Не-е-е, — хохотал Серов, дрыгая ногами. — Лучше смерть.
   Когда мой друг заявил, что желает жениться на девушке по имени Анджела, со мной случился истерический приступ. Я бился в конвульсиях от смеха, как сумасшедший. Анджела была известная и знаменитая шлюшка всего Подмосковья, включая Амурскую область и Бухарские Эмираты. Правда, папа её был генералом бронетанковых войск и мог защитить честь дочери всеми войсками, ему подчиненными. Впрочем, о какой чести могла идти речь?
   — Зачем это тебе? — спросил я после приступа.
   — Я честный человек, — ответил жених, елозя по щекам мыльным помазком. — А ты идиот и не веришь в высокие чувства-с.
   — А как же Антонио?
   Мой друг соскреб с подбородка пышную пену и мучительно покосился на меня:
   — Я её люблю… люблю, как сестру.
   И порезался, я увидел: пена окрашивается в малиновый цвет.
   — Ты порезался, — сказал я.
   — Что? — не понял.
   — Кровь.
   — А, черт, — сказал Серов. — Вечно эта кровь. Не говори мне под руку. У тебя дурная привычка: говорить под руку.
   — А у тебя лезть под юбку.
   — Я честный человек.
   — Это я слышал. А еще?
   — Что еще?
   — Чем так пригожа невеста?
   — Она… она стихи мои… наизусть… — признался. — Во время акта…
   — Какого акта?
   — Полового, балда.
   — С кем?
   — Что с кем?
   — Твои стихи наизусть во время полового акта… с кем?..
   — Иди ты!.. — истерично заорал поэт. — Я её люблю… безумно!.. А вы все пошлые люди… Боже, в какому миру я живу? И с кем?..
   Я пожал плечами — каждый сходит с ума, как он хочет.
   Надо сказать, свадьба готовилась на славу, с купеческим размахом, на все Ветрово. Папа-директор ковровой фабрики и папа-генерал бронетанковых войск — убойная смесь для всеобщего праздника. Было такое впечатление, что в городке одновременно проходят учения танковых соединений и выставка достижений ковровой промышленности среднерусской полосы.
   Что подействовало в последнюю секунду на Серова-младшего, не знаю, однако в авто (по пути к священному обряду) он был крайне возбужден, в комнате жениха впал в меланхоличную задумчивость; когда же его подвели к затоптанному коврику, когда задали вопрос, скорее риторический, о том, желает ли он?..
   Он дернулся, недоуменно покрутил головой, медленно освободил свой локоток от руки невесты… И, задумчивый такой, удалился… Я легкой трусцой бежал за ним. В спину ударила волна — штормовое предупреждение: гости-гости-гости…
   Упав в джип, мой друг неистово захохотал, орал, чтобы я гнал, гнал, гнал… К черту!.. К Богу!.. И ещё дальше!.. С радостным облегчением я исполнял его просьбу.
   Малость прийдя в себя, экс-жених велел катить к ресторану «Экспресс». Там нас встречали многочисленные гости со стороны невесты. Серов, похохатывая, выволок мимо них ящик шампанского. Какой-то седенький, ясноглазый и добродушный дядюшка невесты активно нам помогал укладывать тяжелые кегли на заднее сидение. И ещё помахал, родной, нам на прощание.
   Как не начались военные действия в городке, не знаю. На месте папы-генерала я бы разнес в пух и прах фабрику имени Розы Люксембург. За оскорбленную честь своей дочери, единственной, любимой и неповторимой. Неповторимой для всего офицерского личного состава подмосковных военных гарнизонов.
   А мы отправились к Антонио. И упились шампанским. Я никогда не подозревал, что им можно так неизящно упиться.
   Совсем не просто быть человеком.
   Москва встречала напряженным гулом, индиговым смогом над автомобильными заторами, суетным столпотворением у вокзалов, бесконечными торговыми рядами и ларьками, трамвайным трезвоном, ободранными за зиму зданиями, площадями, замытаренными мусором, тлением, ложью, воровством власти, нищетой народа, национальным позором, общим безумием, углублением экономических реформ, диалектическим законом единства и борьбы противоположностей…
   Мой друг, тщательно выбритый до порезов, жующий кофейные зерна, счастливый, дурачился, кричал, пел, у светофоров приглашал пугливых девушек любить его, декламируя им стихи.
   Наконец мы подкатили к невзрачному и обшарпанному зданию. Я не хотел идти туда, мне было хорошо в колымаге, она защищала меня от суеты долгого первого дня, да Серов настоял — хотел, чтобы я, видимо, увидел миг его удачи. Миг удачи — и долгая человеческая жизнь.
   По узким, пропахшим бумагой и казеиновым клеем коридорам сновали служащие. Их шагов не было слышно — на полу лежали толстые ковровые дорожки. Не от нашей ли «Розы Люкс»?
   Спотыкаясь об их чрезмерную ворсистость, я поплелся за другом. Тот нарочито высоко поднимал ноги, и от этого его движения походили на механические, как у бойца при полной ратной выкладке.
   У одной из бесконечных стандартных дверей мы приостановились. Поэт поправил галстук и шагнул в кабинет.
   Маленькая каморка была заставлена столами, стульями и полками, те в свою очередь были завалены продукцией издательства и прочей макулатурой. В этом бумажном хламе жил плюгавенький человечек. Он раздрызгано вскочил с места и долго жал руку областному пииту, выходцу из народных недр, так блеял человечек, есть, есть ещё самородки у нас, выражающие свои глубинные, неординарные движения души, убедительно отражающие общенациональные стремления к гуманистическому примирению…
   Это был словесный понос. Я заскучал. Серов мычал нечто неопределенное, он потерял чувство юмора, ему все это нравилось. Он мелко переступал с ноги на ногу и потряхивал головой. Во всей этой сцене было нечто эстрадное.
   Я присел на подоконник. На двери висела знакомая мне реклама: стюардесса призывала летать самолетами Аэрофлота.
   Я вспомнил утро, себя в нем, угарного Саню в этом утре… Мне помешали вспоминать — мешал голос, с визгливым фальцетом выговаривающий:
   — Ну, голубчик, поймите, я не спорю, строчка прекрасна, она удивительна по своей э-э-э… семантике, но в ней нет смысла…
   — Как это нет смысла? — удивлялся Сашка. — «Капканы аплодисментов, как холостые выстрелы».
   — Вот! Прекрасная строчка, однако… Капканы — это э-э-э… капкан орудие для ловли этих самых мышей, да?
   — И крыс, — сказал я.
   — Что? — поэт нервно листал страницы будущей книги.
   — Вот именно, молодой человек, именно, — обрадовался редактор. — И крыс!.. А тут аплодисменты!.. И ещё выстрелы?
   — Холостые, — зло уточнил их творец.
   — Господи! — всплеснул ручками человечек. — Кто из нас знает, какие выстрелы холостые, а какие нет?
   — Что? — спросил мой друг. — А почему это стихотворение не пойдет?
   Тут я заметил, что костюм моего товарища совсем не новый и не модный, и Серов из него давно вырос.
   — Это? — редактор натянул очки. — Право, не знаю. Это решение заведующего. Но все это не принципиально, голубчик. Не принципиально! Вы потом поймете… Книга же есть! Есть!
   — Што?! — прошипел мой друг и резким движением сорвал галстук-удавку. — Черта лысого — книга!
   — Вы не правы, не правы! — подпрыгнул человечек. Обут был в мягкие войлочные тапочки. — Вы должны понимать: существует определенный спрос… э-э-э… общественное мнение… в конце концов, рынок…
   — Р-р-рынок! — взревел на все издательство поэт.
   — Мы вам добра желаем, голубчик, — со страхом отшатнулся редактор. Идем вам навстречу: Договорчик!..
   — Договорчик! — выходец из народных недр потрошил рукопись. — В гробу я вас всех видел. Вместе с договорчиком, крысы канцелярские!
   — Ну знаете? — человечек сдернул очки. — Ваше поведение… э-э-э… неэтично… О чем буду вынужден доложить.
   — У-у-у, стукач! — рявкнул стихотворец и шагнул в сторону своего оппонента.
   Запахло скандалом. Все было так мило… Впрочем, версификатор и его редактор находились в слишком разных весовых категориях. Правда, смотрели они друг на друга с такой лютой ненавистью… С такой ненавистью можно глядеть только на врага, которого немедленно надо уничтожить. Иначе — он уничтожит тебя.
   Несколько опешив, я взял Саныча за руку, чтобы тот случайно не прибил противника. Папкой со своими слишком своеобычными стихами.
   — Суки позорные! — кричал мой друг, — купить хотите! А я не продаюсь. Ха! Я вам пришлю Анджелу, вот она, мастерица, отмастерит вам своей пилой и всей душой, ха-ха!
   — Какая Анджела с пилой? — окончательно потерялся человечек. — Это черт знает что?.. Я требую уважения…
   — Мы водку не жрали, чтобы уважать!
   — Я с вами отказываюсь работать.
   — А я с вами!
   — И прекрасно, — редактор уткнулся в очередную рукопись.
   — Отлично! — хрястнув дверью, поэт с проклятиями куда-то умчался, как ветер.
   — До свидания, — сказал я. — Я знаю, какие выстрелы холостые, а какие нет.
   — Что? — нервно вздернулся редактор. — Вы ко мне, молодой человек?… Тоже стихи сочиняете?
   После новогодней праздничной бойни для нас наступили бесконечные новогодние сумерки. У чечей тактика ведения войны была проста и эффективна. Они не шли на прямое противостояние — атаковали исподтишка. Десять-пятнадцать человек — ударный отряд, способный сутки наматывать кишки батальону. А чаще — мобильная группка из трех-пяти нукеров; обычно — родня. Такие группки занимали господствующие высоты на чердаках, крышах, высоких этажах и щелкали из СВД — снайперских винтовок Драгунова. И поначалу успешно: мы не были готовы к такой войне, изощренной и подлой. И многие из нас получали в лоб свинцовый новогодний подарок от Аллаха.
   Снайперов мы ненавидели, и был негласный приказ — уничтожать на месте.
   Духи — понятно, защищали свою землю, и с героическим фанатизмом и криками «Аллах акбар» гибли, но однажды мы взяли на чердаке своего. Славянина. Наемника. С паспортом СССР, где таилась фотография молоденькой хохотушки и щекастого карапуза. Наемник, наш сверстник, чуть постарше, был из «щiрого» города Киева.
   — Они меня заставили. Мне семью кормить надо, кто её будет кормить, просил. — Не убивайте. Я ваших не бил… У меня холостые патроны… холостые…
   — Холостые? — спросил я.
   — Вот вам Бог!.. — и перекрестился.
   Я взял винтовку наемника, передернул затвор.
   — Нет! — закричал он в ужасе, пытаясь бежать.
   Бог не помог — боевая пуля тукнула по черепу, окаймленному повязкой цвета летней лужайки на Крещатнике.
   От удара содрогается джип. Что такое? Это мой друг Серов падает на сидение. Вид поэта растерзан, такое впечатление, что дюжие литсотрудники проволокли его по редакционным дорожкам, пиная за вредность характера и строптивость духа, затем, как мешок, закинули в авто.
   — У них рецензия Исакова! — вопит мой товарищ. — А знаешь, кто такой Исаков? Не-е-ет! Ты не знаешь!
   — И знать не хочу.
   — А я тебе скажу!..
   — Ну скажи.
   — Зубодер!
   — Как это? — не понимаю.
   — Дантист! Зубы дерет и стихи… А? Такое разве бывает? Это только у нас! Дерьмо колючее, зубы всем вставил, кому надо!.. Я сам ему зубы вырву!..
   — Поехали домой, — говорю, — обратно в недра.
   — А я ещё этот лапсердак, дурак!.. А?
   Дорога нам загорожена неповоротливой машиной для сбора мусора. Она натужно гудит и вбирает в свое нутро отходы производства издательства. Наплывает сизый горький газ.
   — Не суетись, — морщусь я. — Все — мусор.
   — Ты тоже дурак, братец, — устало отвечает Сашка. — Зачем тогда все это? Зачем?
   — Не знаю, — пожимаю плечами.
   — Все, как в том анекдоте, Леха. Два привидения шляются по старинному замку. Вдруг пол заскрипел, одно перетрухало, а другое: спок, неужто ещё веруешь в эти истории про живых?
   Посмеялись. Мусоровоз с издательским дерьмом укатил.
   — Ненавижу мышей и крыс, — сказал Серов. — Ненавижу грызунов! Смастерил бы гигантскую мышеловку… Зачем все это? Не понимаю…
   — Я тоже.
   — Бессмыслица какая-то.
   — Домой? — повторил вопрос.
   — В недра? — покосился в мою сторону; выудив из кармана пузырек, выкатил из него ладонь какие-то мелкие быстрые таблетки. — Токсикомания… графомания…
   И проглотил таблетки, потом опустил руку на мое плечо, покусал в задумчивости губы:
   — Извини, я ещё схожу в эту мышеловку.
   — Иди.
   — Я?.. Я… это самое?
   — Ты колючее это самое, — сказал я. — Сколько ждать?
   — Не надо ждать, — засмеялся, щелкнул себя под кадык. — Мы пойдем обходным путем.
   — Смотри, товарищ, не пади смертью храбрых.
   — Отобьемся от врагов. Как внутренних, так и внешних.
   Мы попрощались. Мы не знали своего будущего. Мы жили днем, который был первым для меня и последним для него, моего беспокойного, партикулярного друга.
   Помню, над Ханкальским зимним аэродромом кружили гулкие толстобрюхие самолеты и требовали посадку. Нашу бригаду выгрузили из АНТея и на время забыли. Мы приткнулись у цельнометаллических ангаров. От скуки я, Ваня Стрелков и ещё двое soldiers of fortune забрели в соседний ангар.
   Там было сумрачно и душно. Мы не сразу поняли, куда попали; потом поняли: штабелями стояли гробы — цинковые, штампованные, поточного производства.
   — Опять новенькие, блядь?! — заорал на нас заполошный прапорщик «Черного тюльпана». — А где постоянная команда, обещали же!.. Ох, мудкуют командиры, суки!.. Давай-давай, что рты раззявили! Подмога, еб… ть всю эту власть народа!.. — и приказал нам подтаскивать гробы к сварщику.
   Мы так растерялись, что выполнили приказ. Сварщик опустил забрало своей маски, и звезды электросварки вспыхнули, как праздничный фейерверк.
   — Веселей-веселей, ребята, — кричал прапорщик, — надо поспеть на рейс. Ааа, блядство! Эй, здесь крышку надо менять.
   Оказывается, крышки в цинковых гробах разные. Есть крышки с окошками, а есть — без.
   Мы выполнили команду старшего по званию: нашли крышку без окошка.
   — Меняйте-меняйте, — требовал служака. — С песней, хлопцы мои!..
   В гробу ничего не было — только огромный полиэтиленовый пакет, где лежали куски мяса с кровавыми разводами на пленке.
   Один из нас не выдержал, переломился на двое и его вырвало тушеночной желчью ужаса. Прапорщик заматерился — задерживаем же, вашу мать раскаряку, рейс. К счастью, приспела постоянная команда, и нас освободили от несвойственной десантникам работы.
   Итак, хотите знать, что я думаю?
   Я многое, что думаю. Но лучше не думать. Если начинаешь думать, появляется желание найти удобный крюк и крепкую веревку. Главное, чтобы крюк попался надежный, а то, ежели сорвется, больно ударит по голове. Обидно. Трагедия — в фарс…
   Удобно не думать. Когда не думаешь, ты, как все. И тебе хорошо, и всему обществу тоже.
   Когда ты вместе со всеми строишь счастливое капиталистическое завтра, похожее на коммунистическое вчера, или отправляешься подыхать на горный перевал своей или чужой Гренады, то единственная проблема: быть героем, как в труде, так и в бою. И будешь похоронен в надежном цинковом склепе.
   Теперь я думаю: стоило ли возвращаться, чтобы из кровавой бессмыслицы попасть в эту мирную бессмыслицу, безнадежную и оскорбительную, вызывающую только устойчивое тошнотворное чувство?
   А может быть, во всей т о й кровавой бессмыслице был смысл? Просто я не понял. Хорошо, согласен, не понял, тогда найдите того, кто мне все объяснит… Он объяснит, а я постараюсь понять. Но условие такое: чтобы этого человека убивали в ближних боях, его убивали и не убили, он выжил и вернулся. И еще: чтобы этот человек убивал в ближних боях, он убивал — и поэтому выжил и вернулся.
   Убивать и быть убитым — одно и то же.
   Из лесов восставали несмелые сиреневые сумерки. Спрессованный снег темнел на обочинах, похожий на бесконечные брустверы. Возникало впечатление, что вдоль скоростной магистрали проходит линия фронта. И враг наш — это мы. Мы сражаемся сами с собой. Бьемся с собственной тенью. До крови, до смертоубийства. Однако не одна идея в мироздании не стоит жизни. Ни одна идея — ни одной души. Кроме одной мечты — держать душу на солнечной стороне.
   В мои восемнадцать я уступил тени. Лаптев купил меня, уплатив за мою душу импортную колымагу и квартирку. Он хорошо разбирался в душах, он угадал — я не стойкий духом…
   Одного он не просчитал, что я смогу вырваться из плена. Я сделал это год назад. Никто этого не ожидал. Никто. Даже, быть может, я сам.
   Наверно, это было выражение протеста против ловкого мира взрослых, где все так легко покупается и продается. Разве можно жить, зная, что ты куплен? Как котлета в серебристой термической упаковке быстрого приготовления.
   Я уже упоминал, что иногда останки выполняющих свой конституционный долг заворачивают в фольгу, она блестящая такая, и звук у неё серебристый . Когда фольги не хватает, как и цинковых гробов, тогда приходиться солдатикам «Черного тюльпана» запихивать куски мяса в полиэтилен.
   Я бы предложил нашей еб… ной власти продавать э т о мирным гражданам великой страны. В качестве деликатесного супового набора. Давно пора вам, кремлевские сластолюбцы, переходить на безотходное производство.
   Долгое время человеческой жизни.
   Телефонный зуммер швыряет мою руку к трубке. Снова мой неистовый поэтический Серов?.. Или Лаптев, который сделал ошибку: он дешево купил мое молчание, хотя мог и не покупать — я бы все равно ничего не сказал маме. Я просто предал себя, как он — мать.
   Но отчим не учел, что у меня имелся ничтожный шанс, и я им воспользовался. Я сделал выбор, и этим горжусь, это мое счастье и мое несчастье. Теперь никто не имеет права меня в чем-то упрекнуть. Кроме меня самого.
   Я ошибся — это была Полина. Утренняя девочка. Она волнуется, заикается и сообщает неожиданную новость — у неё день рождения. Сегодня. Сейчас. И она желает меня пригласить — в ресторан «Экспресс».
   — Кккуда? — теперь заикаюсь я.
   Она не понимает моего беспокойства — ресторан отличного обслуживания, там работает муж её тетки — шеф-повар Василий Васильевич, он так замечательно готовит фрикасе в винном соусе и котлеты де воляй…
   — Я не ем фрикасе в винном соусе, девочка, — говорю я. — И тем более котлеты.
   В моем голосе, видимо, нечто такое мертвенное, что Полина, теряясь, едва не плачет. Я заставляю себя рассмеяться:
   — Мне лучше манную кашу.
   — Ммманную кашу?
   — И мор-р-роженое, — рычу. — В хр-р-рустальных фужер-р-рах…
   Она позвонила, девочка Полина. Зачем? Не знаю. В любовь я не верю. Веру потерял в ту ночь моих проводов, когда ветер гнал низкие облака, и месяц нырял в них, как парусник в волнах. Моя первая и единственная женщина по имени Вирджиния, она же Верка, она же Варвара Павловна, сидела на веранде и курила папиросу, и от этой папиросы вместе с дымом наплывал странный сладковатый запах…
   Теперь я знаю, что это был запах смерти.
   Мы знали: лучше пуля в лоб, чем плен. Если ты, конечно, не контужен или не убит; если в состоянии поднести пистолетный ствол к виску…
   Чечи были беспощадны и скоры на расправу, их можно было понять — их землю плодородили залпами «Градов» и «Ураганов», авиационными бомбами, термитными снарядами, их семьи выкорчевывали с корнями, их столица была превращена в спекшиеся, обожженные руины…
   Некоторые, знаю, не стрелялись — был шанс на жизнь. Их нельзя за это осуждать. А тем, кто желает их судить, мой совет, стреляйтесь сначала сами, а потом осуждайте.
   Известный культурный центр городка Ветрово обновился. Это я о ресторане с железнодорожным названием. Название выбито позолоченными буквами и на языке неведомого мне народа: «Эcspress».
   Смешно, если не было так грустно. У входа две кадушки с вечнозелеными туями, должно быть, на ночь их уносят в подсобное помещение. Известно, какой у нас народец — тут же тую утырит на свой дачный участок. Для красивой единоличной жизни.