Потом вышел отец Сашки. Был плотный, крепкий, плечи приподняты, как у боксера. Всматривался маленькими близорукими глазами; они прятались за сильными линзами очков.
   — Что такое?
   Потом меня узнают, у отца моего друга отличная профессиональная память на лица; он меня узнает и начинает нервничать и суетиться.
   — Вы, кажется, приятель моего оболтуса?.. Сюда, сюда, молодой человек… в кухню… Что случилось? Ну, говорите же?.. Говорите…
   Из крана капала вода, в раковине грудилась грязная посуда, вода капала на эту посуду, и она цинково тускнела. Ничего не меняется в нашей жизни все один и тот же цвет жизни и смерти.
   — Саня? — спросил отец моего друга и я вспомнил, что Серова именно так и зовут.
   Именно так его называли все, в том числе и я. Такое у него имя было Саня. Было такое имя…
   — Что с ним? Говорите, черррт подери!
   Я сказал. И увидел, как седеют волосы у человека. Он молчал, человек, и седел на моих глазах, покрываясь серебряной пылью.
   И тут случилось: во всю мощь грянуло радио. Его позабыли выключить с вечера, и оно ударило во всю мощь, страстно и оптимистично.
   6.00.
   Отец моего товарища разбил пластмассовый кругляш радио о стену. И принялся лихорадочно и беспомощно собираться. Ему помогала тихая женщина, шаркала домашними шлепанцами… Телохранитель поспешно начал переговариваться по мобильному радиотелефону.
   Я сказал — подожду на улице.
   Дом по-прежнему спал, для людей этого дома ничего не случилось, они покойно спали и были счастливы в своем удобном сне, похожем на смерть. Спали под шум мелкого сетчатого дождика, покрывающего асфальт, деревья, крыши, машины… В такой дождь нельзя быть несчастным. Счастливое дыхание дождя.
   Помню, как я проснулся от шума дождя. Это было в детстве. Я проснулся и увидел темного человека, стоящего надо мной. Я испугался, но пересилил страх и не закричал. Я спрятался под одеяло и решил дождаться утра… Утром темный человек исчез. Были старые дедовские одежды, они висели на вешалке. И в следующую ночь я спал спокойно и счастливо. Однако потом вырос и понял, что темный человек в каждом из нас. Я понял, что быть счастливым очень трудно, почти невозможно.
   Когда мы приехали в больницу, на покатые плечи Серова-старшего накинули халат и увели. Я удивился — зачем в таких случаях медицинский халат, застиранный до дыр? Тому, кто их ждал на прозекторском холодном столе, это было совершенно безразлично.
   А новый день продолжался, он наступал сквозь туман… Новый день, но без моего товарища.
   Такая вот получилась странная история: шел новый день, а моего лучшего друга в нем не будет. Наступал первый день, где его не будет, моего товарища, но где буду я, его товарищ.
   Я остался, а его уже нет и в это нельзя поверить, однако это правда, я знаю, что это правда, и не верю, хотя знаю, да, правда, ничего не изменилось в этом мире, я вернулся туда, откуда ушел, ничего не изменилось, кроме одного, рядом со мной не будет…
   Мне холодно, бьет мелкая дрожь; мерзну от нелепой чудовищной мысли — я остался один.
   Я хочу закрыть глаза и забыться, хочу оказаться в теплом детстве; как жаль, что этого уже никогда нельзя будет сделать.
   Возвращаюсь в знакомый коридорчик; да, здесь тепло — но тепло липким напряженным теплом…
   Да, здесь знакомые мне лица — но мне нечего сказать друзьям. Лишь одно я могу им сказать: если бы я не вернулся… Неужели надо было уходить, чтобы вернуться?
   Потом пришел отец Серова. За ним неотступно следовали два телохранителя. Их лица ничего не выражали — они выполняли работу. Хотя какая работа может быть в данном случае? Разве они способны были своими дюжими телами прикрыть хозяина от дурной вести.
   Отец Серова улыбался искусственной улыбкой человека, который не понимает, что уже начался новый отсчет времени. Сел у окна, где обвисали занавесочки с рюшечками, вытащил из кармана пиджака носовой мятый клетчатый платок и громко, трубя, высморкался.
   Начиналось следствие. Розовощекий веселый младший лейтенант и человек в гражданской одежде хотели установить истину трагического происшествия. Как можно установить то, что нет?
   Мы поехали на обновленную дачу. Отчим Лаптев встречал машины. Был уже был в курсе дела, хозяин жизни, и был деликатен и спокоен. Я спросил: мама приехала? Увы, развел руками, у неё внеплановая операция: двух дачников раскромсало под последней ночной электричкой, не берегут люди свои жизни, вот беда…
   — Как свет, газ и воду, — сказал я.
   В новой гостиной с прокисшим запахом успешного праздника сбивались заспанные гости; им тут же начали задавать вопросы.
   Вопросы задавал молоденький младший офицер; у него бодренький голос и жизнерадостный вид, он, наверно, каждое утро чистит зубы; он, чувствуется, недавно начал свою службу по охране правопорядка и она, служба, волнует его, как незнакомая девушка на перроне, которую манит блёк медных звездочек на погонах.
   — И сколько он выпил? — услышал вопрос.
   И услышал ответ на этот вопрос.
   — Сказать трудно… Понимаете, какое тут дело… Сын… моей жены… вернулся… оттуда. В смысле, оттуда… Так сказать, выполнял свой солдатский долг… Такая радость, в смысле, что вернулся… Они друзья… Он хороший уже был, когда сюда… Да, товарищи?.. То есть я хочу сказать: все взрослые люди, зачем неприятности?.. Я — Лаптев, думаю, вы меня знаете. Можно ведь договориться, не так ли, господа?
   Прости меня, мама, говорю я. Ты спасаешь чужие разорванные тела — это твое призвание, но кто будет сшивать леской наши истерзанные души? Кто? Ты прости меня, мама. Надеюсь, ты поймешь меня.
   Я сжал горло отчима приемом, которому меня научили. Лаптев захрипел от удивления и неожиданности. Мне помешали его убить, на меня напали сзади — и помешали. Я ткнул локтем напавшего, он ахнул и пропал… Отчим вырвался и сделал попытку спастись. Я подсек его ногой, и он веско обвалился на какую-то тетку. Та дурно завизжала, и все пришло в обезличенное хаотичное движение.
   Молекулы хаоса и страха.
   Я увидел лица, а на них — страх. Меня боятся? Почему? Почему боится Полина; я ещё не совсем сошел с ума и хорошо помню нашу первую встречу это была случайная встреча; она мне сразу понравилась, эта девочка, стойкая девочка, угодившая в удивительный переплет… Почему боится Валерия; я помню нашу первую встречу, наш познакомил Серов, а теперь он нас не сможет представить друг другу… хотя зачем, если мы, кажется, знакомы?
   — Руки вверх, сволочь! — истерический ор за спиной.
   Это кричат мне, и поэтому оглядываюсь. И вижу в двух метрах от груди дуло пистолета — ПМ: пистолет Макарова. Оружие пляшет на фоне окровавленного, орущего рта, оно пляшет в домашних руках младшего лейтенанта. Он стоит на прямых ногах, этот бравый, розовощекий импотент, и руку с пистолетом держит слишком высоко…
   Не люблю, когда на меня направляют оружие. И делаю все по тем законам, выполнение которых не раз выручали меня от неприятностей, если смерть можно назвать неприятностью.
   Я совершаю прыжок, и в прыжке вижу человека в гражданской одежде. Я совсем забыл о нем, запамятовал о существовании этого темного человека, я беззащитен перед ним, он легко может меня подстрелить. Не стреляет, лишь смотрит, как я перехватываю суетливую службистскую руку с ПМ.
   Я убил пса. Бежал к автомобилю, и собака вырвалась со стороны сада. Я выстрелил в расщепленную злобой пасть. Мне показалось, что вижу: пуля входит, разбивая вдребезги клык, входит в звериное нутро и разрывает там все жизнедеятельные органы.
   Помню, однажды на полуразрушенной стене со следами гари мы увидели меловую надпись: «Волки еб… т шакалов и псов». Этакая квинтэссенция войны. Ее суть. Разумеется, в роли волков выступали чечи, а мы следовательно — шакалы и псы? Ваня Стрелков хекнул, нашел кирпич и нацарапал на стене: «А тарантулы еб… т волков».
   — Детский сад, — на это сказал майор Сушков. — Стрелков, Иванов, вперед, на разведку.
   Шоссе было мокрым и пустым. Джип, казалось, скользил над ним, как над неустойчивой водой. Я включил печку — холодно. Удивительно: март и холодно. Так холодно, что меня пробивает дрожь… Нервы? Или?.. Проверяю лоб — испарина. Пустить бы в него холодную прощальную пулю… Больно бы не было. Наверно, не было?
   Мне трудно, Серов, говорю я. Тебе нет никакого дела до меня, Сашка. Ты меня обманул, оставил одного. Ты обманул весь мир, ты оставил меня один на один с этим миром. И я не знаю, что в нем делать? Я всегда знал, что делать, а теперь здесь, на родине, не знаю. Единственное, что знаю обречен на жизнь.
   Ковыряюсь в аптечке, мне нельзя болеть, я вернулся не для того, чтобы подыхать от головной боли. Ломит голову, ноет брюхо и нестерпимо хочется забыться. Заснуть и забыть этот проклятый первый день после возвращения. Я хочу спать, так давно не спал, всегда боялся заснуть, но теперь я хочу уснуть…
   Нет, я должен быть последовательным и пойти до конца: должен найти женщину со странным именем Вирджиния, они дружили, Серов и она, и теперь понимаю, что их сводило вместе.
   Прости меня, Санька, я её найду, найду и убью… Одно плохо усиливается туман. У меня отличная зрительная память, как и у твоего отца, Серов… Я хорошо помню дачу, там она живет со своим толстобрюхим новым мужем, любителем кенгуру, она предала нас, меня и тебя, мой друг, и я должен её найти, чтобы отомстить за предательство и твою смерть, Саша.
   Туман-туман, как мертвый белый дым марихуаны.
   Островерхая, кирпичная дача, похожая на шхуну, плавает в тумане. Длинный забор, калитка, она открыта, по мокрой траве пританцовывают кенгуру, на их шеях батистовые веселенькие, в клетку, платочки… Экзотические звери косятся на меня крупными солидоловыми по цвету глазами, недоумевая, кто посмел нарушить их покой в такой ранний час?
   На окнах занавески с рюшечками. Останавливаюсь, чувствуя опасность, у меня хорошо развито чувство самосохранения.
   Вжимаюсь в бревна дома… Сверху обрушивается тяжелая туша. Я её узнаю: это болван с заправочной станции. Он лежит на спине и размахивает велосипедной звенящей цепью, пытаясь хлестнуть мои ноги. Отсвет утра на стальных звеньях.
   Наношу удар армейской бутсой спецназа в переносицу врага, как меня учили. Болван снова опрокидывается на спину, хрипит… Я замечаю вздрогнули занавески с рюшечками.
   — Что ж ты, гадкий человек, делаешь? — спрашивают меня. — Больно же, жестоко же, мерзко же… Вернулся, да? И все теперь можно, да?
   — Вперед, — говорю. — Пуля твоя здесь, болван.
   — Куда вперед? Впереди — коммунизм, ха-ха!
   — В дом! Понял?
   — А вот и не понял! Бэ-бэ! — блеет, как барашек. — И ничего ты, служба, не сделаешь! Нас всех нельзя победить!
   — Можно, — выдираю пистолет из куртки.
   — Нельзя-нельзя меня убивать. Кто-то же должен, солдатик, заправлять ненавистью твою душу?
   — Вперед!
   Поднимаемся на веранду, тихую и сумрачную. Запах яблок, они лежат на старых газетах, крупные и пряные. Над ними висят красноармейские шинели.
   — К нам долгожданные гости! — вопит мой враг, включая свет.
   Этот свет тускл и неустойчив, и в этом мутном жидком свете вижу Вирджинию. Она сидит на тахте в атласном халатике, поджав ноги под себя. Она сидит в любимой позе и курит папиросину. У неё огромный беременный живот.
   Вот тебе и занавесочки с рюшечками, говорю я себе.
   — Это ты… ты сучка! — говорю я и направляю оружие на нее, свою любимую, свою первую и единственную женщину.
   — Ха-ха! — заливается смехом. — Что-то ты плох, боец?
   Нет, это была не Вирджиния, это была женщина с красивыми глазами, у которой пил химикалии муж Жорка.
   — Что ты, родненький? Что ты, миленький? Кто тебя обидел? Что случилось? Ты же не из милиции? Ты из войны?..
   — Ничего не случилось, — сглотнул горькую слюну. — Ничего, кроме одного: Вани Стрелкова нет, Саньки нет… И таких, как они, нет. Тысячи и тысячи нет. А вы есть… Вы остались… Чтобы не происходило, вы остаетесь.
   — Ой, не надо так говорить. Так в жизни не говорят. Хочешь, я научу, к а к надо говорить?
   — Всех вас надо…
   — Сначала себя, Чеченец с черной душой тарантула. Дружка ты позвал на озерцо… говнецо… Ты?
   — Я?
   — Дурачок, он же хотел быть счастливым. В нашей стране счастливым может быть только или сумасшедший, или мертвый, или ребенок. Но дети растут… Ты ведь тоже хочешь быть счастливым, мальчик?.. Иди ко мне. Я сделаю тебя счастливым. Сними только портки…
   — Я тебе сделаю счастья, падла, — из соседней комнаты вываливается зевающий Жорка. — Ааа, это ты, студент? За должком пришел?
   — За счастьем пришел, за счастьем, — смеется его жена. — Что желаете? У нас большой выбор: анашка, гашишек, героинчик, ЛСД, кока, колеса, винт, джеф, муля. [5]Все, что душа желает?.. Как там в песенке: «Ма-ма ма-ма-марихуана — это не крапива. Ты её не трогай. Лучшее без нее…» Ха-ха!.. Эй, сюда, ждем счастья!..
   Появилась Анджела с обнаженной, обвислой до пупа грудью, которой можно было бы обматываться во время холодов, как кашне, и в плюшевой юбочке официантки из ресторана «Эcspress», несла на подносе стакан с мутной жидкостью и шприц. Улыбнулась мне, сделала книксен:
   — Пожалуйста, защитнику отчизны его двести…
   Я выбил поднос из рук подавальщицы. Жорик удивился: счастье-то задарма?
   — Он и меня ударил, сволочь, — пожаловался болван.
   — И правильно сделал, — плюнул в него Жорка. — Тебя, скотину, бить надобно каждый день, без выходных, чтобы поумнел. Стране нужны умные кадры. Страна напрягает последние силы для своего окончательного счастливого будущего, а ты, марцепанщик, и не думаешь жить её интересами.
   — Соловей! — хлопнула в ладоши его жена. — Дай-ка ему в харю!
   И возник Соловьев, мой бывший одноклассник, откуда-то материализовался в своей спортивной шелковистой униформе бандита, весело подмигнул мне, мол, я свой, и надвинулся на болвана.
   — Своих бьете! — заорал тот. — Я в милицию буду жаловаться. Милиция меня сбережет. Как свет, газ и воду.
   — Пушер ты мой, Соловушка. Прокастрируй этого педика, — дико хохотала женщина.
   — Рад стараться, — церемонно поклонился пушер — торговец наркотиками. — Позвольте инструмент.
   — Режь его, гунявого! — кричала безумная баба, похожая на мою первую и единственную женщину.
   — Для войны он не пригодный, — хекал Жорик. — Режь барашка!
   Щелкнули портновские ножницы. Болван заорал благим матом. Я не выдержал всей этой феерической галиматьи и вогнал пулю в потолок. Потолок обрушился. Точнее — посыпалась штукатурка, и не штукатурка вовсе, но алебастровая дурманящая пыль — мертвое пылевое облако.
   И тут меня позвали по имени:
   — Ваня?
   Я оглянулся и услышал сквозь усиливающуюся порошу:
   — Саша?
   Сделал шаг и услышал за спиной:
   — Алеша?
   И, оглянувшись, увидел сквозь усиливающуюся пургу наркотической дряни Вирджинию. Она сидела на тахте в атласном халатике и в своей излюбленной позе и курила папиросину. У неё был чудовищно-огромный живот. Она скалилась в улыбке и манила меня пальчиком.
   Я вытянул руку — целился из пистолета в её барабанный живот. Вирджиния погрозила мне пальчиком и распахнула халат. То, что я увидел…
   У неё был распорот живот, и в нем, как в светлом мерзлом озере, плавала голова моего мертвого друга.
   И я закричал от ужаса, страха и безнадежности.
   Пробудился от собственного исступленного вопля. Боже мой, говорю я себе, так, видимо, сходят с ума? Вернуться, чтобы так спятить?.. Что же со мной происходит?
   И вспоминаю, что потерял своего последнего друга, потерял товарища, я остался один в этом утреннем насыщенном неопределенностью тумане. Или мне все привиделось?.. Нет, пистолет на холодной коже… Разве это достойное оружие для убийства? Им можно только забивать гвозди или пустить пулю в лоб, не более того.
   Вероятно, уже сообщено, что в этом мире есть я — я вооружен и опасен. А я беспомощен, как ребенок, потерявшийся в толчее большого магазина.
   Если не покину замкнутое пространство авто, и, если скоро не закончится этот обволакивающий волю бесцветный туман, я пущу пулю в лоб… Или сойду с ума… Или снова предам себя.
   И принимаю решение — сейчас пойдет подъем, а после — спуск, и там, внизу, есть мостик; мост деревянный, неухоженный с хилыми перилами. Я вырулю на этот мостик джип, коим был однажды куплен, как вещь…
   Знаю, то, что я делаю — глупо и бессмысленно, знаю это, и тем не менее не могу поступить иначе. Я хочу ещё пожить и посмотреть, что у меня из этого выйдет.
   … Автомобиль трясет на трухлявых бревнах. Резкий поворот руля и падение из открытой дверцы. Мог бы выпрыгнуть красиво, как из самолетного люка, да нынче не в форме.
   Неловко вываливаюсь из открытой дверцы и вижу, как, ломая ненадежную преграду и скрежеща днищем, медленно опрокидывается…
   Капли тумана на бампере, они ртутные по цвету.
   И в этот момент — зуммерная трель телефона. Сквозь скрежет металла, сквозь тумана, сквозь тишину ещё омертвевшего за зиму леса я слышу эту трель… Кто, спрашиваю себя. Кому ты нужен, герой? Кому понадобился в такой час?
   Неужели мой друг Серов вернулся о т т у д а? Это была бы самая его замечательная и удачная шутка. Я бы так смеялся, что мои швы, прошитые леской, разорвались. Жаль, что мой товарищ не может больше удачно шутить. Это всего-навсего кто-то ошибся номером.
   Присаживаюсь у рваного края мосточка. Хлопья трухи кружатся на цинковом фоне воды… прах и тлен… Вся наша жизнь — прах и тлен…
   Меня мутит. Вспоминаю — как в мертвом рту моего друга плавал обмылок языка. Я это вспоминаю и меня вырывает в стылую чистую протоку, и сквозь слезы вижу: в уплывающей блевотной массе две таблетки. Подобные таблетные колесики заметил на ладони у Сашки, он тогда их жадно заглотил, хотя уже был мертвым.
   Город войны жил по своим законам — цыкали пули снайперов, лопались мины, ныла авиация, наугад молотила артиллерия, тянулся дым от нефтехранилищ.
   — Ха, — сказал Ваня. — Гляди, Алеха, снег, — и подставил ладонь.
   — Снег, — согласился я. — Еще белый, потом будет, как сажа.
   — Хорошо сейчас у нас, — замечтался; снежинки дрожали на его ресницах, как снег на лапах ели.
   — Ты про свое Срелково? — догадался.
   — Ага. В баньку бы сейчас, веничек березовый да вдовушку сдобную…
   — Вдовушка подождет, — просматривал мертвую, как человек, улицу. — А Сушков нет.
   — Вроде тихо? Не нравиться мне…
   — Ладно, война — х… йня, главное — маневры, — сказал я. Подстрахуй, Ваня.
   — Давай, Леха!
   Петляя, начал движение. Под ногами хрустели гильзы, куски льда битое стекло, кости… Шаг влево — рваная рана витрины магазина, шаг вправо остов сожженного грузовичка с рессорами, похожими на ребра; шаг влево и ещё раз влево — паленый полосатый матрац, шаг вправо — столбы с перебитыми обвислыми проводами, шаг влево — пластмассовые игрушки, вмерзшие в мусорный террикон, шаг вправо — дальний пес, пожирающий трупную падаль, шаг влево яркий, слепящий и обжигающий столп огня…
   Я натыкаюсь на это странное шумное препятствие, оно обладает свинцовой и яростной силой, вторгающейся в мою плоть; и эта стихийная сила швыряет меня, как волна, и я лишь успеваю заметить на фоне низкого и сумрачного неба подозрительного старичка в домотканой рубахе; он бредет по небесной закраине и складно бубнит песенку: «За морями за долами живет парень раскудрявый»…
   Торопливый и напряженный перетук сердца. Нет, это не сердце — это бьют колеса электрички. Я вижу себя сидящим в теплом вагоне. Поначалу он был холоден и пуст, после набился люд и стало тепло и уютно.
   Они ничего не знают, эти люди, им можно лишь позавидовать; они шелестят газетами и отравляют себя последними новостями, как наркотической дурью. Им можно наврать с три короба, и они, как дети, поверят в ложь… Ложь во имя спасения?
   Напротив меня сидит девочка, я её знаю, у неё странное имя Победа. Какие могут быть победы во времена постоянных поражений? У неё закрыты глаза, но меня узнает.
   — Привет, — говорит она. — Ты вернулся?
   — Да, — отвечаю я. — Вернулся, но лучше бы не возвращался.
   — Почему?
   — Серов погиб.
   — Не может быть? — удивляется. — Он приходил. И был живым.
   — Когда он был живым?
   — Не помню: полгода назад или сегодня ночью… Не помню. У меня плохая память на время.
   — Он приходил к Соловьеву, я знаю…
   — А я ушла от Соловушки.
   — Да?
   — Я любила тебя. Не веришь?
   — Нет.
   — Я потом поняла: любила тебя, а не его.
   — Не понимаю?
   — Соловей был слаб. Я его пожалела.
   — А я? Каким был я?
   — Был сильным. Ты не говорил слов… А Соловушка говорил. Он говорил, что любит меня. А ты схватил меня в ванной так неожиданно, что я испугалась… Помнишь?
   — Да. Тогда Сашка был жив. Тогда он жил. И все мы жили. Мы жили надеждами. Надежда — это не что иное, как уничтожение самого себя…
   — А я поверила Соловушке, его словам. Только потом узнала…
   — Что?
   — Он — пушер, толкач, крал лекарства, продавал их. У него всегда были деньги. Он тогда пил, Соловушка мой. Когда напивался, бил меня. Утром ползал у моих ног и обещал счастливую жизнь. Утром обещал, а я знала напьется и будет бить, и не просто бить, а ногами в живот, чтобы синяков не оставалось. А у меня должен был родиться мальчик. Он уже жил, пять месяцев жил счастливой жизнью… Но его уже ненавидели и били. Я не могла его защитить. И я… я… — глаза у неё по-прежнему были закрыты, но она, девочка Виктория, меня узнала и поэтому рассказывала. — Это было зимой, перед самым Новым годом, холодно было, снега не было… Мы с Соловьем в такси, а там бензином воняет, меня даже рвало в шапку. Потом приехали в слободку, нашли дом. Там — старуха, на бабу-ягу похожая. Соловушка нашел. Ааа, говорит, попалась, девонька, попалась сладенькая. Ничего, говорит, выручу и мамке не скажу. На кухне тазик, крючок, бутылка водки, люстра старая с рожками. Ну с Богом, говорит старуха. Налила три стакана водки. Себе, мне и Соловью. Я отказываюсь. Старуха смеется: анестезия, дура! Легче ж будет, пей за здоровье убиенного дитя, ха-ха. Разложила меня на столе, свет в глаза — больно. Соловушка ноги держал. Смешной такой, пуганый, будто не видел, как из нас каждый день куски мяса выдирают… Потом люстра закружилась — падает, падает, падает. Я дышать не могу, а люстра давит, давит, давит, входит в меня и там расходится медными рожками… Больно так.
   Назад тоже такси, там бензином воняет, меня даже рвало в шапку. Таксер хохочет: уже ужрались, братцы! До Нового года, до нового счастья сутки, а вы ужрались. А Соловушка мне шоколад тычет. Горький такой, ореховый. Тычет и хихикает, мальчик был, я рассмотрел, вылитый я…
   — Прости меня, — сказал я.
   — И ты меня прости.
   — Я убью его.
   — Зачем?
   — Убью.
   — Жить труднее.
   — Нет.
   — Ха, — хохотнула. — И ты поверил всему? Ты поверил мне, сучке?
   — Что? — не понял.
   — Ты всегда был наивным мальчиком, дружочек… А я люблю только Соловьева. Он умеет жить — у него есть деньги. У него хороший бизнес, он всех держит в страхе. А у тебя что? Ничего. Кроме желания быть самим собой. А он умеет жить — и пусть он такой, я его все равно люблю. Он работал на почте, у него благодарность, он хотел в институт физкультуры, ха-ха… А я ему изменяла, рога наставляла… Это не его ребеночек. Догадайся с трех мелодий чей?..
   — Серова?
   — Да, ха-ха, — смеялась с закрытыми глазами. — И никогда Соловушка меня не бил. Это я его просила, чтобы пинал. Я ненавидела ребенка, нам сказали: рожайте их побольше — идет война. Войне нужно пушечное мясо… Ты не знаешь, когда делают тушенку, туда перемалывают детей? У них такое нежное мясцо, неправда ли?
   — Уйди, — сказал я.
   — Ты любишь меня?
   — Нет.
   — Зря. Соловей бросил меня, я бы тебя подобрала… пожалела… Ты остался один, и никто не пожалеет. Я бы тебя кормила тушенкой… каждый день…
   — Я тебя прибью, тварь.
   — Люби меня, дурачок.
   — Нет!
   — Ко всему можно привыкнуть. Даже к такой жизни.
   — Уйди!
   — Тише… У тебя все будет хорошо. Ты ещё будешь счастливым. Ты знаешь, что такое счастье? — она протянула руку к моему лицу.
   Она протянула руку и открыла веки — глазницы её были пусты, точнее, там запеклись бельма.
   Она протянула руку и принялась закрывать мне глаза. Я знал, кому так закрывают глаза… Попытался их открыть, свои больные глаза, и не смог, у меня уже не было сил их открыть.
   … и все, боли нет, и меня уже нет, я был, а теперь меня не будет, и если не будет меня, то и не будет боли… боли нет, и меня уже нет, я был, а теперь меня не будет…
   Я хорошо помню — пришел к Антонио. Прости, сказал я. Вот пришел к тебе. Мне некуда идти. Снова пришел к тебе. Я знаю у тебя Ванька, у тебя свои проблемы… Я бесконечно неправ — дважды человека невозможно спасти, не волнуйся, Антонио, я скоро уйду… Уйду-уйду…
   Она что-то закричала, помогала стаскивать куртку. Помню — я сказал про пистолет. Она не поверила — выудила оружие из кармана куртки. И не испугалась. Притащила коробок, может быть, из-под детской игрушки, она притащила этот коробок и похоронила в нем пистолет, как новогоднюю игрушку после бессонного, бесконечного праздника.
   Праздник Новый год для меня кончился, он закончился сорок первого декабря… Начался отсчет нового времени, новой для меня войны.
   Потом я сказал про Сашку, не мог не сказать, по многим причинам, я должен был это сказать, мог и не говорить, но понимал, что надо говорить. Только правда делает нас сильнее.