Страница:
— Магда, — с привычной небрежностью произнесла женщина. По залу разошелся удивленный шепоток, и головы заколыхались — так расходятся круги по воде. Будто нездешнее имя было камнем, и она легко, играя, как девчонка, кинула его в снулый пруд.
Над Мордехаем открылось небо — и с той стороны рухнул ослепительный свет.
4
5
6
7
8
Над Мордехаем открылось небо — и с той стороны рухнул ослепительный свет.
4
В старом Яффо нет ни великих древностей, ни знаменитых святынь — но это один из самых уютных и живописных уголков битком набитого святынями и древностями Иерусалимского улуса. Лет тридцать назад городские власти снесли самые старые и ветхие строения, тихо догнивавшие в течение, пожалуй, века, а то и более, — и построили городок художников и поэтов. Здесь почти нет жилых домов — только мастерские, только лавки, только музеи, только кафе и закусочные на любой вкус — закрытые и под тентами на вольном воздухе, обычные, рыбные и вегетарианские, кошерные и некошерные, такие, где можно курить, и такие, где курить ни в коем случае нельзя, такие, где предпочитают европейскую граппу, и такие, где души не чают в простом нашенском эрготоу… Чтобы подчеркнуть особость этого места, узенькие улочки, игривыми змейками вьющиеся меж домами, городские архитекторы решили назвать просто буквами ютайского алфавита — и это, хотя поначалу озадачило многих, оказалось весело; только пришлось чуть ниже и малость мельче голубых керамических алефов и гимелов на стенах повторить чтение каждой буквы ханьской фонетической азбукой чжуиньцзыму, чтобы не смущать и не обижать тех гостей города, кто не знаком с ивритом.
Для знатоков, коим ведомо, что символизирует у ютаев та или иная буква, путешествия наугад по этому удивительному местечку превратились в род гадания по «И цзину», в игру с судьбой; а люди поприземленней, напротив, споро принялись творить уже новые обычаи и легенды. Например, у молодых выпускников Высших курсов КУБа — Комитета улусной безопасности (в народе работников КУБа звали кубистами, знаки различия на их парадных мундирах — кубарями; а когда кто-либо, уже безотносительно к роду деятельности, ухитрялся с блеском решить запутанную и, тем паче, острую ситуацию, проявив и хитроумие, и такт, — про того говорили обычно: в кубистической манере сработал…) — вошло в обыкновение после официального торжества присвоения первого звания фотографироваться и выпивать по рюмке горькой перцовой настойки «Гетьман» на углу улиц «Шин» и «Бет»; не всякий старожил мог вспомнить, откуда взялась эта традиция.
А было так: еще в шестьдесят седьмом году прошлого века пятеро недавних курсантов, гуляя по Яффо и пытаясь выветрить из буйных голов хмель торжественного застолья, набрели здесь на картинную лавку, в витрине коей была, как нарочно, выставлена весьма недурная копия написанной на библейский сюжет картины знаменитого ордусского живописца Налбантели «Мордехай предупреждает Артаксеркса о заговоре» [57]. Картина показалась выпускникам столь подходящей к случаю, что они принялись фотографировать друг друга на ее фоне, а потом, вконец утомившись и не имея ни сил, ни времени бежать до ближайшей винной точки и купить что-либо для подкрепления сил, объяснили ситуацию владельцу картинной лавки. Владелец, пожилой усатый араб, давно уже с добродушной и понимающей улыбкой наблюдавший из дверей за полными задора и, можно сказать, вдохновения действиями новоиспеченных офицеров, по-отечески кивнул и удалился в прохладную глубину. Как на грех, ничего у хозяина, истого и потому непьющего мусульманина, не было, кроме загодя припасенной на случай нежданного прихода друзей из ближайшей станицы бутылки горького «Гетьмана»…
Давно уж продана та картина, давно уже в раю тот араб, а лавкой владеет его третий сын, — но обычай жив, и каждый год юные шомеры [58]улуса, прослушав положенное количество сообразных торжественной церемонии речей руководства, покупают потом с десяток бутылок «Гетьмана» и с новейшими цифровыми камерами спешат на угол улиц «Шин» и «Бет»…
Справа от этого примечательного места улочки, едва не сойдясь в пучок, обрываются, выводя на открытое, мощенное крупным булыжником пространство, за которым — уже море. Отсюда открывается великолепный вид. Здесь очень много зелени. Тщательно подстриженная трава всегда густа и свежа, пальмы, миртовые и лавровые деревья пружинисто колеблют свои темные лакированные кроны — и полным-полно цветов. Это так называемый Абрашечкин садик.
Легенда утверждает, что он назван в честь Аб Рама, первоютая [59]Цветущей Средины, одного из лучших учеников великого Конфуция. Вместе с Му Да и Мэн Да он скрасил нелегкие последние годы жизни Учителя, когда тот, потерпев окончательное поражение на поприще чиновной службы, взялся итожить прожитое. Двадцать третья глава «Лунь юя» кратко, но образно описывает, с каким тщанием ухаживал Аб Рам за своим крошечным садиком в Цюйфу и как приветливо принимал он под персиковым деревом своих однокашников. Те, возвращаясь с рисовых полей, каждый вечер проходили мимо, и Аб Рам, ежели только не был погружен в созерцание иероглифа «жэнь» [60]или изучение древних изречений на бамбуковых дщицах настолько, что забывал о времени и о том, что вот-вот у калитки пройдут друзья, обязательно приглашал их выпить бодрящего зеленого чаю после целого дня на жаре — а гости, уходя уже в сумерках, отдавали не имевшему своей земли соученику толику риса или полсвязки вяленого мяса, кланялись и приговаривали: «Спасибо, Абрашечка!»
К сожалению, ни в источниках, ни в легендах ни слова не говорится о том, каким ветром занесло Абрашечку на противуположный край Евразии. Но разве это важно? Важно, что есть сад…
А над самым морем прилепился небольшой уютный ресторанчик «Аладдин». С его нависшей над водной ширью открытой площадки — всего-то в пять столиков — весь новый Яффо как на ладони. Вечерами здесь особенно красиво — благоуханный воздух, голубая бездна небес, ошеломляющий разлет моря, небрежно расчерченного текучими линиями волн, влет озаренные закатным солнцем корпуса здравниц и домов отдыха, привольно раскинувшихся вдоль всего яффского лукоморья… А если взять еще толику сладкого вина!
Здесь они впервые поужинали вместе.
Впоследствии Мордехай никогда не мог вспомнить, о чем они тогда, в «Аладдине», говорили. Это было поразительно: день он помнил, помнил час, помнил едва ли не по минутам, как Магда впервые обратилась к нему, как они вышли из дома культуры, как набрели, беседуя, на прикрытый цветами, словно бы потайной, только для избранных, вход в «Аладдин» — три ступеньки вниз, в прохладный полумрак, потом направо… А вот о чем они проговорили весь вечер — память не сохранила. Наверное, потому, что говорили обо всем сразу — и даже не в темах было дело, и даже не в словах… Просто у Мордехая не было чувства, что он говорит с другим человеком.
Он будто говорил с самим собой.
Только с более умным… нет, не так. Не выше или ниже, не более или менее… Просто словно бы в его собственном мозгу — или душе — открылся некий совершенно иной, новый регистр, открылась огромная неизведанная область, полная света, и отчетливо стали видны таившиеся в ней до поры до времени миры. Это был он сам, именно он… Это была часть его самого, которой ему недоставало всю жизнь и которую он наконец случайно нашел. У него открылись глаза. Это были его собственные глаза — но еще утром они были закрыты, а теперь открылись. С ним уже случилось такое однажды, когда он увидел обожженного ястреба в степи.
Магда говорила ему то, что он преступно не сумел и не успел сказать сам.
Он, пожилой кабинетный тяжелодум, еще только рот открывал, пытаясь найти точные и понятные слова, — а она уже говорила их. Точнее, понятней, резче…
Она очень много курила, и он, всегда ненавидевший этот маленький, но вредный порок, с изумлением понял вдруг, что ему нравится запах табачного дыма.
Вечером он записал в дневнике, который от случая к случаю вел: «Это удивительная женщина. Как точно и ясно она мыслит! Как верно ухватывает главное, изначальное, с чего только и можно приступить к делу всерьез, не на словах, а конкретно. Я восхищаюсь ею. Столько перенести — и сохранить ясность ума, горячность чувств, обостренное представление о справедливости и несправедливости…
Я люблю ее. Я хочу, чтобы она стала моей женой».
Для знатоков, коим ведомо, что символизирует у ютаев та или иная буква, путешествия наугад по этому удивительному местечку превратились в род гадания по «И цзину», в игру с судьбой; а люди поприземленней, напротив, споро принялись творить уже новые обычаи и легенды. Например, у молодых выпускников Высших курсов КУБа — Комитета улусной безопасности (в народе работников КУБа звали кубистами, знаки различия на их парадных мундирах — кубарями; а когда кто-либо, уже безотносительно к роду деятельности, ухитрялся с блеском решить запутанную и, тем паче, острую ситуацию, проявив и хитроумие, и такт, — про того говорили обычно: в кубистической манере сработал…) — вошло в обыкновение после официального торжества присвоения первого звания фотографироваться и выпивать по рюмке горькой перцовой настойки «Гетьман» на углу улиц «Шин» и «Бет»; не всякий старожил мог вспомнить, откуда взялась эта традиция.
А было так: еще в шестьдесят седьмом году прошлого века пятеро недавних курсантов, гуляя по Яффо и пытаясь выветрить из буйных голов хмель торжественного застолья, набрели здесь на картинную лавку, в витрине коей была, как нарочно, выставлена весьма недурная копия написанной на библейский сюжет картины знаменитого ордусского живописца Налбантели «Мордехай предупреждает Артаксеркса о заговоре» [57]. Картина показалась выпускникам столь подходящей к случаю, что они принялись фотографировать друг друга на ее фоне, а потом, вконец утомившись и не имея ни сил, ни времени бежать до ближайшей винной точки и купить что-либо для подкрепления сил, объяснили ситуацию владельцу картинной лавки. Владелец, пожилой усатый араб, давно уже с добродушной и понимающей улыбкой наблюдавший из дверей за полными задора и, можно сказать, вдохновения действиями новоиспеченных офицеров, по-отечески кивнул и удалился в прохладную глубину. Как на грех, ничего у хозяина, истого и потому непьющего мусульманина, не было, кроме загодя припасенной на случай нежданного прихода друзей из ближайшей станицы бутылки горького «Гетьмана»…
Давно уж продана та картина, давно уже в раю тот араб, а лавкой владеет его третий сын, — но обычай жив, и каждый год юные шомеры [58]улуса, прослушав положенное количество сообразных торжественной церемонии речей руководства, покупают потом с десяток бутылок «Гетьмана» и с новейшими цифровыми камерами спешат на угол улиц «Шин» и «Бет»…
Справа от этого примечательного места улочки, едва не сойдясь в пучок, обрываются, выводя на открытое, мощенное крупным булыжником пространство, за которым — уже море. Отсюда открывается великолепный вид. Здесь очень много зелени. Тщательно подстриженная трава всегда густа и свежа, пальмы, миртовые и лавровые деревья пружинисто колеблют свои темные лакированные кроны — и полным-полно цветов. Это так называемый Абрашечкин садик.
Легенда утверждает, что он назван в честь Аб Рама, первоютая [59]Цветущей Средины, одного из лучших учеников великого Конфуция. Вместе с Му Да и Мэн Да он скрасил нелегкие последние годы жизни Учителя, когда тот, потерпев окончательное поражение на поприще чиновной службы, взялся итожить прожитое. Двадцать третья глава «Лунь юя» кратко, но образно описывает, с каким тщанием ухаживал Аб Рам за своим крошечным садиком в Цюйфу и как приветливо принимал он под персиковым деревом своих однокашников. Те, возвращаясь с рисовых полей, каждый вечер проходили мимо, и Аб Рам, ежели только не был погружен в созерцание иероглифа «жэнь» [60]или изучение древних изречений на бамбуковых дщицах настолько, что забывал о времени и о том, что вот-вот у калитки пройдут друзья, обязательно приглашал их выпить бодрящего зеленого чаю после целого дня на жаре — а гости, уходя уже в сумерках, отдавали не имевшему своей земли соученику толику риса или полсвязки вяленого мяса, кланялись и приговаривали: «Спасибо, Абрашечка!»
К сожалению, ни в источниках, ни в легендах ни слова не говорится о том, каким ветром занесло Абрашечку на противуположный край Евразии. Но разве это важно? Важно, что есть сад…
А над самым морем прилепился небольшой уютный ресторанчик «Аладдин». С его нависшей над водной ширью открытой площадки — всего-то в пять столиков — весь новый Яффо как на ладони. Вечерами здесь особенно красиво — благоуханный воздух, голубая бездна небес, ошеломляющий разлет моря, небрежно расчерченного текучими линиями волн, влет озаренные закатным солнцем корпуса здравниц и домов отдыха, привольно раскинувшихся вдоль всего яффского лукоморья… А если взять еще толику сладкого вина!
Здесь они впервые поужинали вместе.
Впоследствии Мордехай никогда не мог вспомнить, о чем они тогда, в «Аладдине», говорили. Это было поразительно: день он помнил, помнил час, помнил едва ли не по минутам, как Магда впервые обратилась к нему, как они вышли из дома культуры, как набрели, беседуя, на прикрытый цветами, словно бы потайной, только для избранных, вход в «Аладдин» — три ступеньки вниз, в прохладный полумрак, потом направо… А вот о чем они проговорили весь вечер — память не сохранила. Наверное, потому, что говорили обо всем сразу — и даже не в темах было дело, и даже не в словах… Просто у Мордехая не было чувства, что он говорит с другим человеком.
Он будто говорил с самим собой.
Только с более умным… нет, не так. Не выше или ниже, не более или менее… Просто словно бы в его собственном мозгу — или душе — открылся некий совершенно иной, новый регистр, открылась огромная неизведанная область, полная света, и отчетливо стали видны таившиеся в ней до поры до времени миры. Это был он сам, именно он… Это была часть его самого, которой ему недоставало всю жизнь и которую он наконец случайно нашел. У него открылись глаза. Это были его собственные глаза — но еще утром они были закрыты, а теперь открылись. С ним уже случилось такое однажды, когда он увидел обожженного ястреба в степи.
Магда говорила ему то, что он преступно не сумел и не успел сказать сам.
Он, пожилой кабинетный тяжелодум, еще только рот открывал, пытаясь найти точные и понятные слова, — а она уже говорила их. Точнее, понятней, резче…
Она очень много курила, и он, всегда ненавидевший этот маленький, но вредный порок, с изумлением понял вдруг, что ему нравится запах табачного дыма.
Вечером он записал в дневнике, который от случая к случаю вел: «Это удивительная женщина. Как точно и ясно она мыслит! Как верно ухватывает главное, изначальное, с чего только и можно приступить к делу всерьез, не на словах, а конкретно. Я восхищаюсь ею. Столько перенести — и сохранить ясность ума, горячность чувств, обостренное представление о справедливости и несправедливости…
Я люблю ее. Я хочу, чтобы она стала моей женой».
5
Магда очень хорошо помнила, как отец пришел домой в новой форме. Наверное, это было первое достоверное ее воспоминание. Ей было года три с половиной. Позже, размышляя, она решила, что это и впрямь случилось тогда впервые — потому и запомнилось так отчетливо. Если бы он пришел в форме накануне, Магда запомнила бы вечер накануне… Позже она поняла, что, наверное, отец каждый вечер, и до того, и после, как бы поздно ни возвращался, заходил к ней и желал спокойной ночи — и она, как бы ни хотелось спать, всегда старалась его дождаться… Наверное, в этот раз отец пришел позже обычного: она помнила, что видела его как бы сквозь туман, как бы уже заснув наполовину. Наверное, в доме уже много дней волновались, судили и рядили о происходящем, иначе она не боялась бы так и не старалась дождаться отца во что бы ни стало — но этих волнений память Магды не удержала. Ее жизнь, если мерить воспоминаниями, началась именно в тот вечер, когда отец — большой, усталый, пахнущий чем-то новым и тревожным, в пыльном шлеме, черном блестящем плаще, со свастикой на рукаве — поднялся к ней и, как всегда, поцеловал в щеку.
А она, как всегда, села в своей кроватке, обняла его за шею обеими руками и прижалась щекой к щеке. Ей нравилось чувствовать, какой он к вечеру становится колючий. Мама гладкая, а папа колючий. Поэтому папа сильнее и может все.
— А что это у тебя? — пролепетала она едва в состоянии говорить: так наваливалась дрема.
— Что? — спросил он.
Вместо ответа она лишь тронула широкую повязку на его скрипучем, черной кожи предплечье — на повязке странно и как-то неласково растопыривал четыре черные гнутые лапы непонятный крест.
Отец, словно не зная, что у него на руке, скосил глаза вниз, присмотрелся и ответил не сразу.
— Это знак моей новой работы, — объяснил он потом.
— А какая у тебя новая работа? — спросила Магда.
— Видишь ли, Магда… — сказал отец негромко. — На свете очень много плохих людей. Если бы их не было, хорошим людям никто не мешал бы быть хорошими. Не было бы ни богатых, ни бедных, ни угнетенных, ни угнетателей, ни обиженных, ни обидчиков… Все были бы счастливы. Но плохие люди иногда очень упрямы. Их нельзя ни уговорить, ни убедить, ни перевоспитать… Чистый и добрый мир — это мир без плохих людей. Я буду стараться сделать мир чистым.
— А куда денутся плохие люди? — спросила она. Даже сонная, она не могла не удивиться. Люди такие разные, и отделить одних от других так трудно… Ей представилась громадная, уходящая за горизонт толпа и папа на трибуне под красным флагом, посреди которого — черный крест с крючками, точь-в-точь как на его повязке; и он в громкоговоритель кричит тем, кто внизу: «Хорошие — налево, плохие — направо!» И толпа, рокоча, начинает превращаться из бессмысленного хаоса голов в две стройные шеренги; хорошие счастливы, улыбаются, целуются, потому что у них впереди счастье, — а плохие только злятся, ведь их туда не возьмут.
— Вот я как раз и занимаюсь тем, чтобы они куда-нибудь делись и уже никогда не могли бы мешать хорошим.
Движимая безотчетной детской тревогой, она прижалась к нему плотнее.
— А ты — хороший? Ты никуда не денешься?
Он почему-то не ответил.
— Ты хороший? — настойчиво и громко, почти испуганно спросила она. Спать ей уже совсем не хотелось. — Скажи, ты правда хороший?
Он молчал.
— Ты лучше всех, — убежденно сказала она, отстранившись и гладя ладошкой его щетинистую щеку, но на глаза у нее почему-то навернулись слезы. — Ты лучше всех…
А она, как всегда, села в своей кроватке, обняла его за шею обеими руками и прижалась щекой к щеке. Ей нравилось чувствовать, какой он к вечеру становится колючий. Мама гладкая, а папа колючий. Поэтому папа сильнее и может все.
— А что это у тебя? — пролепетала она едва в состоянии говорить: так наваливалась дрема.
— Что? — спросил он.
Вместо ответа она лишь тронула широкую повязку на его скрипучем, черной кожи предплечье — на повязке странно и как-то неласково растопыривал четыре черные гнутые лапы непонятный крест.
Отец, словно не зная, что у него на руке, скосил глаза вниз, присмотрелся и ответил не сразу.
— Это знак моей новой работы, — объяснил он потом.
— А какая у тебя новая работа? — спросила Магда.
— Видишь ли, Магда… — сказал отец негромко. — На свете очень много плохих людей. Если бы их не было, хорошим людям никто не мешал бы быть хорошими. Не было бы ни богатых, ни бедных, ни угнетенных, ни угнетателей, ни обиженных, ни обидчиков… Все были бы счастливы. Но плохие люди иногда очень упрямы. Их нельзя ни уговорить, ни убедить, ни перевоспитать… Чистый и добрый мир — это мир без плохих людей. Я буду стараться сделать мир чистым.
— А куда денутся плохие люди? — спросила она. Даже сонная, она не могла не удивиться. Люди такие разные, и отделить одних от других так трудно… Ей представилась громадная, уходящая за горизонт толпа и папа на трибуне под красным флагом, посреди которого — черный крест с крючками, точь-в-точь как на его повязке; и он в громкоговоритель кричит тем, кто внизу: «Хорошие — налево, плохие — направо!» И толпа, рокоча, начинает превращаться из бессмысленного хаоса голов в две стройные шеренги; хорошие счастливы, улыбаются, целуются, потому что у них впереди счастье, — а плохие только злятся, ведь их туда не возьмут.
— Вот я как раз и занимаюсь тем, чтобы они куда-нибудь делись и уже никогда не могли бы мешать хорошим.
Движимая безотчетной детской тревогой, она прижалась к нему плотнее.
— А ты — хороший? Ты никуда не денешься?
Он почему-то не ответил.
— Ты хороший? — настойчиво и громко, почти испуганно спросила она. Спать ей уже совсем не хотелось. — Скажи, ты правда хороший?
Он молчал.
— Ты лучше всех, — убежденно сказала она, отстранившись и гладя ладошкой его щетинистую щеку, но на глаза у нее почему-то навернулись слезы. — Ты лучше всех…
6
«Евреи, сербы и прочие расово чуждые элементы (список прилагается — см. Приложение № 1 на стр. 14-37 настоящего циркуляра), а также умственно неполноценные, инвалиды, старики, инакомыслящие, лица без определенного места жительства, лица со среднемесячным доходом менее 35 условных рейхсмарок и прочие социально не представляющие интереса группы (список прилагается — см. Приложение № 2 на стр. 38-55 настоящего циркуляра) являются историческим и социальным анахронизмом и не вымерли до сих пор лишь вследствие ряда нелепых случайностей и патологического упорства. Реакционные неполноценные этносы и общественные группы тормозят мирное поступательное движение к торжеству истинных ценностей, строительству новой Европы и глобальному объединению. Это положение должно быть исправлено. Поэтому приказываю:
1. В качестве первостепенной неотложной меры должно быть применено полное и поголовное лишение представителей указанных элементов и групп всего комплекса юридических прав, таких как право на собственность, право на медицинскую помощь, право на социальное страхование, право на помощь по бедности и по старости и пр. При возникновении спорных правовых ситуаций между полноценными и неполноценными индивидуумами следует исходить из того, что представители групп, перечисленных в указанных Приложениях, существуя де-факто, с точки зрения прогресса не существуют и поэтому могут считаться физически отсутствующими.
2. В ближайшем будущем представляется необходимым применение в качестве промежуточной меры полной и поголовной депортации указанных групп в специально организованные лагеря исправительно-трудовой переподготовки. Ученых следует направлять на сбор картофеля и корнеплодов, так называемых людей искусства — на мелкотоварную штучную торговлю (в ларьках, с лотков и пр. — в ножных кандалах, в общественном транспорте — под конвоем), и так далее (список оптимизационного перепрофилирования: см. Приложение № 3 на стр. 56-87). Те представители реакционных групп, которые на деле продемонстрируют свою способность приспособиться к новым условиям, в течение переходного периода объективно смогут, таким образом, приносить некоторую пользу обществу. Однако обязательной стерилизации они должны подвергаться вне зависимости от успешности или неуспешности трудового перевоспитания.
3. Остальные должны быть полностью и по возможности быстро уничтожены с применением всех технических средств, имеющихся в распоряжении соответствующих учреждений…»
Из архива рейхсканцелярии
1. В качестве первостепенной неотложной меры должно быть применено полное и поголовное лишение представителей указанных элементов и групп всего комплекса юридических прав, таких как право на собственность, право на медицинскую помощь, право на социальное страхование, право на помощь по бедности и по старости и пр. При возникновении спорных правовых ситуаций между полноценными и неполноценными индивидуумами следует исходить из того, что представители групп, перечисленных в указанных Приложениях, существуя де-факто, с точки зрения прогресса не существуют и поэтому могут считаться физически отсутствующими.
2. В ближайшем будущем представляется необходимым применение в качестве промежуточной меры полной и поголовной депортации указанных групп в специально организованные лагеря исправительно-трудовой переподготовки. Ученых следует направлять на сбор картофеля и корнеплодов, так называемых людей искусства — на мелкотоварную штучную торговлю (в ларьках, с лотков и пр. — в ножных кандалах, в общественном транспорте — под конвоем), и так далее (список оптимизационного перепрофилирования: см. Приложение № 3 на стр. 56-87). Те представители реакционных групп, которые на деле продемонстрируют свою способность приспособиться к новым условиям, в течение переходного периода объективно смогут, таким образом, приносить некоторую пользу обществу. Однако обязательной стерилизации они должны подвергаться вне зависимости от успешности или неуспешности трудового перевоспитания.
3. Остальные должны быть полностью и по возможности быстро уничтожены с применением всех технических средств, имеющихся в распоряжении соответствующих учреждений…»
Из архива рейхсканцелярии
7
«Мой отец был кристально честным и чистым человеком и хотел Германии, да и вообще всем людям, только добра. Пытаясь осмыслить теперь его удивительную и трагическую судьбу, я отчетливо вижу, что в той ситуации, в какой оказалась его родная и любимая страна, — вы, я полагаю, прекрасно понимаете, что я имею в виду: идейный разброд, тупость кайзера, косность руководства, спад экономики, утрата нравственных ориентиров — он просто не нашел для себя иного выхода, не нашел иного способа попытаться спасти то, что так горячо любил…
После провозглашения нового порядка он сделал, как вы, возможно, знаете, очень много для его установления в Германском Камеруне; с балкона здания комиссариата в Банги он объявил новую власть, отправил в Берлин телеграмму об этом и в течение довольно долгого времени противустоял анархии исключительно местными силами, без помощи центра. В конце концов ему удалось установить мир в стране. После этого он был вызван в Берлин и назначен на работу в центральном аппарате правительства. Какое-то время он даже возглавлял отдел связей с зарубежными партайгеноссе. Но вскоре, к сожалению, в высших эшелонах власти возобладали иные силы и мой отец был незаконно репрессирован в так называемую „ночь длинных ножей“ тридцать седьмого года. Его взяли прямо в его рабочем кабинете… После этого для нас настали тяжелые дни. Правда, нас с мамой не трогали, но мы были уверены, что это лишь вопрос времени. И тем не менее мы находили в себе силы думать о других. Отмечу лишь один эпизод, он важен для дальнейшего. Неподалеку от нас, через улицу, жила еврейская семья Гольдштейнов, и с Соней Гольдштейн мы очень дружили. Она была всего на полтора года старше меня. Гольдштейны уже ждали эвакуации, уже оформили все документы, и, когда до отъезда оставались буквально сутки, к ним приехали. Так в последний год часто делалось. Потом, как вы знаете, правительство рейха вообще надолго закрыло границы… Я спрятала Соню у себя. Наверное, я еще не очень понимала, насколько рискую, хотя прекрасно помню, как мне было страшно. Вам, молодым, теперь даже не представить себе этот страх… Но нам повезло, работникам зондеркоманды не пришло в голову вломиться к нам. А назавтра, когда явились представители ордусской миссии и Красного Креста, Соня в слезах закричала, что без меня не уедет. Ее долго пытались успокоить и образумить, но безуспешно. Кроме того, представители эвакуационного ведомства понимали, что теперь нам действительно несдобровать — факт того, что я спрятала еврейку, перестал быть секретом. Они каким-то чудом сумели в считаные часы оформить задним числом документы, — так я и мама оказались в кильском порту на „Аркадии“, а вскоре — в Яффо. Иерусалимский улус Ордуси стал мне новой родиной…»
Из автобиографического эссе
Магды Ванюшиной-Гутлюфт
«Мелкие события крупной жизни»
После провозглашения нового порядка он сделал, как вы, возможно, знаете, очень много для его установления в Германском Камеруне; с балкона здания комиссариата в Банги он объявил новую власть, отправил в Берлин телеграмму об этом и в течение довольно долгого времени противустоял анархии исключительно местными силами, без помощи центра. В конце концов ему удалось установить мир в стране. После этого он был вызван в Берлин и назначен на работу в центральном аппарате правительства. Какое-то время он даже возглавлял отдел связей с зарубежными партайгеноссе. Но вскоре, к сожалению, в высших эшелонах власти возобладали иные силы и мой отец был незаконно репрессирован в так называемую „ночь длинных ножей“ тридцать седьмого года. Его взяли прямо в его рабочем кабинете… После этого для нас настали тяжелые дни. Правда, нас с мамой не трогали, но мы были уверены, что это лишь вопрос времени. И тем не менее мы находили в себе силы думать о других. Отмечу лишь один эпизод, он важен для дальнейшего. Неподалеку от нас, через улицу, жила еврейская семья Гольдштейнов, и с Соней Гольдштейн мы очень дружили. Она была всего на полтора года старше меня. Гольдштейны уже ждали эвакуации, уже оформили все документы, и, когда до отъезда оставались буквально сутки, к ним приехали. Так в последний год часто делалось. Потом, как вы знаете, правительство рейха вообще надолго закрыло границы… Я спрятала Соню у себя. Наверное, я еще не очень понимала, насколько рискую, хотя прекрасно помню, как мне было страшно. Вам, молодым, теперь даже не представить себе этот страх… Но нам повезло, работникам зондеркоманды не пришло в голову вломиться к нам. А назавтра, когда явились представители ордусской миссии и Красного Креста, Соня в слезах закричала, что без меня не уедет. Ее долго пытались успокоить и образумить, но безуспешно. Кроме того, представители эвакуационного ведомства понимали, что теперь нам действительно несдобровать — факт того, что я спрятала еврейку, перестал быть секретом. Они каким-то чудом сумели в считаные часы оформить задним числом документы, — так я и мама оказались в кильском порту на „Аркадии“, а вскоре — в Яффо. Иерусалимский улус Ордуси стал мне новой родиной…»
Из автобиографического эссе
Магды Ванюшиной-Гутлюфт
«Мелкие события крупной жизни»
8
Почему-то сразу можно было угадать, что это дом одинокой женщины. Все было вычищено, протерто, поставлено и уложено, как надлежит, но в воздухе, что ли, угадывалось некое запустение, или угадывалась тоска в ясных, выпуклых глазах хозяйки… Даже озорная записка, прилепленная на двери холодильника, совсем не выглядела теперь озорной, не веселила — напротив, от нее делалось сухо во рту и палило в уголках глаз, будто там вскипали исчезающе малые капельки кислоты.
«Как я рада, как я рад, что опять настал шабат…» Соня перехватила взгляд Магды и улыбнулась. Улыбка получилась жалкой.
— Это Мотя написал… — объяснила она. — Перед самой той субботой… А субботы уже не увидел… — Помолчала. Опять улыбнулась. — А я не снимаю. Не могу. Наверное, так теперь и будет висеть всегда. Проходи, Магда, проходи… Да не в кухню же! Не на кухне же совершать хавдалу… [61]
— Врачи подтвердили?
Соня кивнула.
— Инсульт? — упрямо уточнила Магда. Она сама не знала, почему спрашивает так настойчиво.
— Да, — сказала Соня. Она неловко встала посреди комнаты, в двух шагах от уже подготовленного к церемонии стола с витыми свечами, с кувшином вина, изящной ореховой коробочкой с бсамим [62]… Будто забыла, что и зачем должна делать. — Вот так вдруг… Все смеялся, подтрунивал. Ох, старый я стал, ох, устал что-то, надо выспаться наконец, ничего, в отпуске отдохнем…
Голос у нее задрожал, и она умолкла.
— Все, Сонечка, все, — ласково проговорила Магда и положила руку ей на плечо. А что еще она могла сделать?
Соня будто очнулась. Встряхнула головой. У нее все еще были великолепные волосы — тяжелые, громадные… Только седые.
— Садись, — сказала она.
Магда присела к столу.
— Сонь, а Сонь, — сказала она нерешительно. — А это удобно?
— Что?
— Ну… — Магда, не зная, как сказать, обвела стол взглядом. — Я у тебя тыщу раз в доме была — но вот так… Я ж не… Разве у вас это не запрещено?
— А! — Соня с облегчением рассмеялась. — В том смысле, что ты не исповедуешь иудаизм? Не бери в голому. Все можно, если по-хорошему… — Она села напротив Магды. — Честно говоря, вчера я первый раз в жизни встречала шабат в одиночестве, и… Ох, нет! Все в порядке. Давай как бы просто выпьем немножко, поболтаем…
— Сеанс связи был? Сыну ты сказала?
— Что я, рехнулась? — искренне удивилась Соня. — Он два года готовился… Чтобы я ему испортила все?
— Он тебе потом…
— Потом мне будет плохо — но это ведь потом, — пропела Соня задорно, почти залихватски. Оставалось только свистнуть в два пальца — и была бы маленькая разбойница из сказки про Снежную Королеву.
Только седая.
— Мне будет плохо, но ему — хорошо.
— Сонь, а Сонь… Прости, но раз уж разговор зашел. Я никогда не могла понять… А он там что, и на орбите цицит [63]носит и блюдет галахические [64]предписания?
Соня усмехнулась.
— Понятия не имею. Мы никогда совсем уж ортодоксами не были, так что маневр всегда возможен… ну а ребята на «Мире» все очень славные подобрались. Если что, пойдут друг другу навстречу. В конце концов, икону туда уж давным-давно забросили.
— Ну, сравнила! Я представляю, как все это ваше хозяйство выглядит в невесомости… Слушай, а еда из тюбика?
— Да хватит тебе! — засмеялась Соня и замахала на подругу обеими руками. — Мальчики в экипаже взрослые, сами разберутся… Скажи лучше — как твой?
— Ну! — У Магды сразу сменился тон. Теперь в нем зазвучали удовлетворение и гордость. — Живет пока по-прежнему у Греты… Это двоюродная тетка, помнишь? Скоро, наверное, сможет снять квартиру… Он у Круппа на самом лучшем счету!
Какая-то тень пробежала по лицу Сони, но — мимолетно. Может, тень эта Магде просто померещилась, вроде бы не с чего было Соне так реагировать на ее слова. Конечно, померещилась; Соня снова заулыбалась и подперла щеку кулачком, заинтересованно слушая, неотрывно глядя на подругу.
— Каждый день то звонит, то электронные письма катает… Ему там нравится.
— Чем?
— Ну… Всем. Свободней как-то. Здесь, честно говоря, порой достают: то не соответствует поведению благородного мужа, это не соответствует поведению благородного мужа… Сяо [65], бу сяо [66]… Вот уж воистину: автократия воспитывает себе подданных, демократия дает своим гражданам жить, как им нравится! Там на благородных и мелких не делят, там всякий человек уважаем и хорош…
— Невоспитанным людям порой хочется ужасного… — задумчиво произнесла Соня.
— Ой, оставь! Помнишь «Лису и виноград»? Как там Эзоп говорит… Любой человек созрел для свободы!
— Вечно ты фрондируешь! Правдолюбица наша!
— Помирать буду — не изменюсь… Ни вот настолечко! Курить у тебя можно?
Соня на миг запнулась.
— Тебе все можно, только… подожди еще немножко, пожалуйста. Вот когда я свечу зажгу, произойдет отделение… А сейчас еще нельзя зажигать огонь.
— Ах, миль пардон! — Магда вскинула обе ладони вверх, как бы сдаваясь. — Забыла, забыла! Совсем на старости лет головой стала слаба…
И обе засмеялись.
— Знаешь, — сказала потом Соня, — сейчас твои жалобы на возраст слышать особенно смешно. Ты помолодела.
— Правда? — переспросила Магда, но в голосе ее снова отчетливо проскользнуло довольство и — никакой вопросительности. Она не сомневалась в том, что так и есть.
— Правда, — бескорыстно сказала Соня. — Лет пять сбросила… У вас с Мордехаем все так хорошо?
Магда не сразу ответила. Лицо ее засветилось. Даром что еще нельзя было зажигать свет. С этим светом не поспоришь — зажигается, когда хочет.
«Наверное, — подумала Соня, — это и есть чудо явленного света» [67].
— Я даже не представляла, что так бывает, Соня… — тихо сказала Магда. — Это… это такое счастье… Когда казалось, что жизнь уже пошла на спад… — Помолчала. Ей стало неловко, что она дала волю чувствам, да еще — таким чувствам, да еще наедине с подругой, которая совсем недавно потеряла мужа. — Ничего! — торопливо попыталась Магда ее утешить. — Может, ты тоже скоро замуж выйдешь!
Получилось еще более неловко. Они помолчали. Молчание вышло неуклюжим. Вдруг стало не о чем говорить. Соня посмотрела на часы.
— Можно, — тихо сказала она, и голос ее дрогнул. Магда смотрела на нее удивленно. Она не могла понять этого вдруг невесть откуда взявшегося детского благоговения, оно казалось ей наигранным. Но — нет. И потому было еще непонятнее.
И на лица подруг упал дрожащий свет свечи.
Губы Сони неторопливо шевелились, и Магда отчетливо слышала ее спокойный, почти шепчущий голос — но шепчущий не от робости, а, похоже, просто от какого-то странного уважения непонятно к чему, наверное — ко всему, что кругом, и в первую очередь к самим словам, которые она произносила; ее словно переполняла тысячелетняя уверенность в том, что эти слова будут услышаны, как бы тихо ни звучали…
— Хине Эль йешуати эвтах…
Только что они говорили с Соней, как ни в чем не бывало, на том же самом языке — но теперь эти первобытные заклинания звучали, словно с Марса. Магде пришлось мимолетно напрячься, чтобы напомнить себе: я знаю все эти слова, я их понимаю, я их понимаю уже много десятилетий…
— Вот он, Бог, Спаситель мой; спокоен я и не страшусь, ибо Бог — сила моя…
«Как им не надоедает каждую седмицу бубнить одно и то же, — подумала Магда, стараясь, чтобы не обидеть подругу, сохранять невозмутимую, отрешенную серьезность. И, отведя взгляд от двойного блеска крохотных свечей, мерцавшего в стрекозиных глазах Сони, тоже уставилась на маленький фонтан огня, торчащий над витой субботней свечою плотно и веско, как раскаленный оловянный солдатик. И принялась вить про себя свою собственную молитву: — Вот он, муж, спасенный мною спаситель мой…»
— Царь Вселенной, счастлив тот, кто уверовал в Тебя… «Спокойна я и не страшусь, ибо счастливы мы, уверовавшие в себя и друг в друга…»
«Как я рада, как я рад, что опять настал шабат…» Соня перехватила взгляд Магды и улыбнулась. Улыбка получилась жалкой.
— Это Мотя написал… — объяснила она. — Перед самой той субботой… А субботы уже не увидел… — Помолчала. Опять улыбнулась. — А я не снимаю. Не могу. Наверное, так теперь и будет висеть всегда. Проходи, Магда, проходи… Да не в кухню же! Не на кухне же совершать хавдалу… [61]
— Врачи подтвердили?
Соня кивнула.
— Инсульт? — упрямо уточнила Магда. Она сама не знала, почему спрашивает так настойчиво.
— Да, — сказала Соня. Она неловко встала посреди комнаты, в двух шагах от уже подготовленного к церемонии стола с витыми свечами, с кувшином вина, изящной ореховой коробочкой с бсамим [62]… Будто забыла, что и зачем должна делать. — Вот так вдруг… Все смеялся, подтрунивал. Ох, старый я стал, ох, устал что-то, надо выспаться наконец, ничего, в отпуске отдохнем…
Голос у нее задрожал, и она умолкла.
— Все, Сонечка, все, — ласково проговорила Магда и положила руку ей на плечо. А что еще она могла сделать?
Соня будто очнулась. Встряхнула головой. У нее все еще были великолепные волосы — тяжелые, громадные… Только седые.
— Садись, — сказала она.
Магда присела к столу.
— Сонь, а Сонь, — сказала она нерешительно. — А это удобно?
— Что?
— Ну… — Магда, не зная, как сказать, обвела стол взглядом. — Я у тебя тыщу раз в доме была — но вот так… Я ж не… Разве у вас это не запрещено?
— А! — Соня с облегчением рассмеялась. — В том смысле, что ты не исповедуешь иудаизм? Не бери в голому. Все можно, если по-хорошему… — Она села напротив Магды. — Честно говоря, вчера я первый раз в жизни встречала шабат в одиночестве, и… Ох, нет! Все в порядке. Давай как бы просто выпьем немножко, поболтаем…
— Сеанс связи был? Сыну ты сказала?
— Что я, рехнулась? — искренне удивилась Соня. — Он два года готовился… Чтобы я ему испортила все?
— Он тебе потом…
— Потом мне будет плохо — но это ведь потом, — пропела Соня задорно, почти залихватски. Оставалось только свистнуть в два пальца — и была бы маленькая разбойница из сказки про Снежную Королеву.
Только седая.
— Мне будет плохо, но ему — хорошо.
— Сонь, а Сонь… Прости, но раз уж разговор зашел. Я никогда не могла понять… А он там что, и на орбите цицит [63]носит и блюдет галахические [64]предписания?
Соня усмехнулась.
— Понятия не имею. Мы никогда совсем уж ортодоксами не были, так что маневр всегда возможен… ну а ребята на «Мире» все очень славные подобрались. Если что, пойдут друг другу навстречу. В конце концов, икону туда уж давным-давно забросили.
— Ну, сравнила! Я представляю, как все это ваше хозяйство выглядит в невесомости… Слушай, а еда из тюбика?
— Да хватит тебе! — засмеялась Соня и замахала на подругу обеими руками. — Мальчики в экипаже взрослые, сами разберутся… Скажи лучше — как твой?
— Ну! — У Магды сразу сменился тон. Теперь в нем зазвучали удовлетворение и гордость. — Живет пока по-прежнему у Греты… Это двоюродная тетка, помнишь? Скоро, наверное, сможет снять квартиру… Он у Круппа на самом лучшем счету!
Какая-то тень пробежала по лицу Сони, но — мимолетно. Может, тень эта Магде просто померещилась, вроде бы не с чего было Соне так реагировать на ее слова. Конечно, померещилась; Соня снова заулыбалась и подперла щеку кулачком, заинтересованно слушая, неотрывно глядя на подругу.
— Каждый день то звонит, то электронные письма катает… Ему там нравится.
— Чем?
— Ну… Всем. Свободней как-то. Здесь, честно говоря, порой достают: то не соответствует поведению благородного мужа, это не соответствует поведению благородного мужа… Сяо [65], бу сяо [66]… Вот уж воистину: автократия воспитывает себе подданных, демократия дает своим гражданам жить, как им нравится! Там на благородных и мелких не делят, там всякий человек уважаем и хорош…
— Невоспитанным людям порой хочется ужасного… — задумчиво произнесла Соня.
— Ой, оставь! Помнишь «Лису и виноград»? Как там Эзоп говорит… Любой человек созрел для свободы!
— Вечно ты фрондируешь! Правдолюбица наша!
— Помирать буду — не изменюсь… Ни вот настолечко! Курить у тебя можно?
Соня на миг запнулась.
— Тебе все можно, только… подожди еще немножко, пожалуйста. Вот когда я свечу зажгу, произойдет отделение… А сейчас еще нельзя зажигать огонь.
— Ах, миль пардон! — Магда вскинула обе ладони вверх, как бы сдаваясь. — Забыла, забыла! Совсем на старости лет головой стала слаба…
И обе засмеялись.
— Знаешь, — сказала потом Соня, — сейчас твои жалобы на возраст слышать особенно смешно. Ты помолодела.
— Правда? — переспросила Магда, но в голосе ее снова отчетливо проскользнуло довольство и — никакой вопросительности. Она не сомневалась в том, что так и есть.
— Правда, — бескорыстно сказала Соня. — Лет пять сбросила… У вас с Мордехаем все так хорошо?
Магда не сразу ответила. Лицо ее засветилось. Даром что еще нельзя было зажигать свет. С этим светом не поспоришь — зажигается, когда хочет.
«Наверное, — подумала Соня, — это и есть чудо явленного света» [67].
— Я даже не представляла, что так бывает, Соня… — тихо сказала Магда. — Это… это такое счастье… Когда казалось, что жизнь уже пошла на спад… — Помолчала. Ей стало неловко, что она дала волю чувствам, да еще — таким чувствам, да еще наедине с подругой, которая совсем недавно потеряла мужа. — Ничего! — торопливо попыталась Магда ее утешить. — Может, ты тоже скоро замуж выйдешь!
Получилось еще более неловко. Они помолчали. Молчание вышло неуклюжим. Вдруг стало не о чем говорить. Соня посмотрела на часы.
— Можно, — тихо сказала она, и голос ее дрогнул. Магда смотрела на нее удивленно. Она не могла понять этого вдруг невесть откуда взявшегося детского благоговения, оно казалось ей наигранным. Но — нет. И потому было еще непонятнее.
И на лица подруг упал дрожащий свет свечи.
Губы Сони неторопливо шевелились, и Магда отчетливо слышала ее спокойный, почти шепчущий голос — но шепчущий не от робости, а, похоже, просто от какого-то странного уважения непонятно к чему, наверное — ко всему, что кругом, и в первую очередь к самим словам, которые она произносила; ее словно переполняла тысячелетняя уверенность в том, что эти слова будут услышаны, как бы тихо ни звучали…
— Хине Эль йешуати эвтах…
Только что они говорили с Соней, как ни в чем не бывало, на том же самом языке — но теперь эти первобытные заклинания звучали, словно с Марса. Магде пришлось мимолетно напрячься, чтобы напомнить себе: я знаю все эти слова, я их понимаю, я их понимаю уже много десятилетий…
— Вот он, Бог, Спаситель мой; спокоен я и не страшусь, ибо Бог — сила моя…
«Как им не надоедает каждую седмицу бубнить одно и то же, — подумала Магда, стараясь, чтобы не обидеть подругу, сохранять невозмутимую, отрешенную серьезность. И, отведя взгляд от двойного блеска крохотных свечей, мерцавшего в стрекозиных глазах Сони, тоже уставилась на маленький фонтан огня, торчащий над витой субботней свечою плотно и веско, как раскаленный оловянный солдатик. И принялась вить про себя свою собственную молитву: — Вот он, муж, спасенный мною спаситель мой…»
— Царь Вселенной, счастлив тот, кто уверовал в Тебя… «Спокойна я и не страшусь, ибо счастливы мы, уверовавшие в себя и друг в друга…»