Настал день, когда новость эту обнародовали, и тут же, чтобы не мучить людей попусту, в общеордусских «Ведомостях древнезнатства», во всех главных газетах Теплисского уезда и в нескольких улусных, а заодно и в сети были разом опубликованы переводы трактата на современные наречия.
   Что тут началось!
   Но для теплисцев несказанная, выстраданная долгими десятилетиями ожидания и надежды радость была омрачена.
   Потому что все в трактате оказалось именно так, как и означил в свое время в краткой аннотации Оуян Сю. Трактат, принадлежавший, как теперь выяснилось, перу некоего путешественника и купца из Парса, изобиловал восхищенными описаниями бесподобных качеств тех людей, среди коих он волею судеб на время очутился. Добрые, честные, храбрые, справедливые, трудолюбивые, глубоко почитающие родителей, всей душою влюбленные в свой прекрасный край, преклоняющиеся перед поэзией и мудростью… Да что там! Не рождала еще земля столь совершенных существ!
   И ни единым словом не было сказано, о ком именно идет речь.
   Заезжему чужестранцу и невдомек было, что это не один народ, а несколько, по крайне мере три, или уж во всяком случае два!!!
   Некоторое время ученые еще пытались спокойно разобраться в этом совсем уже не научном вопросе. По косвенным признакам, по деталям описаний они честно тщились установить, кто, собственно, мог произвести в шестом веке нашей эры на перса такое впечатление. Вотще. Могучий поток научной мысли, как это частенько бывает, тут же разветвился на множество тонких ручейков, журчащих каждый по своему руслу, прыгающих по своим камушкам и в своем направлении. Одни фразы указывали на один народ, иные — на иной, и подытожить доказательно, достоверно, наверняка, что имеется в виду какой-то единственный, оказалось невозможно. То ли перс был невнимателен, то ли не обращал он внимания на существенные только для самих древних теплисцев мелочи, то ли полтора тысячелетия назад и впрямь ситуация здесь была совсем иной, нежели теперь… К тому ж некоторые листы рукописи оказались невозвратимо повреждены. Высокоученый спор мог затянуться на десятилетия — и то безо всякой уверенности в том, что он принесет столь желанные плоды. Нужно было привлекать материалы иных источников (еще неизвестно — каких именно), нужно было искать иные списки трактата… Наука. А покамест Кавака-Шань — и более ничего.
   Поначалу напряжение среди теплисцев нарастало, тлея подспудно. Их радушие и прочие превосходные качества, ставшие для соседей давно привычными и казавшиеся незыблемыми, мало-помалу сделались какими-то принужденными, вымученными, даже утрированными, словно теплисцы продолжали из последних сил играть самих себя, уже не чувствуя при том ни малейших теплых чувств ни друг к другу, ни к гостям из иных градов и весей. Петь они стали как-то меньше и без былого задора, совсем перестали интересоваться точными науками, в блеянии баранов и коз начали слышаться нотки неудовлетворенности, а порой — и безнадежности; когда в главном здании великого училища от ветра вылетело оконное стекло, его полторы седмицы не могли собраться вставить, а виноградные косточки — страшно выговорить такое! — кое-где теперь валялись на теплой земле незакопанными, точно мусор.
   Положение быстро становилось невыносимым и даже опасным.
   Но справиться с ним могли, говоря по совести, только сами теплисцы.
   Три дня назад решительная попытка такого рода была наконец предпринята. Теплисский меджлис как раз собрался для проведения очередных слушаний относительно дальнейшего благоустройства уездных горнолыжных центров — во всяком случае, такова была официальная повестка дня, хотя обмануть кого вряд ли можно было надеяться; не зря же на заседание оказались приглашены в качестве консультантов все сколько-нибудь крупные ордусские древнезнатцы, занимавшиеся расшифровкой и толкованием «Арцах-намэ». Опять-таки официально было заявлено, что приглашены они лишь потому, что все, будучи притом людьми значительными и заведомо разумными, являются, или по крайней мере в молодые годы являлись, большими любителями и поклонниками горнолыжного спорта (что, в общем-то, было недалеко от истины), а значит, их соображения по данному вопросу могут оказаться для исполнителей народной воли чрезвычайно важными…
   Великий Учитель наш Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» отмечал: «Народ можно запутать, но нельзя обмануть» [131].
   И в этот раз не получилось.
   Стоило начаться первому заседанию, многотысячная толпа теплисцев стянулась к зданию меджлиса, завалила снаружи все его двери предусмотрительно принесенной с собою рухлядью и объявила, что меджлис не разойдется и не будет получать пищи (для воды, правда, было сделано исключение — не звери ж теплисцы, в самом-то деле!), покуда не вынесет определенного, однозначного и уже неотменяемого впоследствии решения: О КОМ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, написан «Арцах-намэ». Местные вэйбины, столь же неравнодушные к проблеме, сколь и все, от мала до велика, штатские жители уезда, либо остались подчеркнуто безучастны к беспорядку, либо прямо приняли в нем участие.
   Все это, вкупе со многим прочим, уже не столь существенным, узнала Магда, просидев несколько часов кряду за компьютером и посетив добрых два десятка разнообразных, ордусских и иноземных, информационных сайтов.
   Интерес ее не был праздным. Впервые узнав из новостной программы Иерусалимского телевидения о страстях, кипящих в относительно недалеком (по меркам Ордуси, разумеется), но не имевшем прежде к их с мужем жизни ни малейшего отношения уезде, Магда обеспокоилась не на шутку. Было ясно, что уезду грозит серьезное нестроение, и было столь же ясно, что ни официальные власти, ни понаехавшие в Теплис древнезнатцы не в состоянии с ним справиться. Они лишь подливали масла в огонь. Нужны были люди со стороны, не имевшие своего интереса в этом сложном деле, равно далекие по крови от всех народов Теплиса — и вдобавок не простые люди, не обыватели, но те, кто наделен обостренным чувством справедливости, не приемлет насилия ни в каком виде и ни под каким предлогом, а к тому ж не боится говорить правду, как бы горька она ни была.
   Короче, нужны были они — Мордехай да Магда.
   Мордехай в последнее время беспокоил Магду. Ей казалось, он как-то отдалился от нее. Он вновь стал ездить в свой институт, порою пропадал там допоздна, он совсем забросил общественную деятельность и на все попытки Магды поговорить снова так же страстно и бескомпромиссно, как беседовали они каждый вечер еще совсем недавно, отвечал лишь слабой, детской улыбкой: не сейчас, прости, устал. Она не могла добиться от мужа даже ответа на простой и прямой вопрос: чем уж он так занят. Впервые Мордехай что-то недоговаривал или даже прямо скрывал от нее. Это было нестерпимо. С этим нельзя было мириться. Магда отчетливо понимала: то, что так волновало их обоих в последние годы, похоже, отошло для него на задний план. Магда чувствовала себя одинокой, почти покинутой.
   С другой стороны, она прекрасно понимала, какого напряжения стоят ее Мордехаю постоянные схватки с косной властью. Нескончаемое противустояние китайскому засилью и ютайской спеси кого угодно доведет до нервного истощения. Выступления мужа перед иноземной прессой делались в последние месяцы все более нервными и невнятными; сердце кровью обливалось наблюдать его неуклюжие, беспомощные попытки высказаться о наболевшем. Мордехай и впрямь сильно сдал, Магда не могла этого не заметить — но не знала, как еще может ему помочь. Она и так делала все, что в ее силах: была и секретарь, и корректор, и повар, и домохозяйка, и даже порою — экскурсовод, когда мужу вдруг хотелось бросить все на несколько часов и пойти побродить или поехать за город — в Кинерет, или, например, к Иордану, напоминавшему ему, вероятно, столь милую его сердцу русскую Дубинку (о тамошних лугах он жене все уши прожужжал), или еще куда-нибудь, где зелено и малолюдно… В общем-то, Магда тоже валилась с ног. Но она не роптала, она несла свою ношу радостно, она выкладывалась, жила на износ — и, пока Мордехай боролся, Магда готова была тянуть эту лямку сколько угодно, хоть сто лет; но только — пока он боролся. Стоило ему отступиться — и у нее сразу опускались руки; Мордехай да Магда и впрямь были как две половинки. Но именно сейчас, в последние седмицы, когда муж занялся чем-то своим, отвлеченным, пустым — звездами, наверное, какими-то опять, — он стал выглядеть лучше, стал реже э-экать, вроде даже помолодел, в глазах появился блеск; он насвистывал, как мальчишка, собираясь на работу, он реже стал жаловаться на сердце…
   Надо было как-то противустоять этому. Надо было Мордехая как-то встряхнуть, как-то снова спустить с небес на землю.
   Звезды подождут.
   Главное — на Земле. Главное всегда остается на Земле.
   Конечно, Магду немного беспокоило то, что ни она, ни даже Мордехай ничего не смыслят во всем этом кава-кашаньском народознатстве. Но, в конце концов, они же не расшифровкой текста будут заниматься и не отождествлением древних черепков. А в понимании человеческой природы с нею, с Магдой, мало кто может потягаться; в интуитивном же знании, кто прав, а кто ошибается — ни один человек на планете не сравнится с ее Мордехаем. Значит, победа — за ними. Что греха таить — это будет не первый и, конечно, не последний случай, когда неспециалисты смогут посрамить ученых болванов. В атласе король или в бархате? В бархате или в атласе? А король-то голый! Главное — слушаться внутреннего голоса, он всегда подскажет правильное решение. Справедливость недоказуема. Ее нужно чувствовать — чувствовать всею кожею, всею душою… А кто не чувствует — тому не помогут и горы исписанной бумаги.
   Например, Магда уже сейчас, всего-то на пятом часу знакомства с проблемой, почему-то предощущала, что, скорее всего, правы фузяны. Именно о них написан «Арцах-намэ».
   Ах, если бы кто-то сейчас объяснил бедной женщине: ее переходящее в уверенность подозрение возникло оттого лишь, что среди услышанных ею сегодня впервые звуков кавакашаньской речи только у фузянов согласные звучат очень твердо и потому напоминают ей ее родной немецкий! Если бы кто-то подсказал: то, что мы именуем справедливостью, — частенько всего лишь наши предрасположенности, вызванные уж такими мелочами, о которых наш разум порой и не подозревает; и потому, справедливостью бряцая, надобно соблюдать особую осторожность.
   Но некому было ей это объяснить…
   Впрочем, она бы и слушать не стала.
   Куда сильнее, чем незнание истории, беспокоило ее то, что среди ученых, приглашенных на заседание меджлиса, было двое ютаев. Более того — ютаи были даже среди самих народных избранников! Без году седмицу живя в теплисском уезде, они уже и в законодательный орган его пробрались… Тут для теплисцев таилась немалая опасность. Уж теперь-то, после всего пережитого за последние годы, Магда знала как дважды два: эти любой разговор о любых проблемах сумеют свести на себя и свои болячки — а все остальные, из сочувствия или хотя бы такта не умея поставить наглецов на место, будут только сидеть с открытыми ртами от изумления, хлопать глазами и ошарашенно думать: да разве ради этого мы собрались? В итоге вопрос так и останется нерешенным, а ютаи, коль уж им не поддакнули немедленно и поголовно, в очередной раз с удовольствием — так им легче потом самим на других плевать — укрепятся в мысли, что весь свет к ним презрительно равнодушен…
   Тем более им с мужем надо быть там. Теплисцы не справятся сами, они к ютайским выкрутасам не готовы…
   Народам Кавака-Шань необходимо помочь. Помочь дружески, искренне, бескорыстно, от всей души. Восстановить для них историческую справедливость.
   Когда Мордехай вернулся домой, его уже ждали сложенные аккуратной стопкой и сообразно подколотые листы распечаток: сам текст «Арцах-намэ», основные публикации по теме, сводки новостей из Теплиса…
   А он пришел такой усталый и такой довольный, что у Магды, даже малость растерявшейся от его вида, язык не повернулся бабахнуть сразу: «Собирайся». Муж выглядел, как кот, до отвала наевшийся сметаны. Он выглядел, как старый сибарит после парной. Как юнец после ночи любви. Он сутулился больше обыкновенного, но глаза его искрились, точно новогодняя елка, а с губ не сходила слабая, измученная, но донельзя удовлетворенная улыбка. Уйдя с пустыми руками, вернулся он с большим, раздутым баулом. Баул, похоже, был очень тяжелый. Когда Мордехай поставил его — почти выронил, чувствовалось, он смертельно устал переть эту тяжесть, — баул тупо, монолитно тукнул об пол, словно был наполнен гранитными валунами.
   — Эй, жена, не зевай — муж голодный, есть давай! — пропел Мордехай еще в дверях и только потом присел на стул у входа, чтобы разуться. Она, напоследок недоверчиво оглядев его с головы до ног, молча пошла на кухню — метать на стол ужин. Останься он жить в Александрийском краю, не раз думала она, он наверняка до мелочей соблюдал бы все предписания кашрута [132]. Здесь же, в ютайской цитадели; муж вечно требовал то мясных щей со сметаной, то какой-то даже по самому названию на редкость нездешней гречневой каши с молоком…
   Это, впрочем, в глазах Магды делало ему честь.
   Не заходя в ванную, чтобы помыть руки, Мордехай следом за женою прошел в кухню и, не дотрагиваясь до Магды уличными ладонями (муж всегда был щепетильно чистоплотен, но сейчас, похоже, ему было невмоготу, его распирала какая-то тайная гордость и радость), неловко ее обнял — серединой руки, локтевым сгибом…
   — Магдуся! — сказал он млеющим от счастья голосом. — Магдуся, какую я гору свернул! Если бы ты знала, родненькая…
   Она повернулась к нему с половником в руке.
   — Вот и хорошо, — ответила она спокойно. — Я рада. А теперь тебе надо отдохнуть, сменить обстановку. Мы едем в Теплис.
   Мордехай бы, вероятно, отказался. Пока он ел, а она объясняла ему, время от времени зачитывая выдержки из подготовленных бумаг, почему им насущно необходимо рассудить древний спор и почему без них этот спор никто не рассудит, он все время думал: «Не поеду. Ни за что не поеду». Безусловно, несправедливость там, похоже, готовилась вопиющая, и, понятное дело, его долг просто как порядочного человека — постараться эту несправедливость предотвратить, жена права, это правда, но… но… Однако потом Мордехая осенило: сама судьба посылает ему возможность испытать изделие «Снег» так, чтобы, если испытание пройдет успешно, но его последствия будут замечены ордусскими станциями слежения, это не сразу связали с его, Мордехая, именем. Его приятно изумило и обрадовало невесть откуда прорезавшееся хитроумие; жизнь научила — он, похоже, стал не глупее иного кадрового разведчика. Пока вспомнят историю с разрушением изделия, пока сообразят, что оно могло уцелеть, пока просчитают ось конуса поражения, пока будут выяснять, что Мордехай во время преобразования космического объекта не был ни в Яффо, ни вообще в Иерусалимском улусе, пока выяснят, что он уезжал именно на эти несколько (два? три? не больше) дней как раз в Теплис… А они тем временем уже вернутся из Теплиса, а тут уж Йом ха-Алия, потом — Пурим… В праздники здесь никто его ловить не станет… И все свершится.
   Все свершится через несколько дней.
   За эти дни они с Магдусей еще успеют выручить добрых, красивых, доверчивых, по-детски наивных теплисцев. Напоследок.
   — Заказывай билеты, — сказал Мордехай.
   Просияв, Магда наклонилась к нему и поцеловала в щеку.

2

   По дороге с теплисского воздухолетного вокзала Биноц в гостиницу фон Шнобельштемпель развлекал честную компанию анекдотами. Этот человек был неисчерпаем, и теперь, во время первой дальней совместной поездки, открылся Магде с новой стороны: Иоахим оказался кладезем смешных историй и, в частности, — с кавакашаньским колоритом. Его коллеги, владевшие ордусскими наречиями не столь блестяще, порой не понимали юмора и смеялись несколько принужденно, как бы с иностранным акцентом — похоже, просто потому, что по интонации понимали: пора смеяться. Но Магда веселилась от души. Она знала юмору цену. Только вот Мордехай ее по-прежнему беспокоил; он весь путь просидел с отсутствующим видом, думая о чем-то своем. Магда надеялась, что в ответственный момент он сумеет сосредоточиться на деле — но мало-помалу начала понимать, что этого может и не случиться, и теперь прикидывала, как ей вести себя, если такое и впрямь произойдет. Ограничившись поистине спартанским, поразительным даже для такого аскета, как он, минимумом действительно необходимых в дороге вещей, муж зачем-то поволок с собою тот самый громадный тяжеленный баул и уже у стойки контроля в аэропорту устроил скандал (это он-то! который всегда тише воды, ниже травы! из которого в быту хоть веревки вей!), категорически отказавшись сдавать громадину в багаж и после долгих препирательств взяв-таки ее с собою как ручную кладь. Пришлось доплачивать за вес. Громадина перегородила проход между креслами, и все, кто во время полета проходил мимо, вынуждены были буквально скакать через нее — а Мордехай каждый раз вскидывался в кресле и заполошно следил, не заденут ли ногою его бесценный багаж. Про то, как над баулом переносили запросившихся в туалет детей, можно было бы снимать комедийную фильму — но Магде было не до смеха. Потому что муж был просто смешон. И более всего оскорбило и уязвило Магду то, что он так и не сказал ей, что за пудовое сокровище он с собою тащит. Она спрашивала дважды; в первый раз он отшутился, заявив с улыбочкой: «Золото и брильянты»; во второй то ли не услышал, то ли сделал вид, что не услышал.
   Поэтому остроумие фон Шнобельштемпеля оказалось как нельзя кстати. Хотя, Магда не могла не заметить, и журналист поглядывал на баул странновато — с интересом нешуточным. Будто пытался просветить мужний багаж насквозь.
   Город понравился Магде. Небольшой, уступами взбегающий на аккуратные горы, тянущиеся по обе стороны покойной, мерно текущей речки, очень ухоженный, чистый, изобильный на памятники конных царей с серьезными, добродетельными лицами. Прекрасный край, прекрасные граждане… Да, Теплис заслуживал лучшей участи, нежели та, что уготовили ему быстро прибиравшие тут все к рукам ютаи. Несомненно. «Мы вовремя успели, — думала, глядя в окно, Магда. — Во всяком случае, хочется верить, что вовремя…» И лица людей на улицах ей сразу понравились. Люди останавливались, провожали взглядами вереницу повозок такси, на которых от Биноца в гостиницу перемещались они с мужем и сопровождавшие их журналисты, — и Магде думалось, что люди знают, кто это приехал и зачем, и они смотрят с надеждою и ждут помощи… Больше-то им надеяться не на кого.
   Гостиницу Магда сочла небольшой и уютной, расселились приехавшие легко, народу не было. Лишь в коридоре на их этаже попался навстречу неприятный тип — то ли ханец, то ли монгол, — сопровождаемый здоровенным и злобным с виду котом; хоть и не черным, а рыжим, но от того было не легче. Тип проводил ее и мужа пристальным взглядом, даже остановившись на мгновение, — и это не был, как на улицах, взгляд одобрения или, тем паче, надежды. Взгляд был тяжелый и… пустой. И коту они не понравились: зверюга, проходя мимо, дернула хвостом и, обернувшись, посмотрела с неодобрением. Впрочем, надо говорить так: нам кот не понравился. Тогда все сразу встает на свои места. Отвратительный кот. Почти собака: в ошейнике! Только намордника не хватает, а зря. Кто знает, что взбредет в голову такому-то хищнику! Удивительно, что котов вообще в гостиницы пускают.
   Подозрительная пара. Конечно, плечистый невысокий монгол никоим образом не мог быть ютаем — и все же вид у него был неприятный. Он походил на кубиста. В конце концов, ютаи могут купить и монгола. Купили же они тех арабов, что остались жить в их улусе… В Ордуси они кого угодно могут заставить плясать под свой шофар [133]— только до западной прессы еще не дотянулись, ручки коротки…
   Уже торопясь, разложили вещи. Магда надеялась попасть в меджлис нынче же — шел пятый день вынужденной голодовки народных избранников, можно было опоздать; дорога была каждая минута. Она очень опасалась, что муж и в меджлис потащит с собой свою невероятную и, главное, непонятную тяжесть, она уже и к тому была готова — но, по счастью, до крайностей не дошло. После короткого колебания Мордехай сдал баул в гостиничную камеру хранения.
   Конечно, их попытались не пустить. Остановитесь, это же закрытое заседание, там все так сосредоточены, там судьбы решаются, что вы, как можно… Мордехай ушел бы, вероятно, несолоно хлебавши — да и хваленые творцы новостей наверняка спасовали б. Стоило ехать в такую даль, чтобы смиренно и безвольно кивать в ответ на вежливое, но безапелляционное «нельзя!». «Вы что, не понимаете, кто приехал?!» — сразу закричала Магда. И дальше все как по маслу: одного вэйбина громко назвать бандитом, другого — нацистом, третьему — пощечину, а когда тот попытался перехватить ее руку, чтобы защититься от следующей оплеухи, — уже под жадно распахнувшимися буркалами телекамер, под хворостяной треск и полыхающий перепляс фотовспышек, — в полный голос закричать о насилии… Надо было либо на глазах у всего мира и впрямь арестовывать ее, причем поскольку муж нипочем бы того не стерпел — вместе с ним, с великим оружейником, справедливцем и свободоробцем, либо махнуть рукой и подчиниться: воевать с сумасшедшей бабой — себе дороже… Магда уж давно поняла действенность такого оружия. Может, Мордехай и придумал водородную бомбу — да, вот только применять ее нельзя, даже против ютаев; Магдина же бомба была безотказна. Одну из баррикад разобрали сами вэйбины; через десять минут Магда, Мордехай и все журналисты были уже в зале заседаний.
   Что бы они все без нее делали…
   В первые минуты, еще в горячке битвы, она не слышала и почти не видела, что, собственно, происходит в зале. Надо было отдышаться, оглядеться. Жаль, в зале нельзя было курить — действительно, увы, нельзя, и не следовало вести себя совсем уж вызывающе; право курить где угодно — не самое, мягко говоря, уважаемое в мире. Магда прекрасно знала, в чем следует идти наперекор тому, что принято, а в чем лучше, напротив, продемонстрировать полное уважение к законам и нормам. Ее совсем не устроило бы, если бы их с мужем сочли просто хулиганами. С сомнением она покосилась на удивленно озиравшегося по сторонам Мордехая: не было в нем, по-прежнему не было настоящей увлеченности, он блуждал мыслями где-то в заоблачных своих высях, хотя некая сочувственность теплисцам в его глазах появилась. Но этого же мало! Они приехали не сочувствовать, а бороться!
   Опять придется все тащить на своих плечах. Она оглядела зал. Усмехнулась. Не очень-то они тут исхудали…
   На вошедших тоже посматривали, не понимая, что это за люди и откуда они взялись.
   Ничего, поймете.
   Когда Магда смогла включиться в происходящее (не железная же она, в конце концов! ей тоже нужно хоть несколько минут, чтобы перевести дух!), на трибуне выступал как раз ютай. Магда лишь покачала головой. Судьба… Глянула назад. Журналисты уже в полной готовности. Хорошо.
   Цзиньши исторических наук Йоханнан Левенбаум был очень доволен своей речью. Тому было сразу целых две причины. Во-первых, цзиньши был уверен, что научная правда за ним. Он провел очень кропотливый анализ текста «Арцах-намэ», сопоставил его с некоторыми иными древними текстами, которые остальным ученым просто, похоже, в голову не пришло привлечь, и не сомневался в добросовестности и точности своих выводов. Как историк и народознатец, он имел полное право гордиться собой. И во-вторых, просто по-человечески, просто как ордусский подданный, он был рад, что столь щекотливая, столь взрывоопасная проблема решалась так мирно и ко всеобщему удовлетворению.
   А еще цзиньши от души надеялся, что его выступление положит конец голодному сидению в стенах меджлиса. Пять дней на одной воде давали себя знать. В желудке уже не сосало, и чувство голода, собственно, давно притупилось, но кружилась голова, в ушах слегка звенело, руки-ноги были точно ватные. По разговорам с коллегами — только разговорами и курением со стаканом воды в руке они и поддерживали себя все это время — Левенбаум знал, что и остальным не легче. Но истина должна была восторжествовать наконец, и потому никто не роптал. Народ истомился в ожидании. Проблему действительно пора было решить.
   Уезд и впрямь попал в опасное положение. А Левенбаум искренне переживал за эту землю и за населяющих ее людей; прожив тут уж без малого тридцать лет, он считал ее родной и относился как к родной, кровной — точно его предки так же, как предки фузянов или саахов, веками проливали тут кровь, обороняя ее от захватчиков, и пасли коз на здешних сказочной красоты пастбищах, за коими вечно присматривают, хмуря брови облаков, головы горных вершин в острых снеговых папахах… Общеизвестно, что, скажем, Левитан лучше многих русских чувствовал красоту русской природы и изображал ее. Левенбаум не хуже теплисцев видел красоту и обаяние их края, не меньше теплисцев любил его — а то, что Бог не дал ему таланта художника или поэта, так на то у Бога, вероятно, были свои причины. Быть может, как раз вот эта минута и есть искомая причина — минута, когда он, Левенбаум, благодаря своим знаниям спасет Теплис.
   Цзиньши не был чрезмерно тщеславен. Просто сердце не терпело глядеть, как хорошие люди вот-вот вцепятся друг другу в глотки из-за ерунды. Вслух Левенбаум в том никому бы из простого чувства такта не признался, но все эти национальные дела он почитал давно отжившей требухой, лишь осложняющей жизнь.