Страница:
Измена долгу подданного — смертный грех. Но измена человеколюбию, измена долгу благородного мужа — грех худший во сто крат.
— Варварские сайты вы тоже смотрели? — спросил Гойберг.
— Да. Вкратце.
— Что я могу вам сказать, — задумчиво и как-то устало проговорил Гойберг. — Мы его, конечно, охраняем по старой памяти… Все ж таки великий секретный физик. Хотя теперь приходится его охранять скорее по другой причине. Не от чужих, а от своих — которых он сам сделал себе чужими. Немало есть, поверьте, людей, которые рады были бы сказать ему с глазу на глаз пару ласковых… А то и оскорбить. Действием. Очень забавно: он-то убежден, что мы просто следим за каждым его шагом и пресекаем его общение с единочаятелями. Он убежден, что их у него очень много, а вот оскорбители все, мол, КУБом подосланы… — В голосе Гойберга зазвучала неподдельная горечь. — Хотя пораскинул бы своим умом непредвзято: если ты говоришь что-то, не совпадающее с тем, во что испокон веку верят все, значит, кого может быть у тебя больше: тех, кто с тобой согласен, или тех, кто — нет? Знали бы они с супругой, сколько мы хулиганств предотвратили… Одно время соседские мальчишки взяли моду свастику ему на дверях рисовать — мои ребята стирали всякий день, улучая, пока никто не видит… Не знаю, может, надо было о каждом таком случае тоже трубить через средства всенародного оповещения? Но поначалу стеснялись, а потом уж не с руки начинать, когда столько раз отмалчивались… Я дам вам телефон человека, который всем этим непосредственно ведает. Начальник негласной охраны Ванюшина. Он, по-моему, поседеет скоро от потуг одновременно и варварскую прессу не обидеть, и свободе Ванюшина и его жены препон не учинить, и безопасность их обеспечить. Вот они только что вернулись из Теплиса. Вы слышали о тамошних событиях?
— Конечно.
— Вот скажите по совести: может, лучше было бы под каким-нибудь предлогом его туда вовсе не пускать?
— Я пока не готов ответить на этот вопрос, — осторожно сказал минфа.
— Хотя представляю, какой шум подняли бы варвары… Самовлюбленные ютаи посадили великого человека, единственного на всю Ордусь, кто не боится вслух говорить о них правду, под домашний арест… — Гойберг покрутил головой.
— Проблема, — серьезно сказал Богдан.
— А пустить все на самотек — сердце не терпит.
Гойберг помолчал мгновение, а потом решительно допил свой коньяк и с треском, едва не сломав хрустальную ножку, поставил пустой бокал на столик.
— Как вы насчет еще? — спросил он.
Вместо ответа Богдан последовал его примеру — в бокале все равно оставалось чуть на донышке — и, не без удовольствия ощущая, как накатывает, покрывая с головой, теплый прилив из разогревшегося, как печка, желудка, поднял пустой бокал над головой. Гойберг, усмехнувшись, кивнул; щекастое лицо его раскраснелось.
— И какой же русский не любит быстрого питья, — сказал он, и что-то такое прозвучало в его голосе очень неравнодушное, но что именно, Богдан не понял: то ли чуть высокомерный сарказм, то ли, напротив, снисходительная и мечтательная зависть старика к огольцу, который, конечно, совсем не знает жизни, ничего еще не построил и не создал, зато может невозбранно лазать по деревьям и рвать себе штаны. Впрочем, эти чувства нередко идут рука об руку. Гойберг, привстав, высунулся из-за ширмы наружу и сделал знак пальцами; через мгновение беззвучно возникший с той стороны разносчик уже ставил перед человекоохранителями еще по бокалу. «Так, — решительно сказал себе Богдан. — Это последний». И сам же недоверчиво усмехнулся в душе.
— Если вы мне оставите ваш яшмовый электронный адрес, — сказал Гойберг, — я пришлю вам нынче же вечером несколько материалов.
— Почту за честь, — сказал Богдан и вынул из рукава парадного халата визитную карточку. Протянул ее Гойбергу. Тот взял и сунул куда-то в глубины черного пиджака.
— Вот, например, его последняя статья, — проговорил кубист. — Критический разбор книги Эсфири. Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали в каком-нибудь из наиболее массовых изданий, например в еже-седмичнике «Ютайский Коммерсант». Чтобы не только внутри улуса, на иврите, но и по-ханьски, на всю страну… И на меньшее не согласен. Мне прислал текст редактор «Коммерсанта» — посоветоваться. Ведь, формально-то говоря, потом можно придраться и подать в суд за разжигание религиозной розни… Ясно, что редактор не хочет оказаться козлом отпущения. Я его понимаю. А решать надо быстро, Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали до Пурима, как раз накануне… Очень настаивает, чтобы именно до. Вы, возможно, знаете, что до праздника Пурим, непосредственно связанного с памятью об описанном в книге Эсфири чудесном спасении ютаев от полного истребления, осталось два дня?
— Знаю, конечно.
— И ведь статья уже вышла в Европе… Вы читаете по-немецки?
— Немного. Кроме того, на худой конец существуют же программы-переводчики…
— Я пришлю вам ссылку на электронную версию журнала, гляньте. М-м… К чему я это все? Вот какие проблемы приходится решать каждодневно, еч Богдан. Теория — это прекрасно, это благородно, но такая вот каждодневная практика… Скажу вам честно — она очень разрушительно действует на идеалы.
— Да, я понимаю. Все время хочешь как лучше — но что такое это «лучше», никак не ухватить…
— Именно. Вы поняли. Посмотрите материалы… Поговорите с директором института в Димоне — не так давно Ванюшин ездил к нему, просил, как старого друга, разрешения на чтение курса лекций о роли ютаев в создании оружия всенародного истребления. Кстати, тот не разрешил…
— Ванюшин читал подобные лекции у нас. В Дубине, в Обниманске, в Семизарплатинске…
— Он утверждает, что с тех пор сильно ее доработал. Расширил, углубил… учел материалы, которые недавно рассекретили американцы… Я еще не видел текста, но Мустафа говорит — впечатление просто жуткое. Фамилии, фамилии, отчества, браки, разводы… седьмая вода на киселе… кто обрезан, кто не обрезан… В итоге, как вы сами понимаете, — если бы не ютаи, до сих пор ни единого радиоактивного дождя не пролилось бы ни в Америке, ни в Евразии…
— Святые угодники… — пробормотал Богдан. Потом спохватился. — Какой, простите, Мустафа?
— А, я не сказал… Цаньцзюнь [121]Мустафа ибн Шурави. Начальник группы охраны Ванюшина.
— Мусульманин?
Гойберг двумя пальцами покрутил стоящий на столе бокал, а потом поднял и сделал несколько глотков. Будто воду пил.
— Работа щекотливая, — признался он чуть сипло. — Верность долгу и присяге — это, конечно, вещь святая, но… В свое время мы сочли, что ведать охраной человека, который прославлен столь откровенным ютаенелюбием, ютаю не с руки. Все мы люди, и надо это учитывать. Зачем ставить сотрудника в нескончаемо неловкое, даже ложное положение? Постоянные неприятные переживания, накопление обид… И со стороны смотрится нелепо. Малейшая невольная бестактность — и любой скажет: ага, это ютайская месть! Все это чревато срывами, вы понимаете.
— Понимаю, — согласился Богдан.
— Хотели поручить это русскому — в конце концов, ваши единородцы, еч Богдан, третьи по численности в нашем улусе… Но вовремя спохватились.
— В каком смысле?
— В самом прямом, — пожал плечами Гойберг. — Русское ютаелюбие, выстраданное, уже в какой-то мере даже традиционное, вошло в поговорки — вам ли не знать… И тут неизвестно еще, кого лучше было бы поставить: хладнокровного ютая, коего века рассеяния приучили к долготерпению, или пылкого славянина, привыкшего, вы уж меня простите, именно в особо деликатных вопросах рубить сплеча.
Тезис об извечном русском ютаелюбии по первости показался Богдану несколько удивительным, но тут же в голове его запрыгали один за другим примеры, подтверждающие правоту слов директора КУБа. Художники, поэты, выразители народных чаяний… Вот, скажем, еще позапрошлый век: «Всякий пиит Под луной — жид. Всякий художник — Иньский треножник. Токмо лишь тот, Кто пашет и жнет — Трутень и жмот! Гадам прогнившим, Верно прожившим — вечно слихот. Мне — кровью — в полет!» [122]
— В итоге было принято компромиссное решение, назначили Мустафу, — закончил Гойберг. — Очень добросовестный молодой офицер, из прекрасной семьи… Конечно, как и всякое реальное решение, оно не идеально… — Кубист кривовато усмехнулся. — Кстати, вот вам об идеалах, — добавил он.
— Да-да, — невпопад отозвался Богдан.
— Правда?
— Правда.
— Ну и хорошо.
— Нет, не хорошо. Ты вроде в отпуске, а вид у тебя замученный.
— Это из-за праздников. Ты же знаешь, я не люблю больших праздников.
— А мне тут нравится. Мы так редко куда-то ездим вот так, все вместе…
— Мне тоже нравится. Люди замечательные. Один Нил Рабинович чего стоит… И Гойберг симпатичный. Только я предпочел бы посидеть с тобой и выпить за шестидесятилетие их улуса вдвоем. От души, но не во дворце, а прямо тут.
— Да, может быть… Но ведь там тоже было интересно. Лучше ведь — и там, и тут. И то, и другое. И Ангелинке все это в радость… Мы так хорошо с нею погуляли по столице, пока ты разбирался с делами.
— Я тоже рад.
— Она получила такие впечатления… На всю жизнь.
— Да, — улыбнулся Богдан в темноту, — я понял.
Почему-то, если начать есть больше, чем всегда, быстро вроде бы наедаешься до отвала — но столь же быстро, куда быстрее обычного, голод снова распускает внутри полные присосок щупальца. Четырех часов не прошло после завершения торжественного обеда, они едва успели вернуться в Яффо и развести по домам патриархов — и проголодались… Покрутились в окрестностях «Галута» и буквально в двух шагах от гостиницы, прямо на Баркашова, набрели на очаровательный ресторан итальянской кухни. Наугад сделали заказы; Богдан, потерявший по дороге весь хмель из головы и уже успевший сызнова по нему соскучиться, спросил еще рюмку коньяку, строго сказав себе в очередной раз: это — последняя… На сцене, изящно играя обтянутым серебряной тканью бедром, юная певица бойко пела в микрофон почти по-итальянски: «Кванта коста, кванта коста, С постовым такого роста, Коза ностра, коза ностра, Спорить запросто непросто…» Ангелина, от усталости и обилия впечатлений — да и свежим воздухом Иерусалима надышавшись вдосталь, — всю дорогу проспала в повозке как убитая; а теперь воспряла и принялась, возбужденная донельзя, описывать Богдану прогулку: «А потом мы зашли туда, где все мужчины такие красивые, такие смешные! Смотрят сквозь тебя, вдаль, и ходят только вот так!..» Не в силах передать увиденное словами, она спорхнула со стула и с уморительной степенностью пошла поперек зала, гордо выпятив живот и надув щеки. Отовсюду на нее смотрели, улыбаясь; Богдану подумалось, что все сразу поняли, кого она изображает, — очень уж получилось похоже. «Ангелина! — громко и строго сказал Богдан. — Ты ведешь себя несообразно!» Дочка, смешавшись, прибежала назад, но успокоиться не могла. «Меа-Шеарим, — с улыбкой напомнила Фирузе дочери. — Так называется тот район — Меа-Шеарим». — «Да! Да! — тараторила Ангелина, едва успевая выговаривать слова; те, будто гоночные повозки на льду, шли юзом, бились бортами, то и дело сминали друг друга. — Меа-Шеарим! Это значит Сто ворот. Я не дразнюсь, пап, я просто показываю! Ты же не видел, а я хочу, чтоб ты увидел! А потом…»
— Тебя что-то гнетет.
Он повернулся на бок и поцеловал ее в теплую шею.
— Нет.
Она помолчала.
— Слушай, Фира, — сказал Богдан. — А может, вам с дочкой на пару-тройку дней совсем в тепло махнуть? Пока я тут разбираюсь. В Эйлат, например? Уж в Красном-то море Ангелинка точно покупаться сможет. Раби Нилыч говорил — там хорошо, рифы, рыбки цветные… И пустыня рядом, столбы Соломона — помнишь фотографии? Красотища! И эта прославленная придорожная харчевня — «Сто первый грамм»…
— Только нам с дочкой без тебя и болтаться по харчевням…
— А что? Вкусно поесть — само по себе хорошо. Женскому желудку мужчина не обязателен.
— Так-то оно так, — ответила жена из темноты, и Богдан по голосу почувствовал, что она улыбается, — да беда в том, что у любящей женщины желудок отдельно перемещаться не умеет. Куда он — туда и все остальное, что по мужчине скучает.
— Не нравится идея?
— Надо подумать. Цветные рыбки — это, конечно, заманчиво.
Она помолчала сызнова.
— Богдан…
— А?
— Это опасно?
— Что?
Она помедлила.
— Я не знаю, что. То, что ты сейчас делаешь.
— Нет.
Он сначала ответил, а потом постарался обдумать ее вопрос.
— Не опасно, — повторил он. — Только очень горько. Как-то… безысходно…
Она согнула ногу и погладила его обнаженным коленом.
— Ты совсем ничего мне не можешь рассказать? — спросила она.
— Совсем, — ответил он.
— А это надолго? — спросила она. Богдан помедлил.
— Мне почему-то кажется, что так или иначе все кончится очень скоро, — ответил он. — Просто я еще не знаю, как.
Она прижалась к нему плотней. Длинные черные жесткие волосы ее щекотали ему щеку. От них пахло свежо и сладко.
— Давай спать, — полувопросительно сказала она.
— Давай, — сказал он. — Только я сначала почту сниму.
Богдан прочел уже немало работ Ванюшина, но религиозных тем ученый доселе впрямую не касался. К тому же само по себе издание оказалось интересным: Богдан никогда прежде не держал в руках и даже с экрана не просматривал «Ваффен Шпигель» — а судя по всему, это был журнал весьма авторитетный, престижный. Средостение культуры, гнездо властителей дум. Номер, в котором была опубликована работа Ванюшина, открывался большим автобиографическим эссе тамошнего знаменитого писателя, некоего Цитрона Цурюкина [123]«Любите ланды по самые гланды». «Всю жизнь меня призывали любить фатерланд, — писал Цурюкин. — Отец, задроченный старый мудак, правая рука, видите ли, фон Брауна, только и хотевший от жизни, что донести наше концлагерное говно до пыльных тропинок далеких планет, каждое сраное утро орал: фатерланд, фатерланд! Вожатая в гитлерюгенде, замшелая пизда, изводившая нас по утрам физзарядкой и контрастным душем якобы для нашего же здоровья, компенсировала многолетний недоёб тем, что долбила сорок раз на дню: фатерланд, фатерланд… И так меня эти суки, блядь, достали, что я, с моим свободолюбием, высочайшим культурным уровнем и уважением к общечеловеческим ценностям, просто не мог не написать о ландоёбах…»
Богдан, качнув головой, потянул вниз полосу прокрутки. Одно имечко чего стоит… Сразу вспомнилась нелепая, но смешная считалка, которой научила Богдана еще бабушка. Вот они переженились: Як на Цыпе, Як-Цидрак на Цыпе-Дрипе, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони на Цыпе-Дрипе-Тримпумпони…
Ладно, Цитрон может подождать. Это их дела. Пусть Европа разбирается, как умеет, со своей шальной свободой, когда можно все, а фантазии хватает лишь на то, что, мол, если при наци справлять нужду было принято одиноко и в замкнутом помещении, то уж после демократизации достойнее всего делать это прямо посреди Александер-плац…
У ордусян есть проблемы посложнее.
Работа Ванюшина называлась «Эстер-цзюань глазами честного человека». Уже то, что автор назвал анализируемый текст не «Мегилат Эстер» и даже не «Книгой Эсфири», а предпочел общеимперское «цзюань» («juan» в европейском написании), хотя слова «цзюань» и «мегила» значат по-ханьски и на иврите одно и то же: «свиток», — говорило о многом. Ванюшин откомментировал едва ли не каждый стих. Богдан просматривал наспех, перескакивая с пятого на десятое, — было поздно, он устал, но хотел уже нынче составить себе хотя бы первое беглое впечатление, ощутить не столько текст, сколько чувства человека, который его писал… Минфа был убежден: это — самое важное, а частности воззрений, их рациональные составляющие, которые, быть может, самому пишущему кажутся главными, на самом деле не столь уж существенны, ибо являются лишь инструментом в руках переживаний. Калямом, а не улемом.
«Эстер-цзюань»: «…И пребывал Мордехай во дворце вместе с двумя царскими евнухами, оберегавшими дворец, и услышал разговоры их и разведал замыслы их и узнал, что они готовятся наложить руки на царя Артаксеркса, и донес о них царю; а царь пытал этих двух евнухов, и, когда они сознались, были казнены. И приказал царь Мордехаю служить во дворце и дал ему подарки за это. При царе же был знатен Аман, и старался он причинить зло Мордехаю и народу его за двух евнухов царских».
Комментарий Ванюшина: «Невозможно не признать, что свою карьеру наш национальный герой начал как весьма обыкновенный доносчик. А пресловутый Аман, сделавшийся в веках символом иррационального, физиологического антисемитизма [124], всего лишь пытался по справедливости воздать Мордехаю за казнь людей, которых тот выдал!»
«Эстер-цзюань»: «…И по смерти отца ее и матери ее Мордехай взял ее к себе вместо дочери… Не сказывала Есфирь ни о народе своем, ни о родстве своем, потому что Мордехай дал ей приказание, чтобы она не сказывала. …И приобрела Есфирь расположение в глазах всех видевших ее. И взята была Есфирь к царю Артаксерксу, в царский дом его… И полюбил царь Есфирь более всех жен, и она приобрела его благоволение и благорасположение более всех девиц; и он возложил царский венец на голову ее…»
Комментарий Ванюшина: «Он не только доносчик, но и сводник. Нужно признать: весьма хитрый сводник! Нельзя, по-моему, не задаться вопросом: зачем ему понадобилось с самого начала скрывать национальную принадлежность своей падчерицы? Отчего ему пришла в голову такая мысль? Кто, собственно, антисемит — Аман или Мордехай?»
«Эстер-цзюань»: «…В то время как Мордехай сидел у ворот царских, два царских евнуха, оберегавшие порог, озлобились и замышляли наложить руку на царя Артаксеркса. Узнав о том, Мордехай сообщил царице Есфири, а Есфирь сказала царю от имени Мордехая. Дело было исследовано и найдено верным, и их обоих повесили на дереве».
Комментарий Ванюшина: «Люди, прошедшие нацистские лагеря, рассказывали мне, что таких геноссе, как наш национальный герой, они называли профессиональными стукачами [125]. К тому же он и приемную дочь без колебаний привлек к своему малопочтенному в среде приличных людей ремеслу! Однако мне приходит на ум еще одно соображение, точнее говоря, даже два соображения. Если указанные заговоры имели место в действительности, то что же это был за царь, как он правил, что он творил со своей страной и со своим народом, коль скоро его же соотечественники, приближенные и возвышенные им же самим, то и дело норовили от него избавиться — и лишь чужак еврей [126]раз за разом сохранял этому несомненному тирану жизнь и власть! А если не так — не были ли эти бесчисленные заговоры измышлены самим Мордехаем, делавшим благодаря их раскрытию стремительную карьеру? Должен покаянно признаться: мне стыдно носить то же имя, что этот человек! Я предложил бы всем Мордехаям нашего народа переименоваться Аманами и готов подать официально пример такого искупления в ближайшее время, как только откроются после праздников государственные учреждения…»
«Эстер-цзюань»: «…Ты, Господи, имеешь ведение всего и знаешь, что я ненавижу славу беззаконных и гнушаюсь ложа необрезанных и всякого иноплеменника; Ты знаешь необходимость мою, что я гнушаюсь знака гордости моей, который бывает на голове моей во дни появления моего, гнушаюсь его, как одежды, оскверненной кровью, и не ношу его во дни уединения моего».
Комментарий Ванюшина: «Вот так молится Эстер перед тем, как донести на Амана. Должен признаться, что я не понимаю: то ли она так и не спала со своим мужем, царем, то ли они с заботливым отчимом уже обрезали и персидского владыку? Но эта женщина и царского своего положения гнушается! Приняла его, обратите внимание, лишь из необходимости. Какова же была подобная необходимость? Спасти соплеменников от истребления? Но Эстер вышла за Артаксеркса в ту пору, когда о заговоре Амана, имевшем целью уничтожить живущих в Персии евреев, никто и не ведал, так как и самого заговора не было до тех самых пор, пока лицемерка Эстер не стала царицей. Возможно, она и с мужем спала исключительно по необходимости? Снова встает вопрос: по какой?»
«Эстер-цзюань»: «…Когда царь увидел царицу Есфирь, стоящую на дворе, она нашла милость в глазах его. Обратив лице свое, пламеневшее славою, он взглянул с сильным гневом; и царица упала духом, и изменилась в лице своем от ослабления, и склонилась на голову служанки, которая сопровождала ее. И изменил Бог дух царя на кротость, и поспешно встал он с престола своего, и принял ее в объятия свои, пока она не пришла в себя. Потом он утешил ее ласковыми словами, сказав ей: что тебе, Есфирь? Я — брат твой; ободрись, не умрешь; ибо наше владычество общее; подойди. И простер царь к Есфири золотой скипетр, который был в руке его, и подошла Есфирь, и коснулась конца скипетра, и положил царь скипетр на шею ее, и поцеловал ее, и сказал: говори мне. И сказала она: я видела в тебе, господин, как бы Ангела Божия, и смутилось сердце мое от страха пред славою твоею; ибо дивен ты, господин, и лице твое исполнено благодати».
Комментарий Ванюшина: «Что за подлая женщина! Сначала притворный обморок, затем безудержная лесть в глаза человеку, которого она презирает и ложа которого, как она сама же утверждала накануне в молитве, гнушается. Теперь она, казалось бы, столь богобоязненная, в глаза называет постылого мужа именем Ангела Божия! И Бог это терпит. Скажите по совести: кто хотел бы иметь такую честную, любящую и верную супругу? И такого, если уж на то пошло, Бога?»
«Эстер-цзюань»: «…В месяц Адар, в тринадцатый день его, когда надеялись неприятели Иудеев взять власть над ними, а вышло наоборот, что сами Иудеи взяли власть над врагами своими, собрались Иудеи в городах своих по всем областям царя Артаксеркса, чтобы наложить руку на зложелателей своих; и никто не мог устоять пред лицем их, потому что страх пред ними напал на все народы. И все князья в областях, и сатрапы, и областеначальники, и исполнители дел царских поддерживали Иудеев, потому что напал на них страх пред Мордехаем. Ибо велик был Мордехай в доме у царя, и слава о нем ходила по всем областям, так как сей человек, Мордехай, поднимался выше и выше. И избивали Иудеи всех врагов своих, побивая мечом, умерщвляя и истребляя, и поступали с неприятелями своими по своей воле. В Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек… И сказал царь царице Есфири: в Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек и десятерых сыновей Амана. Какое желание твое? Оно будет удовлетворено. И какая еще просьба твоя? Она будет исполнена. И сказала Есфирь: если царю благоугодно, то пусть бы позволено было Иудеям, которые в Сузах, делать то же и завтра, что сегодня, и десятерых сыновей Амановых пусть бы повесили на дереве. И приказал царь сделать так; и дан указ в Сузах, и десятерых сыновей Амановых повесили. И собрались Иудеи, которые в Сузах, также и в четырнадцатый день месяца Адара и умертвили в Сузах триста человек, а на грабеж не простерли руки своей. И прочие Иудеи, находившиеся в царских областях, собрались, чтобы стать на защиту жизни своей и быть покойными от врагов своих, и умертвили из неприятелей своих семьдесят пять тысяч, а на грабеж не простерли руки своей. В четырнадцатый день сего же месяца они успокоились и сделали его днем пиршества и веселья».
Комментарий Ванюшина: «Лучше не скажешь. Вот о чем смутно грезят до сих пор мои соплеменники, вот каков предел их мечтаний: чтобы страх пред ними напал на все народы. Остается утешаться тем, что, согласно одной русской поговорке, бодливой корове Бог рогов не дает. Тут даже нечего разъяснять. Чужаки, пришлое племя, взяв под контроль государственную власть, уничтожают коренное население. Если это не геноцид — тогда что такое геноцид? И если мы до сих празднуем совершенный нами геноцид — достойны ли мы называться цивилизованными людьми, или мы по-прежнему первобытная стая, с горем пополам освоившая квантовую механику и юриспруденцию?»
«Эстер-цзюань»: «…Потом наложил царь Артаксеркс подать на землю и на острова морские. Впрочем, все дела силы его и могущества его и обстоятельное показание о величии Мордехая, которым возвеличил его царь, записаны в книге дневных записей царей Мидийских и Персидских, равно как и то, что Мордехай Иудеянин был вторым по царе Артаксерксе и великим у Иудеев и любимым у множества братьев своих, ибо искал добра народу своему и говорил во благо всего племени своего».
Комментарий Ванюшина: «Оказывается, все старо как мир, все было ради новой подати. Силовая акция устрашения собственного народа завершилась его повальным ограблением: кто уцелел, должен был заплатить за то, что не был убит. Кому, интересно, не хватало денег и драгоценностей? Царю? Сомнительно. Эстер, которая в глаза лгала своему Богу, заявляя, что гнушается парадными туалетами и надевает их лишь по необходимости? Это представляется более вероятным. Но ради обновления гардероба вряд ли понадобилась бы целая новая подать. Нет, полагаю, речь идет об удовлетворении возросших аппетитов победивших евреев. Разумеется, они не простирали руку на грабеж. Зачем? Это хлопотно и негигиенично. Куда удобнее издать от имени царя соответствующий закон и осуществлять его через посредство армии туземных чиновников! Премьер великой державы, каковой была тогда Персия и каковым, безусловно, может считаться Мордехай, открыто гордится тем, что искал добра лишь своему народу и говорил лишь ему во благо. И потом мы еще удивляемся, что к евреям, занимающим высокие государственные посты, относятся с недоверием! Перестаньте веселиться в Пурим, сделайте его днем национального покаяния — и прекратится наконец то постыдное состояние, которое так исчерпывающе и честно описано в Псалме Сорок Третьем: „Боже, Царь мой! Ты отдал нас на поношение соседям нашим, на посмеяние и поругание живущим вокруг нас; Ты сделал нас притчею между народами!“».
— Варварские сайты вы тоже смотрели? — спросил Гойберг.
— Да. Вкратце.
— Что я могу вам сказать, — задумчиво и как-то устало проговорил Гойберг. — Мы его, конечно, охраняем по старой памяти… Все ж таки великий секретный физик. Хотя теперь приходится его охранять скорее по другой причине. Не от чужих, а от своих — которых он сам сделал себе чужими. Немало есть, поверьте, людей, которые рады были бы сказать ему с глазу на глаз пару ласковых… А то и оскорбить. Действием. Очень забавно: он-то убежден, что мы просто следим за каждым его шагом и пресекаем его общение с единочаятелями. Он убежден, что их у него очень много, а вот оскорбители все, мол, КУБом подосланы… — В голосе Гойберга зазвучала неподдельная горечь. — Хотя пораскинул бы своим умом непредвзято: если ты говоришь что-то, не совпадающее с тем, во что испокон веку верят все, значит, кого может быть у тебя больше: тех, кто с тобой согласен, или тех, кто — нет? Знали бы они с супругой, сколько мы хулиганств предотвратили… Одно время соседские мальчишки взяли моду свастику ему на дверях рисовать — мои ребята стирали всякий день, улучая, пока никто не видит… Не знаю, может, надо было о каждом таком случае тоже трубить через средства всенародного оповещения? Но поначалу стеснялись, а потом уж не с руки начинать, когда столько раз отмалчивались… Я дам вам телефон человека, который всем этим непосредственно ведает. Начальник негласной охраны Ванюшина. Он, по-моему, поседеет скоро от потуг одновременно и варварскую прессу не обидеть, и свободе Ванюшина и его жены препон не учинить, и безопасность их обеспечить. Вот они только что вернулись из Теплиса. Вы слышали о тамошних событиях?
— Конечно.
— Вот скажите по совести: может, лучше было бы под каким-нибудь предлогом его туда вовсе не пускать?
— Я пока не готов ответить на этот вопрос, — осторожно сказал минфа.
— Хотя представляю, какой шум подняли бы варвары… Самовлюбленные ютаи посадили великого человека, единственного на всю Ордусь, кто не боится вслух говорить о них правду, под домашний арест… — Гойберг покрутил головой.
— Проблема, — серьезно сказал Богдан.
— А пустить все на самотек — сердце не терпит.
Гойберг помолчал мгновение, а потом решительно допил свой коньяк и с треском, едва не сломав хрустальную ножку, поставил пустой бокал на столик.
— Как вы насчет еще? — спросил он.
Вместо ответа Богдан последовал его примеру — в бокале все равно оставалось чуть на донышке — и, не без удовольствия ощущая, как накатывает, покрывая с головой, теплый прилив из разогревшегося, как печка, желудка, поднял пустой бокал над головой. Гойберг, усмехнувшись, кивнул; щекастое лицо его раскраснелось.
— И какой же русский не любит быстрого питья, — сказал он, и что-то такое прозвучало в его голосе очень неравнодушное, но что именно, Богдан не понял: то ли чуть высокомерный сарказм, то ли, напротив, снисходительная и мечтательная зависть старика к огольцу, который, конечно, совсем не знает жизни, ничего еще не построил и не создал, зато может невозбранно лазать по деревьям и рвать себе штаны. Впрочем, эти чувства нередко идут рука об руку. Гойберг, привстав, высунулся из-за ширмы наружу и сделал знак пальцами; через мгновение беззвучно возникший с той стороны разносчик уже ставил перед человекоохранителями еще по бокалу. «Так, — решительно сказал себе Богдан. — Это последний». И сам же недоверчиво усмехнулся в душе.
— Если вы мне оставите ваш яшмовый электронный адрес, — сказал Гойберг, — я пришлю вам нынче же вечером несколько материалов.
— Почту за честь, — сказал Богдан и вынул из рукава парадного халата визитную карточку. Протянул ее Гойбергу. Тот взял и сунул куда-то в глубины черного пиджака.
— Вот, например, его последняя статья, — проговорил кубист. — Критический разбор книги Эсфири. Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали в каком-нибудь из наиболее массовых изданий, например в еже-седмичнике «Ютайский Коммерсант». Чтобы не только внутри улуса, на иврите, но и по-ханьски, на всю страну… И на меньшее не согласен. Мне прислал текст редактор «Коммерсанта» — посоветоваться. Ведь, формально-то говоря, потом можно придраться и подать в суд за разжигание религиозной розни… Ясно, что редактор не хочет оказаться козлом отпущения. Я его понимаю. А решать надо быстро, Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали до Пурима, как раз накануне… Очень настаивает, чтобы именно до. Вы, возможно, знаете, что до праздника Пурим, непосредственно связанного с памятью об описанном в книге Эсфири чудесном спасении ютаев от полного истребления, осталось два дня?
— Знаю, конечно.
— И ведь статья уже вышла в Европе… Вы читаете по-немецки?
— Немного. Кроме того, на худой конец существуют же программы-переводчики…
— Я пришлю вам ссылку на электронную версию журнала, гляньте. М-м… К чему я это все? Вот какие проблемы приходится решать каждодневно, еч Богдан. Теория — это прекрасно, это благородно, но такая вот каждодневная практика… Скажу вам честно — она очень разрушительно действует на идеалы.
— Да, я понимаю. Все время хочешь как лучше — но что такое это «лучше», никак не ухватить…
— Именно. Вы поняли. Посмотрите материалы… Поговорите с директором института в Димоне — не так давно Ванюшин ездил к нему, просил, как старого друга, разрешения на чтение курса лекций о роли ютаев в создании оружия всенародного истребления. Кстати, тот не разрешил…
— Ванюшин читал подобные лекции у нас. В Дубине, в Обниманске, в Семизарплатинске…
— Он утверждает, что с тех пор сильно ее доработал. Расширил, углубил… учел материалы, которые недавно рассекретили американцы… Я еще не видел текста, но Мустафа говорит — впечатление просто жуткое. Фамилии, фамилии, отчества, браки, разводы… седьмая вода на киселе… кто обрезан, кто не обрезан… В итоге, как вы сами понимаете, — если бы не ютаи, до сих пор ни единого радиоактивного дождя не пролилось бы ни в Америке, ни в Евразии…
— Святые угодники… — пробормотал Богдан. Потом спохватился. — Какой, простите, Мустафа?
— А, я не сказал… Цаньцзюнь [121]Мустафа ибн Шурави. Начальник группы охраны Ванюшина.
— Мусульманин?
Гойберг двумя пальцами покрутил стоящий на столе бокал, а потом поднял и сделал несколько глотков. Будто воду пил.
— Работа щекотливая, — признался он чуть сипло. — Верность долгу и присяге — это, конечно, вещь святая, но… В свое время мы сочли, что ведать охраной человека, который прославлен столь откровенным ютаенелюбием, ютаю не с руки. Все мы люди, и надо это учитывать. Зачем ставить сотрудника в нескончаемо неловкое, даже ложное положение? Постоянные неприятные переживания, накопление обид… И со стороны смотрится нелепо. Малейшая невольная бестактность — и любой скажет: ага, это ютайская месть! Все это чревато срывами, вы понимаете.
— Понимаю, — согласился Богдан.
— Хотели поручить это русскому — в конце концов, ваши единородцы, еч Богдан, третьи по численности в нашем улусе… Но вовремя спохватились.
— В каком смысле?
— В самом прямом, — пожал плечами Гойберг. — Русское ютаелюбие, выстраданное, уже в какой-то мере даже традиционное, вошло в поговорки — вам ли не знать… И тут неизвестно еще, кого лучше было бы поставить: хладнокровного ютая, коего века рассеяния приучили к долготерпению, или пылкого славянина, привыкшего, вы уж меня простите, именно в особо деликатных вопросах рубить сплеча.
Тезис об извечном русском ютаелюбии по первости показался Богдану несколько удивительным, но тут же в голове его запрыгали один за другим примеры, подтверждающие правоту слов директора КУБа. Художники, поэты, выразители народных чаяний… Вот, скажем, еще позапрошлый век: «Всякий пиит Под луной — жид. Всякий художник — Иньский треножник. Токмо лишь тот, Кто пашет и жнет — Трутень и жмот! Гадам прогнившим, Верно прожившим — вечно слихот. Мне — кровью — в полет!» [122]
— В итоге было принято компромиссное решение, назначили Мустафу, — закончил Гойберг. — Очень добросовестный молодой офицер, из прекрасной семьи… Конечно, как и всякое реальное решение, оно не идеально… — Кубист кривовато усмехнулся. — Кстати, вот вам об идеалах, — добавил он.
— Да-да, — невпопад отозвался Богдан.
Там же, поздний вечер
— Ты похудел.— Правда?
— Правда.
— Ну и хорошо.
— Нет, не хорошо. Ты вроде в отпуске, а вид у тебя замученный.
— Это из-за праздников. Ты же знаешь, я не люблю больших праздников.
— А мне тут нравится. Мы так редко куда-то ездим вот так, все вместе…
— Мне тоже нравится. Люди замечательные. Один Нил Рабинович чего стоит… И Гойберг симпатичный. Только я предпочел бы посидеть с тобой и выпить за шестидесятилетие их улуса вдвоем. От души, но не во дворце, а прямо тут.
— Да, может быть… Но ведь там тоже было интересно. Лучше ведь — и там, и тут. И то, и другое. И Ангелинке все это в радость… Мы так хорошо с нею погуляли по столице, пока ты разбирался с делами.
— Я тоже рад.
— Она получила такие впечатления… На всю жизнь.
— Да, — улыбнулся Богдан в темноту, — я понял.
Почему-то, если начать есть больше, чем всегда, быстро вроде бы наедаешься до отвала — но столь же быстро, куда быстрее обычного, голод снова распускает внутри полные присосок щупальца. Четырех часов не прошло после завершения торжественного обеда, они едва успели вернуться в Яффо и развести по домам патриархов — и проголодались… Покрутились в окрестностях «Галута» и буквально в двух шагах от гостиницы, прямо на Баркашова, набрели на очаровательный ресторан итальянской кухни. Наугад сделали заказы; Богдан, потерявший по дороге весь хмель из головы и уже успевший сызнова по нему соскучиться, спросил еще рюмку коньяку, строго сказав себе в очередной раз: это — последняя… На сцене, изящно играя обтянутым серебряной тканью бедром, юная певица бойко пела в микрофон почти по-итальянски: «Кванта коста, кванта коста, С постовым такого роста, Коза ностра, коза ностра, Спорить запросто непросто…» Ангелина, от усталости и обилия впечатлений — да и свежим воздухом Иерусалима надышавшись вдосталь, — всю дорогу проспала в повозке как убитая; а теперь воспряла и принялась, возбужденная донельзя, описывать Богдану прогулку: «А потом мы зашли туда, где все мужчины такие красивые, такие смешные! Смотрят сквозь тебя, вдаль, и ходят только вот так!..» Не в силах передать увиденное словами, она спорхнула со стула и с уморительной степенностью пошла поперек зала, гордо выпятив живот и надув щеки. Отовсюду на нее смотрели, улыбаясь; Богдану подумалось, что все сразу поняли, кого она изображает, — очень уж получилось похоже. «Ангелина! — громко и строго сказал Богдан. — Ты ведешь себя несообразно!» Дочка, смешавшись, прибежала назад, но успокоиться не могла. «Меа-Шеарим, — с улыбкой напомнила Фирузе дочери. — Так называется тот район — Меа-Шеарим». — «Да! Да! — тараторила Ангелина, едва успевая выговаривать слова; те, будто гоночные повозки на льду, шли юзом, бились бортами, то и дело сминали друг друга. — Меа-Шеарим! Это значит Сто ворот. Я не дразнюсь, пап, я просто показываю! Ты же не видел, а я хочу, чтоб ты увидел! А потом…»
— Тебя что-то гнетет.
Он повернулся на бок и поцеловал ее в теплую шею.
— Нет.
Она помолчала.
— Слушай, Фира, — сказал Богдан. — А может, вам с дочкой на пару-тройку дней совсем в тепло махнуть? Пока я тут разбираюсь. В Эйлат, например? Уж в Красном-то море Ангелинка точно покупаться сможет. Раби Нилыч говорил — там хорошо, рифы, рыбки цветные… И пустыня рядом, столбы Соломона — помнишь фотографии? Красотища! И эта прославленная придорожная харчевня — «Сто первый грамм»…
— Только нам с дочкой без тебя и болтаться по харчевням…
— А что? Вкусно поесть — само по себе хорошо. Женскому желудку мужчина не обязателен.
— Так-то оно так, — ответила жена из темноты, и Богдан по голосу почувствовал, что она улыбается, — да беда в том, что у любящей женщины желудок отдельно перемещаться не умеет. Куда он — туда и все остальное, что по мужчине скучает.
— Не нравится идея?
— Надо подумать. Цветные рыбки — это, конечно, заманчиво.
Она помолчала сызнова.
— Богдан…
— А?
— Это опасно?
— Что?
Она помедлила.
— Я не знаю, что. То, что ты сейчас делаешь.
— Нет.
Он сначала ответил, а потом постарался обдумать ее вопрос.
— Не опасно, — повторил он. — Только очень горько. Как-то… безысходно…
Она согнула ногу и погладила его обнаженным коленом.
— Ты совсем ничего мне не можешь рассказать? — спросила она.
— Совсем, — ответил он.
— А это надолго? — спросила она. Богдан помедлил.
— Мне почему-то кажется, что так или иначе все кончится очень скоро, — ответил он. — Просто я еще не знаю, как.
Она прижалась к нему плотней. Длинные черные жесткие волосы ее щекотали ему щеку. От них пахло свежо и сладко.
— Давай спать, — полувопросительно сказала она.
— Давай, — сказал он. — Только я сначала почту сниму.
Там же, 13-е адара, ночь
Еч Арон был добросовестен и обязателен, как и подобает настоящему кубисту. Бог весть сколько раз и со сколькими он в вечер праздника пригубливал коньяк, но обещание свое сдержал. Материалы и ссылки он послал, едва вернувшись с торжества.Богдан прочел уже немало работ Ванюшина, но религиозных тем ученый доселе впрямую не касался. К тому же само по себе издание оказалось интересным: Богдан никогда прежде не держал в руках и даже с экрана не просматривал «Ваффен Шпигель» — а судя по всему, это был журнал весьма авторитетный, престижный. Средостение культуры, гнездо властителей дум. Номер, в котором была опубликована работа Ванюшина, открывался большим автобиографическим эссе тамошнего знаменитого писателя, некоего Цитрона Цурюкина [123]«Любите ланды по самые гланды». «Всю жизнь меня призывали любить фатерланд, — писал Цурюкин. — Отец, задроченный старый мудак, правая рука, видите ли, фон Брауна, только и хотевший от жизни, что донести наше концлагерное говно до пыльных тропинок далеких планет, каждое сраное утро орал: фатерланд, фатерланд! Вожатая в гитлерюгенде, замшелая пизда, изводившая нас по утрам физзарядкой и контрастным душем якобы для нашего же здоровья, компенсировала многолетний недоёб тем, что долбила сорок раз на дню: фатерланд, фатерланд… И так меня эти суки, блядь, достали, что я, с моим свободолюбием, высочайшим культурным уровнем и уважением к общечеловеческим ценностям, просто не мог не написать о ландоёбах…»
Богдан, качнув головой, потянул вниз полосу прокрутки. Одно имечко чего стоит… Сразу вспомнилась нелепая, но смешная считалка, которой научила Богдана еще бабушка. Вот они переженились: Як на Цыпе, Як-Цидрак на Цыпе-Дрипе, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони на Цыпе-Дрипе-Тримпумпони…
Ладно, Цитрон может подождать. Это их дела. Пусть Европа разбирается, как умеет, со своей шальной свободой, когда можно все, а фантазии хватает лишь на то, что, мол, если при наци справлять нужду было принято одиноко и в замкнутом помещении, то уж после демократизации достойнее всего делать это прямо посреди Александер-плац…
У ордусян есть проблемы посложнее.
Работа Ванюшина называлась «Эстер-цзюань глазами честного человека». Уже то, что автор назвал анализируемый текст не «Мегилат Эстер» и даже не «Книгой Эсфири», а предпочел общеимперское «цзюань» («juan» в европейском написании), хотя слова «цзюань» и «мегила» значат по-ханьски и на иврите одно и то же: «свиток», — говорило о многом. Ванюшин откомментировал едва ли не каждый стих. Богдан просматривал наспех, перескакивая с пятого на десятое, — было поздно, он устал, но хотел уже нынче составить себе хотя бы первое беглое впечатление, ощутить не столько текст, сколько чувства человека, который его писал… Минфа был убежден: это — самое важное, а частности воззрений, их рациональные составляющие, которые, быть может, самому пишущему кажутся главными, на самом деле не столь уж существенны, ибо являются лишь инструментом в руках переживаний. Калямом, а не улемом.
«Эстер-цзюань»: «…И пребывал Мордехай во дворце вместе с двумя царскими евнухами, оберегавшими дворец, и услышал разговоры их и разведал замыслы их и узнал, что они готовятся наложить руки на царя Артаксеркса, и донес о них царю; а царь пытал этих двух евнухов, и, когда они сознались, были казнены. И приказал царь Мордехаю служить во дворце и дал ему подарки за это. При царе же был знатен Аман, и старался он причинить зло Мордехаю и народу его за двух евнухов царских».
Комментарий Ванюшина: «Невозможно не признать, что свою карьеру наш национальный герой начал как весьма обыкновенный доносчик. А пресловутый Аман, сделавшийся в веках символом иррационального, физиологического антисемитизма [124], всего лишь пытался по справедливости воздать Мордехаю за казнь людей, которых тот выдал!»
«Эстер-цзюань»: «…И по смерти отца ее и матери ее Мордехай взял ее к себе вместо дочери… Не сказывала Есфирь ни о народе своем, ни о родстве своем, потому что Мордехай дал ей приказание, чтобы она не сказывала. …И приобрела Есфирь расположение в глазах всех видевших ее. И взята была Есфирь к царю Артаксерксу, в царский дом его… И полюбил царь Есфирь более всех жен, и она приобрела его благоволение и благорасположение более всех девиц; и он возложил царский венец на голову ее…»
Комментарий Ванюшина: «Он не только доносчик, но и сводник. Нужно признать: весьма хитрый сводник! Нельзя, по-моему, не задаться вопросом: зачем ему понадобилось с самого начала скрывать национальную принадлежность своей падчерицы? Отчего ему пришла в голову такая мысль? Кто, собственно, антисемит — Аман или Мордехай?»
«Эстер-цзюань»: «…В то время как Мордехай сидел у ворот царских, два царских евнуха, оберегавшие порог, озлобились и замышляли наложить руку на царя Артаксеркса. Узнав о том, Мордехай сообщил царице Есфири, а Есфирь сказала царю от имени Мордехая. Дело было исследовано и найдено верным, и их обоих повесили на дереве».
Комментарий Ванюшина: «Люди, прошедшие нацистские лагеря, рассказывали мне, что таких геноссе, как наш национальный герой, они называли профессиональными стукачами [125]. К тому же он и приемную дочь без колебаний привлек к своему малопочтенному в среде приличных людей ремеслу! Однако мне приходит на ум еще одно соображение, точнее говоря, даже два соображения. Если указанные заговоры имели место в действительности, то что же это был за царь, как он правил, что он творил со своей страной и со своим народом, коль скоро его же соотечественники, приближенные и возвышенные им же самим, то и дело норовили от него избавиться — и лишь чужак еврей [126]раз за разом сохранял этому несомненному тирану жизнь и власть! А если не так — не были ли эти бесчисленные заговоры измышлены самим Мордехаем, делавшим благодаря их раскрытию стремительную карьеру? Должен покаянно признаться: мне стыдно носить то же имя, что этот человек! Я предложил бы всем Мордехаям нашего народа переименоваться Аманами и готов подать официально пример такого искупления в ближайшее время, как только откроются после праздников государственные учреждения…»
«Эстер-цзюань»: «…Ты, Господи, имеешь ведение всего и знаешь, что я ненавижу славу беззаконных и гнушаюсь ложа необрезанных и всякого иноплеменника; Ты знаешь необходимость мою, что я гнушаюсь знака гордости моей, который бывает на голове моей во дни появления моего, гнушаюсь его, как одежды, оскверненной кровью, и не ношу его во дни уединения моего».
Комментарий Ванюшина: «Вот так молится Эстер перед тем, как донести на Амана. Должен признаться, что я не понимаю: то ли она так и не спала со своим мужем, царем, то ли они с заботливым отчимом уже обрезали и персидского владыку? Но эта женщина и царского своего положения гнушается! Приняла его, обратите внимание, лишь из необходимости. Какова же была подобная необходимость? Спасти соплеменников от истребления? Но Эстер вышла за Артаксеркса в ту пору, когда о заговоре Амана, имевшем целью уничтожить живущих в Персии евреев, никто и не ведал, так как и самого заговора не было до тех самых пор, пока лицемерка Эстер не стала царицей. Возможно, она и с мужем спала исключительно по необходимости? Снова встает вопрос: по какой?»
«Эстер-цзюань»: «…Когда царь увидел царицу Есфирь, стоящую на дворе, она нашла милость в глазах его. Обратив лице свое, пламеневшее славою, он взглянул с сильным гневом; и царица упала духом, и изменилась в лице своем от ослабления, и склонилась на голову служанки, которая сопровождала ее. И изменил Бог дух царя на кротость, и поспешно встал он с престола своего, и принял ее в объятия свои, пока она не пришла в себя. Потом он утешил ее ласковыми словами, сказав ей: что тебе, Есфирь? Я — брат твой; ободрись, не умрешь; ибо наше владычество общее; подойди. И простер царь к Есфири золотой скипетр, который был в руке его, и подошла Есфирь, и коснулась конца скипетра, и положил царь скипетр на шею ее, и поцеловал ее, и сказал: говори мне. И сказала она: я видела в тебе, господин, как бы Ангела Божия, и смутилось сердце мое от страха пред славою твоею; ибо дивен ты, господин, и лице твое исполнено благодати».
Комментарий Ванюшина: «Что за подлая женщина! Сначала притворный обморок, затем безудержная лесть в глаза человеку, которого она презирает и ложа которого, как она сама же утверждала накануне в молитве, гнушается. Теперь она, казалось бы, столь богобоязненная, в глаза называет постылого мужа именем Ангела Божия! И Бог это терпит. Скажите по совести: кто хотел бы иметь такую честную, любящую и верную супругу? И такого, если уж на то пошло, Бога?»
«Эстер-цзюань»: «…В месяц Адар, в тринадцатый день его, когда надеялись неприятели Иудеев взять власть над ними, а вышло наоборот, что сами Иудеи взяли власть над врагами своими, собрались Иудеи в городах своих по всем областям царя Артаксеркса, чтобы наложить руку на зложелателей своих; и никто не мог устоять пред лицем их, потому что страх пред ними напал на все народы. И все князья в областях, и сатрапы, и областеначальники, и исполнители дел царских поддерживали Иудеев, потому что напал на них страх пред Мордехаем. Ибо велик был Мордехай в доме у царя, и слава о нем ходила по всем областям, так как сей человек, Мордехай, поднимался выше и выше. И избивали Иудеи всех врагов своих, побивая мечом, умерщвляя и истребляя, и поступали с неприятелями своими по своей воле. В Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек… И сказал царь царице Есфири: в Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек и десятерых сыновей Амана. Какое желание твое? Оно будет удовлетворено. И какая еще просьба твоя? Она будет исполнена. И сказала Есфирь: если царю благоугодно, то пусть бы позволено было Иудеям, которые в Сузах, делать то же и завтра, что сегодня, и десятерых сыновей Амановых пусть бы повесили на дереве. И приказал царь сделать так; и дан указ в Сузах, и десятерых сыновей Амановых повесили. И собрались Иудеи, которые в Сузах, также и в четырнадцатый день месяца Адара и умертвили в Сузах триста человек, а на грабеж не простерли руки своей. И прочие Иудеи, находившиеся в царских областях, собрались, чтобы стать на защиту жизни своей и быть покойными от врагов своих, и умертвили из неприятелей своих семьдесят пять тысяч, а на грабеж не простерли руки своей. В четырнадцатый день сего же месяца они успокоились и сделали его днем пиршества и веселья».
Комментарий Ванюшина: «Лучше не скажешь. Вот о чем смутно грезят до сих пор мои соплеменники, вот каков предел их мечтаний: чтобы страх пред ними напал на все народы. Остается утешаться тем, что, согласно одной русской поговорке, бодливой корове Бог рогов не дает. Тут даже нечего разъяснять. Чужаки, пришлое племя, взяв под контроль государственную власть, уничтожают коренное население. Если это не геноцид — тогда что такое геноцид? И если мы до сих празднуем совершенный нами геноцид — достойны ли мы называться цивилизованными людьми, или мы по-прежнему первобытная стая, с горем пополам освоившая квантовую механику и юриспруденцию?»
«Эстер-цзюань»: «…Потом наложил царь Артаксеркс подать на землю и на острова морские. Впрочем, все дела силы его и могущества его и обстоятельное показание о величии Мордехая, которым возвеличил его царь, записаны в книге дневных записей царей Мидийских и Персидских, равно как и то, что Мордехай Иудеянин был вторым по царе Артаксерксе и великим у Иудеев и любимым у множества братьев своих, ибо искал добра народу своему и говорил во благо всего племени своего».
Комментарий Ванюшина: «Оказывается, все старо как мир, все было ради новой подати. Силовая акция устрашения собственного народа завершилась его повальным ограблением: кто уцелел, должен был заплатить за то, что не был убит. Кому, интересно, не хватало денег и драгоценностей? Царю? Сомнительно. Эстер, которая в глаза лгала своему Богу, заявляя, что гнушается парадными туалетами и надевает их лишь по необходимости? Это представляется более вероятным. Но ради обновления гардероба вряд ли понадобилась бы целая новая подать. Нет, полагаю, речь идет об удовлетворении возросших аппетитов победивших евреев. Разумеется, они не простирали руку на грабеж. Зачем? Это хлопотно и негигиенично. Куда удобнее издать от имени царя соответствующий закон и осуществлять его через посредство армии туземных чиновников! Премьер великой державы, каковой была тогда Персия и каковым, безусловно, может считаться Мордехай, открыто гордится тем, что искал добра лишь своему народу и говорил лишь ему во благо. И потом мы еще удивляемся, что к евреям, занимающим высокие государственные посты, относятся с недоверием! Перестаньте веселиться в Пурим, сделайте его днем национального покаяния — и прекратится наконец то постыдное состояние, которое так исчерпывающе и честно описано в Псалме Сорок Третьем: „Боже, Царь мой! Ты отдал нас на поношение соседям нашим, на посмеяние и поругание живущим вокруг нас; Ты сделал нас притчею между народами!“».