Он только покачал головой. Бесполезно, подумал он. Стена. Стена, как на конгрессе. Он помолчал, готовясь к главному и собирая силы; он понимал, что, когда произнесет вслух то, что хотел, пути назад уже не будет.
   — Они не чужие, — сказал он.
   Сарра не ответила. Наверное, это было правильно. К чему лишние слова? Все главные разговоры в жизни очень коротки. Это же не политика.
   Он сделал несколько шагов вперед, обогнул стол и опустился перед второй женщиной на колени. Осторожно сглотнул, прочищая горло, чтобы голос не подвел его снова. Сейчас это было бы совсем ни к чему.
   — Прости, — тихо сказал он.
   Несколько мгновений он был уверен, что она не ответит. Но в конце концов она словно бы чуть нехотя — а может, просто стесняясь присутствия Сарры — отозвалась:
   — Бог простит.
   — Агарь, Агарь… — выговорил он, а потом молча обнял ее ноги и уткнулся в них лицом. Сквозь ткань платья светилось тепло ее тела. Он помнил, как радостно она распахивалась под ним, допуская к лону, — и как ему это было сладко.
   Она молчала.
   Он так и не заплакал. Поднял голову, попытался поймать ее взгляд в темноте; не сумел.
   — Как Измаил? — спросил он.
   — Вырос, — сказала она. — Давно вырос. Он совсем не дикий. И уж тем более — не осел… Хотя характер у него не сахар, это правда. Иногда он заставляет меня лить слезы… Как иначе? Я тоже виновата, возомнила о себе невесть что… А получилось — мальчик пасынком при родном отце рос.
   — Прости, — совсем неслышно, одними губами повторил он. Но она услышала. Он почувствовал, как на его голову легла ее маленькая рука и медленно — ему показалось даже, что ласково, — пропутешествовала по его волосам.
   — Что уж теперь… — сказала она.
   — Еще не поздно, — сказал он. — Ты позволишь мне с ним повидаться?
   И открыл глаза.
   Было утро. А он все помнил. И на этот раз совсем не чувствовал усталости; он все сделал правильно, и с плеч свалился привычный непосильный груз, давивший его, как он теперь понимал, от века. И может быть, не только его.
   А раз утро, стало быть, пора ехать завтракать.
   В этот ранний час в кафе еще никого не было. Пруд дремотно курился, дальний берег лишь угадывался в тумане одутловатой тенью, и даже лебеди выглядели полусонными; а ему надо было как следует подкрепиться перед тем, как на своем «майбахе» рвануться в Варшау и выдержать последний день конгресса.
   — Уже пришли утренние газеты, герр Рабинович, — сказал кельнер, ставя перед ним чашку кофе.
   Показалось ему — или кельнер и впрямь сегодня говорил как в старые добрые времена, безо всякой издевки, с обычной своей приветливостью? Показалось или нет?
   — Спасибо, Курт, — сказал он. — Не хочу портить себе завтрак. Долой все газеты на свете!
   Кельнер улыбнулся.
   Показалось или нет, что он просто улыбнулся?
   — Рискну заметить, герр Рабинович, — сказал он, смахивая салфеткой какую-то невидимую пылинку или крошку со стола, — что у вас нынче на редкость хорошее настроение.
   — Не могу не восхититься вашим умением читать по лицам, Курт, — ответил он.
   — Да что уж там по лицам… У вас, извиняюсь, даже сутулость пропала. Вы же последнее время ходили, будто придавленный.
   Вдруг оказалось, что у кельнера доброе лицо, почти как у Ага…
   Он вздрогнул, поняв, что едва не перепутал сон с явью.
   Почти как у Аграфены.
   Он вновь уставился на воду; он всегда садился спиной ко входу на террасу, лицом к пруду. Сделал первый глоток. Хорошо, что в такую рань коричневые не проводят демонстраций.
   Туман над прудом жил своей медленной жизнью — тихо умирал. Дальний берег с его цветными переливами крон все отчетливей и ярче просматривался сквозь невесомую тающую плоть.
   Сзади раздались шаги. Это не Курт, успел понять он, но оборачиваться не стал; он не хотел ни с кем разговаривать, боясь растратить и расплескать на пустопорожний пинг-понг вежливых реплик тепло, наполнявшее душу.
   Нет, не отвертеться, понял он, когда в поле его зрения вошел молодой человек с нездешним лицом южанина. Араб? Перс? Молодой человек держался очень прямо; вот уж кому не грозит ни малейшая сутулость. Несмотря на безукоризненно сидевший штатский светлый косном, галстук и шляпу, чудилась в молодом пришельце военная выправка. Этого еще не хватало, подумал он. Смуглая рука южанина легла на спинку стула напротив; сейчас загородит мне лебедей, подумал он с неудовольствием.
   — Вы позволите? — спросил южанин. Так и есть, акцент.
   — А что, собственно, вам угодно? — вопросом на вопрос ответил он. — Вокруг столько свободных столиков…
   Наверное, это прозвучало невежливо, но ему не хотелось общаться. Любой чужак мог смахнуть с него светлое настроение, тонким тюлевым покрывалом укрывшее его от действительности на считаные, он знал это наверняка, часы. Курт улыбнулся, как человек, — и на том спасибо, и хватит… больше нельзя рисковать…
   — Я отниму у вас каких-то пять минут.
   — Больше у меня и нет.
   — Я знаю. Вам надо торопиться на конгресс.
   — Ах вот как, — с неудовольствием и потому невольно подпуская в голос яду, произнес он. — Похоже, вы знаете обо мне больше, чем я о вас.
   — Я помощник военного атташе ордусского консульства в Варшау Измаил Кормибарсов, — сказал пришелец. — Могу показать документы, если хотите.
   — С документами подождем, — медленно ответил он; сердце его потеряло равновесие на имени «Измаил», упало и, ошалело прыгая, покатилось, как резиновый мячик по крутым ступням. — Присаживайтесь, прошу. Что вам угодно, герр Кор… — «Не выговорить, — на миг он потерял присутствие духа, — не европейская фамилия»; но язык уже справился сам, без участия рассудка, — …мибарсов?
   Ордусянин сел напротив.
   — Честно говоря, у меня к вам очень странный разговор, — признался он. — Дело в том, что Ордусь, хотя и строго придерживается принципа невмешательства в дела Европы, не может позволить себе роскошь не следить за происходящими здесь событиями. В последнее время эти события нас сугубо тревожат. Я подразумеваю скорый выход на свободу вождей так называемого национал-социализма. А ведь одним из краеугольных камней их программы, как бы сейчас ни замалчивали этот факт в здешних средствах всенародного оповещения, является окончательное решение так называемого еврейского вопроса, и никто этого не запамятовал. Уже ныне ощущается оживление определенных предрассудков даже среди групп населения, формально никогда не поддерживавших Шикльнахера и его сторонников.
   Акцент акцентом, мельком отметил он, но фразы чужак строит безупречно. Даже слишком безупречно, не для живой речи. И запас слов несколько книжный… Но говорит он чистую правду. Увы, юдэ, увы.
   — Положение драматизируется тем, что после того, как Германия и Австрия поделили Польшу, на территории этих двух стран оказалось сосредоточено едва ли не три четверти всех ваших единородцев. Возможно, и более. И теперь даже из-за ордусской границы видно, что им грозит явная и непосредственная опасность. Простите, что я говорю так прямо, но я уверен, что вы и сами все это прекрасно понимаете, и хочу поскорее перейти к делу… Времени очень мало.
   — Да, понимаю, — помолчав, безжизненно сказал он. Хорошего настроения как не бывало; когда этот чужак поставил его лицом к лицу с реальной жизнью, какое уж могло остаться хорошее настроение?
   Чего он хочет?
   — Тогда, опять-таки вкратце, я коснусь, — сказал ордусянин, — внутреннего устройства моей страны. Она состоит из Цветущей Средины и шести улусов, причем каждый наделен предельно возможной в едином государстве самостоятельностью. Так сразу и не скажешь, чего не может улус совершить по своему почину. Ну, например, войну начать. Но Ордусь вообще уже очень давно не начинала войн… и, хвала Аллаху, на нее тоже довольно давно никто не нападал. Или вот внутренние границы перекраивать… но это тоже случай из ряда вон выходящий, обычно-то кому это надо? Люди живут себе, работают, детей растят… что им эти границы? Так вот. Вчера, сразу после того, как у нас стало известно о выступлении Генриха Гиблера на Ассамблее Лиги Наций, состоялось срочное заседание меджлиса Тебризского улуса. Это довольно крупный улус, в него входят территории всего ордусского Переднего Востока. И, в частности, Палестина.
   Сердце у него прыгнуло снова. Палестина…
   Лицо ордусянина было спокойным и твердым, голос звучал бесстрастно. Он говорил обо всех этих чужедальних, невероятных вещах как о чем-то вполне обыденном. Улусы, меджлисы… Палестина.
   — На заседании было принято решение уведомить подвергающихся опасности лиц в Германии… не каждого в отдельности, разумеется, а через какие-либо общественные их организации… о том, что в случае, если в том возникнет необходимость и если подвергающиеся опасности лица сочтут это для себя приемлемым и желательным, Тебризский улус выделит для их постоянного проживания определенную часть своей территории. Конечно, соразмерную численности… Четыре миллиона человек — это не более чем довольно крупный город. Но, конечно, территория будет несравненно обширней самых даже крупных городов. Несравненно больше. Ей будет предоставлен статус полноправного улуса. Вчера же меджлис обратился с ходатайством на высочайшее имя, и было получено формальное утверждение решения. Вечером весть о том была передана сюда, а мы, со своей стороны, воспользовались тем, что как раз сейчас здесь проходит ваш конгресс… Ну, и вы показались нам человеком, наиболее подходящим для того, чтобы провести предварительные консультации.
   Голова кружилась. Лебеди давно пропали из поля зрения, теперь он смотрел лишь на сидящего напротив ордусянина. Казалось, сон продолжался; вернее, нет. Сон сменился, стал совершенно иным — но оттого нисколько не сделался ближе к яви. Такого просто не бывает и быть не может…
   — Какие именно земли вы нам предлагаете? — спросил он обыденно, будто речь шла о покупке участка под застройку. Его самого покоробило то, насколько сухо прозвучал его голос. Он слишком старался не выказать своих чувств — и, как частенько в таких случаях бывает, перестарался. Я бы на месте Измаила обиделся, с ужасом понял он.
   Но сидящий напротив ордусянин и не подумал обижаться. Он чуть улыбнулся и сказал мягко:
   — В общем-то мы представляем себе, герр Рабинович, какие именно области являются для вашего народа землей обетованной, текущей молоком и медом. Конечно, может возникнуть проблема с Иерусалимом, для мусульман он тоже святыня. Да и для христиан… Но, думаю, мы сумеем решить эту проблему к общему удовлетворению, ведь люди, у которых есть что-то святое, всегда сумеют понять друг друга. Если, конечно, вас вообще заинтересует наше предложение.
   Некоторое время мужчины молча смотрели друг другу в глаза. Потом он понял, что у него дрожат руки, — и спрятал их под стол. С силой сцепил пальцы.
   — И вам не жалко своей земли? — отрывисто спросил он.
   Если скажет «не жалко», я не буду верить ни единому его слову, осознал он. Это всего лишь опять какая-то политика.
   — Ещё бы не жалко, — сказал ордусянин. Помедлил: — Но вас жальче.
   Он глубоко вздохнул. Ордусянина понять — что наизнанку вывернуться…
   — Видите ли, — пояснительно проговорил тот. — В суре «Жены», в аяте сороковом, сказано: «Поклоняйтесь Аллаху, делая добро родителям, близким родственникам, сиротам, нищим, соседям, родственникам по племени и соседям иноплеменным, ибо Аллах не любит тех, которые кичливы и тщеславны».
   Это какое-то безумие, смятенно подумал он.
   — Позвольте. Вы сказали, вы помощник военного атташе. Почему на совершенно мирные переговоры послали военного?
   Это прозвучало уже не только сухо, а почти враждебно. Почти оскорбительно. Словно он не просто заподозрил, но и успел уличить ордусянина в нечестной, наверняка корыстной игре, и теперь осталось лишь схватить того за руку.
   Ордусянин опять улыбнулся.
   — Я был уверен, что вас это насторожит, — признался он. — Что ж… Честно говоря, эвакуацию такого количества людей в приемлемые сроки способна провести только армия, да и то с напряжением всех сил и средств. Но дело, конечно, не в этом. Просто среди сотрудников Варшауского консульства я на данный момент — единственный уроженец Тебризского улуса и единственный мусульманин. Кому же, как не мне?
   Моше напряженно думал.
   Неужели Египет, куда нас когда-то взяли благодаря уважению фараона к одному и состраданию к остальным, грозит сам собой, без насилия и навсегда, совместиться с землей, которая была обетована нам на вечные времена? Этого ли ты хотел, Бог Авраама и Исаака? Это ли обещал?
   Впрочем, ничего еще не было решено…
   Но уже было что решать.
 
   Мокий Нилович Рабинович, бывший Главный цензор Александрийского улуса, бывший Великий муж, блюдущий добродетельность управления, а ныне просто пенсионер улусного значения, обеими руками взял свою чашку и шумно отхлебнул ароматный жасминовый чай; за время рассказа у него основательно пересохло в горле.
   — Не остыло, папенька? — заботливо спросила его дочь, красавица Рива.
   — Еще годится, — густым и чуть сипловатым стариковским басом буркнул Мокий Нилович. Неловко, со стуком поставил чашку. В его движениях чувствовалась легкая неуверенность; годы все ж таки брали свое. — Вот так, — подытожил он, глядя из-под облезлых, но все еще черных бровей на задушевных гостей. — И на этом кончается семейное предание и начинается мировая история.
   Богдан и Баг, боявшиеся хоть слово проронить во время его рассказа, перевели дух.
   — Потом батька женился на маме… на Аграфене той самой… потом я родился… Ну, он, конечно, православие принял. Когда его спрашивали, зачем — он отвечал наотмашь, он уж ничего тогда не боялся; ежели, сказал, я вдруг заговорю про вселенную и слезинку ребенка да не укажу правильной национальности этого плаксы, обязательно, мол, найдутся люди, которые обвинят меня в том, что я изменил вере отцов. А я об этой вере вполне доброго мнения и не желаю, чтобы ее таким образом лишний раз вслух позорили… Да. И получил при крещении имя Нил. Чтобы, значит, всю жизнь с благодарностью вспоминать Египет, где, как уж ни крути, произрос из дома Иакова ютайский народ. А когда был провозглашен Иерусалимский улус, батьку избрали его первым премьером. Потом — на второй срок… ну, вот. Все.
   Богдан поправил указательным пальцем очки и тихо сказал:
   — У Бога всего много…
   — Амитофо [10], — пробормотал Баг.
   — Папенька, — решительно произнесла Рива, — вам завтра в кнессете речь говорить, а вы уж нынче с вечера осипли.
   Мокий Нилович некоторое время молчал, с некоторым недоумением переваривая эту совершенно лишнюю для его теперешнего умонастроения информацию, а потом спохватился.
   — И то!
   Богдан тут же встал. Мгновение помедлив, поднялся со своего места и Баг.
   — Заказать вам повозку такси? — спросила Рива.
   — Мы пешком, — ответил за себя и за друга Баг. — Тут недалеко.
   Собственно, Баг еще не знал, куда они пойдут. Но поговорить друзьям нужно было обстоятельно и без свидетелей, а такое лучше всего делать на ходу. Богдан поселился в гостинице «Галут-Полнощь», в коей, как правило, останавливались именитые приезжие из полуночных, то бишь расположенных на севере, улусов — Александрийского и Сибирского. До гостиницы от дома Мокия Ниловича и впрямь было относительно близко, как раз для доброй прогулки. Сам же Баг… Сам же Баг жил странно.
   — Ночной город несказанно красив, — подвел теоретическую базу Богдан.
   — Особливо нынче, — простодушно не преминул уточнить Мокий Нилович. — Хорошо, гуляйте, дело молодое. А нам, дочка, еще уйма дел предстоит. Как-никак, праздник завтра. Благословим винцо, зажжем свечечки, хаггаду [11]про исход из Европы почитаем…
   — Мокий Нилович! — не сдержал удивления Баг. — Вы же православный!
   Старик лишь вздернул брови.
   — Конечно, православный! — ответил он и, помолчав мгновение, широко улыбнулся. — А все равно приятно…
   Баг и Богдан невольно заулыбались ему в ответ. Обменявшись с отставным сановником рукопожатиями и попрощавшись с Ривой Мокиевной (Богдан на европейский манер поцеловал девушке руку, и Рива польщенно зарделась), они, уж больше не мешкая, оставили старика в кругу семьи.
   Так закончился для Богдана и Бага первый день празднеств, посвященных шестидесятилетию образования Иерусалимского улуса.

Богдан и Баг

Яффо, вечер накануне Йом ха-Алия, 11-е адара [12]
   Без малого за четырнадцать часов до того лайнер воздухолетного товарищества «Эль Аль», разгладив широкими ладонями плоскостей рассветное небо Средиземноморья, приземлился в международном аэропорту Рабинович.
   Шестичасовой ночной перелет из Ургенча да смена часовых поясов…
   Бек Ширмамед Кормибарсов с батюшкою своим, Измаилом Кормибарсовым, позавтракав, сразу легли отдыхать, и, судя по всему, их полуденная дрема плавно перешла в ночной сон — и ничего, и правильно, завтра тяжелый день; торжества такого уровня и размаха всегда трудны… Ангелина, вырвавшись на считаные дни из морозной, еще совсем по-зимнему заваленной снегом Александрии, а потом и из слякотного весеннего Ургенча, сама не своя была от страсти купаться — к столь южным водам девочка попала впервые. И каково же оказалось ее разочарование, когда воды не оправдали ее надежд: даже тут море — свинцовое, ходящее ходуном — отнюдь не располагало к заплывам хотя бы до шедшей параллельно берегу булыжной гряды волнолома. Втроем они — Фирузе, Ангелина и Богдан — прошлись немного вдоль необъятного песчаного пляжа, с хохотом подставляя лица мокрым и соленым, колким от песка оплеухам ветра, треплющего не березы и не карагачи, а пальмы («Мама, папа, смотрите! Это же пальмы!»); не меньше часа они дурачились, бегали за волнами и от волн, а потом ночь в пусть и удобных, но все ж таки не постелях, а креслах воздухолета взяла свое, и обе восхищенные, но уморившиеся женщины, молодая и маленькая, запросились в номер, подальше от шумного хлесткого шторма.
   А Богдану оказалось не до отдыха. Разом и усталый и взвинченный, он ощущал нечто вроде гулкого парения, полета в безбрежной пустоте; он не мог ни сидеть, ни, тем более, лежать, ему отчаянно хотелось махать крыльями с того самого мгновения, как колеса воздухолета, веско ударившись о бетон, со сдержанным рычанием покатили по священной для всякого русского, для всякого православного земле — священной вдвойне, когда здесь ждут друзья. И как же кстати пришелся звонок Мокия Ниловича, пригласившего зайти сегодня же повечерять!
   Фирузе, конечно, составила бы ему компанию, и прежний начальник Богдана был бы только рад, но уставшая Ангелинка, услышав о приглашении, лишь молча накрылась одеялом с головой, а Фирузе не захотела оставлять дочку одну. И тут новое счастье привалило: позвонил Баг. Богдан уж давным-давно не виделся и не слышался со старым ечем [13]и напарником, и даже электронных писем они друг другу не писали; и вот точно снег на голову свалился, и не наших северных широт снег, а снег тутошний, левантийский, редкий и ошеломляющий, как затмение солнца. «Ты где?» — «В Яффо… Знаешь, это в Иерусалимском улусе… небольшой порт…» — «Амитофо! И я в Яффо!» — «Господи! Правда?» — «Правда. Ты давно?» — «Только что… Ну, в смысле, с утра…» — «А я уж не первый день…» — «Где остановился?» — «Да как сказать… А ты где?» — «В „Галуте Полнощном“». — «О! Важный гость… Понимаю. Ты официально на празднование зван? Большой человек, завтра речи слушать будешь?» Богдан не стал объяснять, что это так, да не так — не время и не место было подробностям, — и ответил лишь: «Обязательно буду». — «Тогда тем более надо бы сегодня повидаться. Очень даже надо бы». — «Баг! Дорогой! Я к Раби Нилычу еду сейчас, пять минут назад мы с ним договорились. Неудобно переигрывать… Едем вместе, Раби обрадуется!» — «Гм… Ты уверен?» — «А ты нет?» — «Ну… Мы с ним все-таки не так, как ты…» — «Перестань, дружище! Едем! А на обратном пути поговорим… Баг, мне тебя страшно не хватало!» — «Знаешь, еч, мне тебя тоже… Давно…»
   «Ну, — с улыбкою сказала Фирузе, когда Баг отключился, — теперь уж точно я остаюсь. В вечерний разговор двух старых друзей женщинам лучше не мешаться. Об одном прошу — пива много не пей. Знаю я Бага. Лучше бутылка вина, чем пять кружек пива». — «Фиронька, я вообще не собираюсь…» — растерялся Богдан. «Человек предполагает, — рассудительно молвила мудрая Фирузе, — а Аллах располагает». Богдан даже слегка обиделся. «Аллах вообще лозу пить не велит, ты что, забыла?» — «Это он нам, мусульманам, не велит, а за вами просто присматривает. Но все запоминает». — «Так что ж ты, раз он запоминает, мне советуешь вино пить?» — «Я тебе советую не вредить себе. Аллах любит, когда люди заботятся о своем здоровье и, если зло неизбежно, выбирают наименьшее».
   В устах заботливой Фирузе Аллах порою напоминал добродушного и скромного семейного доктора, у которого всегда и для каждого есть простой рецепт, как не повредить себе; а остальное — кисмет.
   А может, Фирузе права? Может, так и надо?
   На всякий случай выйдя пораньше, Богдан подкатил к условленному перекрестку прежде напарника. Первое путешествие по ни разу доселе не виданным улицам прошло как в тумане: Богдан опасался заблудиться, или не суметь объясниться с водителем, или разминуться с другом… Все обошлось, а ехать оказалось не слишком далеко. Богдан не говорил на иврите, а водитель не говорил ни по-ханьски, ни по-русски; но нынешний Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси [14]Богдан Оуянцев-Сю, сменивший Раби Нилыча на этом высоком посту несколько лет назад, сумел с достаточной степенью вразумительности выговорить адрес по-здешнему, — а водитель, докатив до названного места, с улыбкой повернулся к седоку и, каким-то чудом безошибочно угадав его национальность, в качестве ответной любезности сумел вполне внятно произнести на русском: «Двадцать семь деньги». Богдан старательно сказал: «Тода» [15], потом извлек из кармана горсть только что наменянных в гостинице местных лянов и чохов. Из уважения к древним обычаям ютаев их улусу даровано было право выпускать свои деньги по курсу — да и по виду — один к одному с общеордусскими денежными знаками, только вдобавок ко всем обычным письменам и узорам они несли на себе еще и привычные ютаям названия (зато и хождение имели только на территории улуса); местные козаки звали их по-свойски шенкелями да огородами.
   Расплатившись, минфа [16]вышел в упоительное благоухание цветущего миндаля. Его бывший начальник жил в уютном пригороде Яффо, называвшемся зычно, колокольно: Рамат-Ган; Богдан знал уже, что это значит «Высоко расположенный сад» или даже, можно сказать, «Сад на холме». Холм, правда, к сезонам оставался равнодушен и выгибал свою широкую спину одинаково и в дождь и в вёдро, но бескрайний сад, в котором будто бы невзначай, сами собою, росли уединенные жилые дома и коттеджи, вот-вот собирался полыхнуть знойной, слепящей, как полдень, зеленью сикомор и смоковниц, и северное сердце Богдана заходилось от восторга — да тихой тоски по тому, что эта неистовая красота не его…
   Не прошло и минуты, как с севера подкатил «цзипучэ» [17], и то был Баг. «Как он осунулся!» — подумал Богдан. «Как он посолиднел!» — подумал Баг. Друзья, однако, не успели даже обняться; дверь ближайшего дома — скромного, в два этажа — отворилась, и явно поджидавший их Мокий Нилович, придерживая застекленную створку одной рукою, вышел на порог и проворчал: «Ну, вот. Дружба кочевых и оседлых в разгаре. Почему-то я так и думал, молодые люди, что нынче увижу вас обоих».
   И вот теперь Богдан и Баг шагали по вечерним улицам Яффо молча. История, рассказанная Раби Нилычем, потрясла обоих.
   «Так вот почему приглашены все Кормибарсовы, — думал Богдан. — Я-то думал, что это они из-за меня, — а на самом деле, похоже, я из-за них. Но почему бек никогда ничего не рассказывал? А знал ли он сам? Может, его отец, Измаил, и ему не поведал о своей великой роли?»
   Так вполне могло статься. Старик был очень горд, а потому — очень скромен.
   «Вот откуда его старая дружба с отцом Раби Нилыча…»
   Баг тоже думал о сложных хитропутьях истории. Как мало порой надобно для того, чтобы все пошло именно так, а не иначе, как мало — и как, в то же самое время, много. Амитофо… Время от времени он искоса поглядывал на Богдана; давно же Баг не видел друга! Напрасно Баг так долго избегал с ним встреч… Совершенно напрасно.
   Оба приятеля инстинктивно чувствовали, что разговор их, раз начавшись, будет долгим, и потому не хотели его комкать, начиная посреди веселой толпы. На завтра приходился праздник: Йом ха-Алия, День Восхождения из топких низин рассеяния. На рассвете исполнялось ровно шестьдесят лет с той поры, как первый ордусский транспорт с ютаями, бегущими из Европы, вошел в яффский порт, и сразу же (все уж было подготовлено, и ждали только этого события) Большой Совет Ордуси утвердил загодя подписанный императором указ об образовании на территории, специально выделенной из Тебризских земель, нового улуса с административным центром в Иерусалиме. Конечно, Иерусалим — особый город; но то, что там расположилось улусное правительство, никак не умалило его роли религиозного центра сразу трех великих религий; святыней многих Иерусалим был всегда, а вот столицею за всю свою историю служил только ютаям — так что решение выглядело вполне справедливым, и приняли его соответственно. В конце концов, для Ордуси с ее мешаниной вер и племен подобное не в новинку; стоит лишь то, что не может стать ни твоим, ни моим, сделать нашим — и многие проблемы отпадают сами собой; конечно, это наивный подход, но бывают в жизни положения, когда лишь наивность и выручает.