Страница:
— Знает?.. — Богдан снял очки и стал их яростно протирать. — В кипе?
— Н-нет… — удивился Баг. Это была бы картинка… — Какая кипа? Не в кипе. Молодой такой, энергичный… араб.
— Ага… — Богдан что-то лихорадочно соображал, прикидывал. — Это меняет дело. Это важно… Спасибо, что сказал, еч. Я попробую выяснить сегодня…
— Выясни, — пожал плечами ланчжун. — Тут много чего выяснить надобно. И побыстрее.
— Это точно. Побыстрее… Ты, драг еч, сыщи поскорей нашего скорпиона и глаз уже с него не спускай, ладно? — Минфа нацепил очки. — Да, сегодня все определенно разъяснится. Спать нынче нам не придется, похоже… И… Ванюшин — присматривай за ним.
— Что же я, разорваться надвое должен? — хмыкнул Баг, — Ты, друг мой, имей в виду, что я все же один. Один. Не считая геройского кота, конечно.
— Ты сумеешь, я знаю, — улыбнулся минфа.
Зия.
Конечно, люди — разные. Например, в том, насколько они способны не на словах, а на деле быть снисходительными к недостаткам ближних и к инаковости дальних, к бестактностям, совершаемым по неведению или в порыве чувств; да, в конце концов, в своей способности не злиться и не крутить пальцем у виска — ну, мол, совсем они с ума сошли! — при виде тех, кто благоговеет перед ничего не говорящими тебе символами, иначе молится и вообще не тебя, который, разумеется, лучше всех, а почему-то себя считает пупом земли.
Ангелы среди людей встречаются весьма редко; да и слава Богу, ибо частенько именно они, ангелы, доходят до таких градусов праведного негодования по пустякам, что хоть святых выноси.
Ангелом Зия и в детстве не был.
Например, младшему братишке, который одно время взял обыкновение бесперечь жаловаться матери то на занозу в пятке (не понесу папе в поле завтрак!), то на грубых соседских огольцов, которые не дали ему поиграть в свои игрушки, потому что играли в это время сами (ма-а-ама, отбери у них игрушки!), то на слишком жаркое солнце (сорви мне сама яблоко!), Зия спуску не дал. Потерпев маленько это, в общем-то, и впрямь не слишком достойное мужчины поведение — самому Зие в ту пору уже было четырнадцать, и он полагал себя вполне мужчиною, — он, здоровым чутьем подростка ощутив, что эта малодушная черта грозит стать стилем жизни и основным средством достижения любых целей, не стал тратить слова и время на увещевания, а просто-напросто как следует вздул брата. И раз, и два. Помогло.
А еще Зия был несколько старомоден. Даже в молодости. Например, когда через их деревню прошел подмявший под себя полдолины широченный тракт — с виадуками, грузно перекинутыми через горные речки, с развязками, с красивым современным ограждением, фосфорно вспыхивающим в темноте от малейших лучиков света, и все радовались, даже праздновали, потому что деревне теперь не грозило быть наглухо отрезанной от мира, едва ляжет снег или пройдет дождь, — Зие было до слез жалко старых оврагов, висячих плетеных мостиков, летящих в гулком ветре над бездной, бугристого черного брода за выгоном, истоптанного копытами коров… Когда у деревни появилась «центральная площадь», кругом которой чуть ли не в одночасье вымахнули современные стекляшки магазинов и харчевен, буквально раздавив неказистые каменные строения, из коих спокон веку состояла деревня, — Зие казалось, что новые дома неживые: так красивый гладкий манекен отличается от морщинистого, сгорбленного, все в жизни видевшего старика; от новых домов пахло безвоздушьем и химией, а от старых домиков — живых! — с того времени стало пахнуть умиранием…
Как и большинство простых теплисцев, Зия относился к приезжим ютаям как к добрым гостям и, в сущности не сталкиваясь с ними в повседневной жизни, книжно сочувствовал их беспримерно тяжкой исторической судьбе; он рад был, что ютаи наконец-то нашли приют, и даже какое-то время был им благодарен за то, что с их нашествием уезд явственно начал богатеть и обустраиваться. Но когда золотое горло Кавака-Шань, великая певунья Нания Брегвакян, даже старую добрую «Теплисо» начала петь не только по-саахски, а все больше на языках, понятных ютаям, сердце Зии упало, будто подвесной мостик его детства, сброшенный вниз за ненадобностью, когда орлиное ущелье изуродовал мертвый бетонный путепровод.
Нет, сам Зия не пострадал от ютаев ни разу. Он был простой работяга, ему негде было с ними столкнуться. Они не разорили Зию; они не купили за бесценок его лавку, никто из них не писал на него разгромных статей и не перебегал ему дорогу где-нибудь в консерватории или ученом центре… Ничего этого не было. Он порой слышал о подобном, но полагал такие разговоры досужими; мол, ты сам лучше работай, прилежней учись, умней торгуй, и нечего, как говорят фузяны, Лазаря петь. Но когда однажды Зия, приехав из Теплиса к родителям на очередной отчий день, увидел появившиеся здесь за время его отсутствия вывески и рекламные щиты на иврите, то понял, что даже его деревня перестала быть ему родной.
Однажды вечером он решил пойти домой после смены пешком — уж больно погода стояла хороша. Весна. Был какой-то ютайский праздник — Зия никогда не интересовался специально их календарем: зачем? Жил Зия неблизко — но почему бы не пройтись… Когда кончится район утопающих в зелени новых особняков, можно будет сесть на автобус. А пока: сады, сады, и каждый — что твой ботанический заказник. И в каждом — их радость, их вовсе даже не уединенное, наоборот, почти показное веселье — всего-то за живыми изгородями, усыпанными по-вечернему духмяными крупными цветами…
В одном из садов, за накрытым прямо посреди рая столом, под уютным, подвешенным на сплетениях виноградных лоз абажуром, в светлом дыму которого суматошно искрила ночная живность, не просто гуляли или бубнили священные тексты, а всерьез пели хором. Пафосно, со слезой. Так подпившие русские поют что-нибудь свое надрывное — «Окрасился месяц багрянцем», например; даже мелодии были на редкость похожи.
Ладно. Ну не чтите вы христианских крестов, буддийских коров, и Коран вам нехорош, и все остальное… Ладно. Можно понять. Народ без веры — все равно что мужчина без мужества, а вер много, потому что таковы, видно, промысел, кисмет, дао… Хорошо.
Но добро бы тут сидели бедные козопасы или погорельцы! Впрямь отвергнутые какие-нибудь!
Добро бы огромный, точно вертолетная площадка, стол, на коем не заметно было ни единой горькой травинки, не ломился от яств! И добро б возле дома не выстроились, преданно ожидая хозяев, сверкающие новехонькие повозки, одна другой дороже и краше! Добро бы Зия не узнавал лиц — знакомых по газетам и теленовостям любому! Директор известнейшего в Теплисе театра; владелец крупнейшего в уезде магазина драгоценностей; виднейший, любимейший всей Ордусью скрипач; член теплисского меджлиса; член межулусного ютайского совета по распространению духовного наследия…
ПОЧЕМУ ВЫ ВСЕ ВРЕМЯ ЖАЛУЕТЕСЬ?
Это, стало быть, И У НАС тут для вас Египет? Это МЫ тут, что ли, вас поработили и держим насильно на тяжелых работах? Это, значит, МЫ тут живем на ваших костях и крови?
Наверное, случись рядом сведущий народознатец, он объяснил бы окаменевшему от бешенства работяге, что все это следует понимать совсем иначе — в символическом, чисто духовном смысле: как память народа, как олицетворение единства и взаимного сопереживания, как незаживающий ожог бесприютности и многовековой чужой неприязни, как безмерную и воистину достойную лишь уважения скорбь о своих столь долго казавшихся нескончаемыми скитаниях и муках… Народознатец был бы в значительной степени прав.
Но не случилось его. Простой человек слышал простые слова. И из этих простых слов запросто уразумел наконец, что секрет преуспеяния ютаев и их умения вести дела, в сущности, очень прост: надо хныкать. Мама, у меня в пятке заноза, снеси ты сама завтрак отцу… И так все время. Чем больше — тем лучше. Мужчины, те, кто и падая в пропасть ни единого стона не сронит с уст, расступаются перед нытиками, пожимая плечами, — иди, если тебе не стыдно; женщины, столь любящие сострадать, гладят по головке, слюнят поцелуями, просят мужей помочь бедняжкам, ласково подталкивают страдальцев вперед… Оп! И ты уже первый.
И Зия тоже стал первым.
Первым, кто понял, что избавиться от ютаев можно, лишь сделав их жизнь в уезде невыносимой. Чтобы не ехали сюда. Чтобы ехали отсюда.
И, между прочим, после того как чужаки сбегут, все, что они тут понастроили, достанется истинным хозяевам — коренным теплисцам…
Сначала Зия еще пробовал советоваться с другом. Друг не одобрил. «Люди такие разные, — сказал он. — Вон русским, например, кажется, что раз у них самая правильная вера, то они всех понимают и всем сочувствуют, поэтому могут всем советовать, как жить. А ютаям кажется, что, раз у них самая правильная вера, их все мучают из зависти и потому должны искупать перед ними свою вину. Что с людьми поделаешь? Национальные характеры…»
Зия не стал спорить — просто разошелся со старым другом. Какой из него друг! Если в нем не прорастает ненависть к врагам — значит, он никогда не любил своих. Любовь — естественное состояние человека, а ненависть в нем зажигается лишь тогда, когда кто-то грозит тому, что он любит.
Характеры, характеры… Есть просто характеры, а есть отвратительные характеры. И Зия не хочет принимать у себя дома гостей с отвратительными характерами.
Ведь они еще и подлые! Когда Зия уже многое понял, но еще имел наивность пытаться говорить о своих мыслях открыто, ему быстро стало ясно: скажи про них хоть слово худое — сразу приплетут Шикльнахера и его компанию. Вы считаете, ютай неправ? Вы что, нацист? Какой ужас, смотрите: он же законченный нацист! Кто бы мог подумать, столько лет прикидывался порядочным человеком…
Он начал интересоваться ютаями специально и совершил еще немало отвратительных открытий. Да вот хоть великий Ванюшин. Оказывается, есть человек, сам ютай, и он всего-то лишь пытается мягко, тактично втолковать: ютаи, как и любой нормальный народ в мире, отнюдь не всегда лишь безвинно страдали, но порой заставляли страдать других. А они не хотят быть просто нормальным народом в числе прочих, пусть даже самых великих, — им это что нож острый. Они в ответ и Ванюшина записали едва ль в нацисты; во всяком случае, приняли в штыки, отмахнулись, и нет буквально никого, кто поддержал бы великого справедливца, кто откликнулся бы на его страстный, пронзительный призыв, хотя каждая строка его работ написана кровью сердца, и каждое слово — истина. Зия, открыв для себя труды Ванюшина, перечитывал их не раз и не два… Поведение ютайства потрясло Зию. Значит, они все и впрямь либо безумцы, либо мерзавцы.
Поэтому, лишь только вылетела в город весть о том, как жена Ванюшина кинула им в меджлисе правду в лицо, Зия понял: сейчас или никогда.
Поэтому Зия в тот страшный вечер первым крикнул: «Захватчики! Оккупанты!» И немногочисленные, но верные сторонники — к тому времени он уж помог некоторым теплисцам прозреть — подхватили его крик; а потом взревела толпа.
Поэтому Зия первым кинул камень в витрину ютайской мебельной лавки — а потом камни запорхали, как ночные бабочки, искря и сталкиваясь в воздухе. И стекла полных товарами витрин, вздрагивая от первого удара, принялись с веселым звоном — будто радовались свободе после тяжкого и подневольного стояния целыми — одно за другим превращаться в жидкие сверкающие струи и опадать хрустальными водопадами, так что скоро улицы были словно застелены колотым хрусталем…
Поэтому, восхищенный мужеством той женщины, Зия — уже зная, что теперь ему житья в Ордуси не будет, что теперь он по всем законам человеконарушителъ и преступник, что мстительные ютаи сживут его со свету непременно, — оторвался от разгулявшихся не на шутку теплисцев и тишком, прячась от начавших прибывать вэйбинов, последовал за возвратившимися к себе в караван-сарай свободоробцами. И, притаившись под открытым окном номера, в коем жил справедливец, Зия слышал — все. И попросил помощи, и получил ее: люди, коим не милы ютаи, как и следовало ожидать, встречались не только в теплисском уезде. И жена Ванюшина первой поняла, что вот уж где не станут искать ярого ютаененавистника — так это в ютайском логове. То есть, конечно, станут вскоре и там, всюду вскоре станут искать — но не сразу. Должны сначала унять беспорядки, чтобы народ, отдышавшись, пришел в себя и изумленно оглянулся по сторонам: да неужто это мы наворотили? Должны опросить всех свидетелей, выявить зачинщиков, обнаружить, что главный зачинщик исчез, объявить его в розыск… И то, когда обнаружат, глазам своим не поверят поначалу. А тем временем…
Насчет того, что именно он сделает «тем временем», у Зии появились соображения еще по дороге в Яффо. Чутьем крепко стоящего на земле человека, помноженным на обостренное чутье затравленного зверя, Зия вычислил из окружения Ванюшина — одного. Одного-единственного, с кем имело смысл попытаться поговорить.
И поэтому теперь они сидели с этим человеком вдвоем в маленьком сквере на улице Бялика, и это был уже третий их серьезный разговор. Может быть, самый серьезный.
Фон Шнобельштемпель, в неизменном своем полосатом бухенвальде и полосатой же легкой шапочке, прикрывавшей голову от палящего средиземноморского солнца, некоторое время задумчиво созерцал кончик своей правой туфли. Правая нога его, положенная на левую, неторопливо и мерно покачивалась в воздухе. Фон Шнобельштемпель размышлял.
Наконец нога перестала раскачиваться, журналист взглянул на Зию и улыбнулся.
— Конечно, ты был бы нам куда полезнее здесь, — признался он. — Но я понимаю… Сыскная полиция Ордуси весьма эффективна.
— Я вернусь в Теплис, — сдерживая страсть, ответил Зия. — Срок давности за злостное хулиганство — пять лет, за разжигание национальной розни — десять. Я вернусь. Но уже совсем иным. Иным и иначе. Деньги можно бить только деньгами. Только деньгами. Камнями — только святости добавляешь этим идолам… Я их по миру пущу… — не сдержавшись, процедил он сквозь зубы. — Всех…
— Ты надеешься разбогатеть на Западе? — поднял бровь фон Шнобельштемпель.
— Я просто обязан это сделать.
Немец чуть усмехнулся.
— Ну, если у тебя это не получится, ты всегда сможешь обратиться по тому адресу, который я тебе дам. Тебе помогут и объяснят, что делать.
— Хорошо.
Сейчас Зия был согласен на все. Он терпел даже фамильярность толстого немца, которого дома не пустил бы и на порог, чтобы не осквернять родовой очаг его жирной, самоуверенной наглостью. Сейчас Зия обещал бы что угодно — хоть Луну с неба, хоть следы на земле целовать… Эти обещания ровно ничего для него не значили. Важно было выбраться.
Впрочем, Зия понимал, что немец видит его насквозь. Но тут уж так — кто кого. По крайней мере никто не скулит о своей тяжкой многовековой судьбе, с ходу требуя за нее полной компенсации со всякого, кто посмотрит с состраданием. Тут честно: охота. Человек и барс. Кто победит, тот и окажется человеком.
— Хорошо, — сказал фон Шнобельштемпель решительно. — Все документы я подготовлю послезавтра. Раньше никак. После этого ты улетишь первым же рейсом. Постарайся продержаться. Поменьше мелькай.
— Разумеется, — ответил Зия и встал.
Немец продолжал сидеть.
На мирной земле полный, добродушный пожилой человек мирно отдыхал в тени двух раскидистых сикомор, расстегнув полотняную рубаху до середины потной груди, а вокруг безмятежно плавился в дневной жаре точно по мановению небес выросший за считанные десятилетия бодрый и гостеприимный город.
— Все же имей в виду, — глядя перед собою, сказал фон Шнобельштемпель с ленцой. — У нас все хотят разбогатеть. Очень сильно хотят. Но получается далеко не у всех. Надо действительно иметь что предложить…
— Думаю, — холодно усмехнувшись, не сдержался Зия, — у меня будет что предложить.
Фон Шнобельштемпель с улыбкою пожал плечами: мол, ну-ну, блажен, кто верует, а я предупредил. И вдруг — улыбку как ветром сдуло — цепко взглянул снизу вверх Зие в глаза и небрежно спросил:
— Баул Ванюшина?
Зию будто кинули в кипяток. Медленно, стараясь не подать виду, насколько ошеломлен, горец перевел дух. Сделал вид, что просто не понял вопроса.
— Я давно чувствую в себе призвание делового человека, — сказал он, постаравшись выставить себя совсем уж дурачком.
Фон Шнобельштемпель отвернулся.
— Итак, послезавтра здесь в это же время, — сказал Зия. — Я правильно понял?
— Угу, — равнодушно ответил фон Шнобельштемпель, уже не глядя на него.
На углу Бялика и Хохляцкой Зия оглянулся и, убедившись, что немец пропал за домами, достал из кармана трубку. Пискнул кнопкой перезвона.
Ответила, разумеется, Магда.
— Алло?
— Это я, — сказал Зия.
Ее нейтральный сухой тон сразу сменился неподдельно теплым.
— Наконец-то! — с искренним облечением сказала она. — Мы уж тут волноваться начали… У вас все хорошо?
— Лучше не бывает, — ответил Зия. — Освободился и готов ехать к вам.
Не только ютаям сочувствуют, подумал он. Находятся и впрямь хорошие люди, которые сочувствуют тем, кому надо, кому это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО надо…
На какое-то мгновение Зие стало тошно от того, как он собирался отплатить им за сочувствие. Но я же не для себя, попытался успокоить он себя. Я же не из корысти… Это нужно всем, это нужно всему моему народу…
Помогло.
Мустафа.
Кто кого. Кто о ком сумеет понять, почувствовать и выяснить больше. Вопросы иногда оказываются информативнее ответов. В то, что глава этического управления одного из влиятельнейших улусов империи приехал сюда в такое время просто собирать материал для какой-то там книги, верилось с трудом. Книга, скорее всего, только предлог. Вопрос — предлог для чего?
Русский был очень обаятельным и славным человеком. С таким, вероятно, очень хорошо дружить. Но он был опасен. Он был фанатиком золотой середины, Мустафа это понял быстро. Таких людей ни в чем нельзя убедить, отчасти они согласны чуть ли не со всеми, но им кажется, будто лишь они одни ведают полную истину. Такой человек не может быть ничьим сторонником.
А вот противником — может.
А тут еще этот его Лобо… Как в воду канул. У Мустафы не было ни малейшего формального повода объявить Багатура в официальный улусный розыск, а все, что он мог сделать сам, негласно — не дало результатов. В гостиницах не останавливался, на турэкскурсии не записывался… Прилетел, как явствовало из воздухолетной статистики, из Теплиса — тем же, между прочим, рейсом, что и сам Мустафа, значит, даже видеться могли! — и растворился. И это особенно настораживало…
Они встретились в небольшой уютной кофейне неподалеку от городской управы КУБа. Мустафа открыл ее и полюбил двенадцать лет назад. В ней будто остановилось время. Многое менялось, а в Яффо — особенно много и особенно быстро, город рос на глазах, но что-то все же оставалось неизменным, и это грело сердце. Страна сильна традициями. Даже когда ее подарили гостям.
Иерусалимский кубист и александрийский цензор, степенно беседуя о погоде, о глобальном потеплении — есть оно или его придумали ученые, о том, как в Александрии не хватает солнца, а в Яффо — снега (всем: всегда чего-нибудь да не хватает), воздали должное густому, терпкому, ароматному кофе и мало-помалу перешли к главному. Мустафа ожидал подвоха и был настороже, но опасность пришла совсем не с той стороны, с какой он возводил редуты. То ли вовсе бесхитростный, то ли очень хитрый русский — противуположности сходятся, все человеческие качества подобны кусающей свой хвост змее — строил беседу с таким невинным видом и так элегантно, что главный вопрос Мустафа чуть было не пропустил; он уж начал было отвечать, когда сообразил, что, возможно, из-за этого и затеян весь спектакль. Потом Мустафа даже не мог вспомнить точно, как именно их обмен репликами выглядел. Оуянцев все сетовал, что вот, мол, сколь трагично и, казалось бы, несправедливо устроена жизнь: человек хочет как лучше, но, встретив долгое непонимание, закусывает, сам того не замечая, удила и теряет меру, и его «лучше», которое на самом-то деле, может быть, и впрямь «лучше», превращается в нечто куда худшее, нежели то, с чем он праведно борется. В общем, опять говорил о середине. Мол, даже самый искусный водитель повозки должен постоянно чуть-чуть шевелить баранку то вправо, то влево, чтобы повозка ехала прямо. А стоит только перестать отслеживать и парировать малые уклонения и приняться увлеченно забирать, скажем, вправо, когда повозка и так уже отклонилась вправо, — мигом окажешься на обочине, а то и в пропасти… Красивая песня, думал Мустафа, кивая Оуянцеву в ответ, но разве дороги бывают только прямыми? Попробуй-ка этак, вправо-влево, рулить на крутом повороте!
Вот если бы, говорил Оуянцев мечтательно, Ванюшин почаще встречал тех, кто с ним был бы согласен, но лишь до известной степени, без крайностей — наверное, ему было бы легче и он не зашел бы со своими идеями в столь уже неконструктивную, столь разрушительную даль. Но почему-то получается так, что если у Ванюшина и находятся редкие единочаятели, то, напротив, еще более радикальные. «Вы обращали внимание на эту странную закономерность, единочаятель Мустафа? Или у меня лишь впечатление такое составилось, потому что я не располагаю всем материалом, а знаю лишь наиболее вопиющие случаи?»
И наивные светлые глаза со спокойной, доброжелательной пытливостью заглянули из-под смешных очков прямо Мустафе в душу.
«Ну, как вам сказать… — отвечал кубист, не в силах отделаться от тревожного ощущения, будто русский спрашивает о нем самом. — В поле зрения нашего ведомства по определению попадают только вопиющие случаи. Мы ведь не можем, да по сути и задачи такой перед нами не стоит, отслеживать всех, кто, например, просто сочувствует Ванюшину или даже, скажем, просто-напросто его жалеет… Вот казус, например, с сожжением кип у Стены Плача полтора года назад — это да, это конечно сразу… Мальчишки чувствовали себя героями — ах, какие мы храбрые, какие принципиальные, как мы всех потрясли! Что им не мило в ютайстве — об этом у мальчишек были, насколько удалось позже выяснить, самые слабые и поверхностные представления. А те, кто испытывает менее эгоистичные эмоции, — всегда менее заметны… Кип они не жгут».
Часом позже, анализируя беседу, Мустафа сообразил, что как раз тут-то и вляпался в ловко поставленную ловушку. Русскому надо было естественным образом, невзначай перевести разговор на Теплис — и Мустафа, сам того не заметив, ему подыграл.
«Да, это понятно… — вздохнул Оуянцев. — Но, наверное, вполне закономерно. Здесь. Против традиции, против с молоком матери усвоенных взглядов и идей всегда идут лишь самые шумливые да заносчивые… А вот там, где для сочувствия Ванюшину и его идеалам не обязательно идти против традиции, против веры отцов? В таких местах отношение может быть более спокойным и взвешенным… Вот в Теплисе, например… Конечно, после того, что там случилось, казалось бы, нелепо и кощунственно говорить о тамошнем спокойном отношении к ютаям, но мы-то с вами знаем, что это лишь роковое стечение обстоятельств…»
Все еще не понимая, куда Оуянцев клонит, Мустафа осторожно пересказал своими словами официальную точку зрения. Действительно, все получилось на редкость нелепо. Цепь совпадений, приведших к трагедии. Долгое ожидание ответа на сокровенный вопрос перекалило нервы теплисцев; выступление Левенбаума на короткий миг сняло это напряжение, кого-то, по правде сказать, обескуражив и даже разочаровав, кому-то, напротив, дав надежду на благополучный выход из тупиковой, казалось бы, ситуации; во всяком случае, даже из элементарной психологии известно, что если ровное напряжение еще как-то можно терпеть, то возвращение к нему после краткого периода расслабления и надежды частенько надламывает даже крепких людей, заставляя их поступать несообразно. А тут еще эти обалдуи — иного слова не подобрать — со своими халами и свечами…
Следующий вопрос Оуянцева Мустафа поначалу воспринял с облегчением; упорно и целенаправленно, будто и впрямь заботясь только о материалах для своей книги и совершенно не интересуясь теплисским ужасом и нерасторопностью тамошней внешней охраны, сановник сказал: «Нет-нет, я понимаю… С этим все ясно. Но вот нейтральные, спокойные единочаятели… Вы ведь, сколько было возможно в этой каше, постоянно находились неподалеку от почтенного цзиньши Мордехая. Неужели никто не пытался встретиться с ним, поговорить, поддержать добрым словом… рассказать, в чем он с ним согласен, а в чем — нет?…»
— Н-нет… — удивился Баг. Это была бы картинка… — Какая кипа? Не в кипе. Молодой такой, энергичный… араб.
— Ага… — Богдан что-то лихорадочно соображал, прикидывал. — Это меняет дело. Это важно… Спасибо, что сказал, еч. Я попробую выяснить сегодня…
— Выясни, — пожал плечами ланчжун. — Тут много чего выяснить надобно. И побыстрее.
— Это точно. Побыстрее… Ты, драг еч, сыщи поскорей нашего скорпиона и глаз уже с него не спускай, ладно? — Минфа нацепил очки. — Да, сегодня все определенно разъяснится. Спать нынче нам не придется, похоже… И… Ванюшин — присматривай за ним.
— Что же я, разорваться надвое должен? — хмыкнул Баг, — Ты, друг мой, имей в виду, что я все же один. Один. Не считая геройского кота, конечно.
— Ты сумеешь, я знаю, — улыбнулся минфа.
Зия.
Яффо, Пурим, 14-е адара, день
Смолоду Зия Гамсахуев был не менее гостеприимным и радушным, нежели прочие теплисцы.Конечно, люди — разные. Например, в том, насколько они способны не на словах, а на деле быть снисходительными к недостаткам ближних и к инаковости дальних, к бестактностям, совершаемым по неведению или в порыве чувств; да, в конце концов, в своей способности не злиться и не крутить пальцем у виска — ну, мол, совсем они с ума сошли! — при виде тех, кто благоговеет перед ничего не говорящими тебе символами, иначе молится и вообще не тебя, который, разумеется, лучше всех, а почему-то себя считает пупом земли.
Ангелы среди людей встречаются весьма редко; да и слава Богу, ибо частенько именно они, ангелы, доходят до таких градусов праведного негодования по пустякам, что хоть святых выноси.
Ангелом Зия и в детстве не был.
Например, младшему братишке, который одно время взял обыкновение бесперечь жаловаться матери то на занозу в пятке (не понесу папе в поле завтрак!), то на грубых соседских огольцов, которые не дали ему поиграть в свои игрушки, потому что играли в это время сами (ма-а-ама, отбери у них игрушки!), то на слишком жаркое солнце (сорви мне сама яблоко!), Зия спуску не дал. Потерпев маленько это, в общем-то, и впрямь не слишком достойное мужчины поведение — самому Зие в ту пору уже было четырнадцать, и он полагал себя вполне мужчиною, — он, здоровым чутьем подростка ощутив, что эта малодушная черта грозит стать стилем жизни и основным средством достижения любых целей, не стал тратить слова и время на увещевания, а просто-напросто как следует вздул брата. И раз, и два. Помогло.
А еще Зия был несколько старомоден. Даже в молодости. Например, когда через их деревню прошел подмявший под себя полдолины широченный тракт — с виадуками, грузно перекинутыми через горные речки, с развязками, с красивым современным ограждением, фосфорно вспыхивающим в темноте от малейших лучиков света, и все радовались, даже праздновали, потому что деревне теперь не грозило быть наглухо отрезанной от мира, едва ляжет снег или пройдет дождь, — Зие было до слез жалко старых оврагов, висячих плетеных мостиков, летящих в гулком ветре над бездной, бугристого черного брода за выгоном, истоптанного копытами коров… Когда у деревни появилась «центральная площадь», кругом которой чуть ли не в одночасье вымахнули современные стекляшки магазинов и харчевен, буквально раздавив неказистые каменные строения, из коих спокон веку состояла деревня, — Зие казалось, что новые дома неживые: так красивый гладкий манекен отличается от морщинистого, сгорбленного, все в жизни видевшего старика; от новых домов пахло безвоздушьем и химией, а от старых домиков — живых! — с того времени стало пахнуть умиранием…
Как и большинство простых теплисцев, Зия относился к приезжим ютаям как к добрым гостям и, в сущности не сталкиваясь с ними в повседневной жизни, книжно сочувствовал их беспримерно тяжкой исторической судьбе; он рад был, что ютаи наконец-то нашли приют, и даже какое-то время был им благодарен за то, что с их нашествием уезд явственно начал богатеть и обустраиваться. Но когда золотое горло Кавака-Шань, великая певунья Нания Брегвакян, даже старую добрую «Теплисо» начала петь не только по-саахски, а все больше на языках, понятных ютаям, сердце Зии упало, будто подвесной мостик его детства, сброшенный вниз за ненадобностью, когда орлиное ущелье изуродовал мертвый бетонный путепровод.
Нет, сам Зия не пострадал от ютаев ни разу. Он был простой работяга, ему негде было с ними столкнуться. Они не разорили Зию; они не купили за бесценок его лавку, никто из них не писал на него разгромных статей и не перебегал ему дорогу где-нибудь в консерватории или ученом центре… Ничего этого не было. Он порой слышал о подобном, но полагал такие разговоры досужими; мол, ты сам лучше работай, прилежней учись, умней торгуй, и нечего, как говорят фузяны, Лазаря петь. Но когда однажды Зия, приехав из Теплиса к родителям на очередной отчий день, увидел появившиеся здесь за время его отсутствия вывески и рекламные щиты на иврите, то понял, что даже его деревня перестала быть ему родной.
Однажды вечером он решил пойти домой после смены пешком — уж больно погода стояла хороша. Весна. Был какой-то ютайский праздник — Зия никогда не интересовался специально их календарем: зачем? Жил Зия неблизко — но почему бы не пройтись… Когда кончится район утопающих в зелени новых особняков, можно будет сесть на автобус. А пока: сады, сады, и каждый — что твой ботанический заказник. И в каждом — их радость, их вовсе даже не уединенное, наоборот, почти показное веселье — всего-то за живыми изгородями, усыпанными по-вечернему духмяными крупными цветами…
В одном из садов, за накрытым прямо посреди рая столом, под уютным, подвешенным на сплетениях виноградных лоз абажуром, в светлом дыму которого суматошно искрила ночная живность, не просто гуляли или бубнили священные тексты, а всерьез пели хором. Пафосно, со слезой. Так подпившие русские поют что-нибудь свое надрывное — «Окрасился месяц багрянцем», например; даже мелодии были на редкость похожи.
Зия и сам не заметил, как остановился, невидимый оттуда, из света, и как сами собой сжались его кулаки.
Всем прочим — всегда антиподом,
Не чтя ни крестов, ни коров —
Ты избран Священным Народом,
Израиль, во веки веков.
Небесною Истиной правы,
Отвергнуты мы на земле!
И скорбные, горькие травы
Навечно на нашем столе.
Не медли! Пока не погиб ты —
Единого Бога зови!
Египты, Египты, Егигпты
На наших костях, на крови… [141]
Ладно. Ну не чтите вы христианских крестов, буддийских коров, и Коран вам нехорош, и все остальное… Ладно. Можно понять. Народ без веры — все равно что мужчина без мужества, а вер много, потому что таковы, видно, промысел, кисмет, дао… Хорошо.
Но добро бы тут сидели бедные козопасы или погорельцы! Впрямь отвергнутые какие-нибудь!
Добро бы огромный, точно вертолетная площадка, стол, на коем не заметно было ни единой горькой травинки, не ломился от яств! И добро б возле дома не выстроились, преданно ожидая хозяев, сверкающие новехонькие повозки, одна другой дороже и краше! Добро бы Зия не узнавал лиц — знакомых по газетам и теленовостям любому! Директор известнейшего в Теплисе театра; владелец крупнейшего в уезде магазина драгоценностей; виднейший, любимейший всей Ордусью скрипач; член теплисского меджлиса; член межулусного ютайского совета по распространению духовного наследия…
ПОЧЕМУ ВЫ ВСЕ ВРЕМЯ ЖАЛУЕТЕСЬ?
Это, стало быть, И У НАС тут для вас Египет? Это МЫ тут, что ли, вас поработили и держим насильно на тяжелых работах? Это, значит, МЫ тут живем на ваших костях и крови?
Наверное, случись рядом сведущий народознатец, он объяснил бы окаменевшему от бешенства работяге, что все это следует понимать совсем иначе — в символическом, чисто духовном смысле: как память народа, как олицетворение единства и взаимного сопереживания, как незаживающий ожог бесприютности и многовековой чужой неприязни, как безмерную и воистину достойную лишь уважения скорбь о своих столь долго казавшихся нескончаемыми скитаниях и муках… Народознатец был бы в значительной степени прав.
Но не случилось его. Простой человек слышал простые слова. И из этих простых слов запросто уразумел наконец, что секрет преуспеяния ютаев и их умения вести дела, в сущности, очень прост: надо хныкать. Мама, у меня в пятке заноза, снеси ты сама завтрак отцу… И так все время. Чем больше — тем лучше. Мужчины, те, кто и падая в пропасть ни единого стона не сронит с уст, расступаются перед нытиками, пожимая плечами, — иди, если тебе не стыдно; женщины, столь любящие сострадать, гладят по головке, слюнят поцелуями, просят мужей помочь бедняжкам, ласково подталкивают страдальцев вперед… Оп! И ты уже первый.
И Зия тоже стал первым.
Первым, кто понял, что избавиться от ютаев можно, лишь сделав их жизнь в уезде невыносимой. Чтобы не ехали сюда. Чтобы ехали отсюда.
И, между прочим, после того как чужаки сбегут, все, что они тут понастроили, достанется истинным хозяевам — коренным теплисцам…
Сначала Зия еще пробовал советоваться с другом. Друг не одобрил. «Люди такие разные, — сказал он. — Вон русским, например, кажется, что раз у них самая правильная вера, то они всех понимают и всем сочувствуют, поэтому могут всем советовать, как жить. А ютаям кажется, что, раз у них самая правильная вера, их все мучают из зависти и потому должны искупать перед ними свою вину. Что с людьми поделаешь? Национальные характеры…»
Зия не стал спорить — просто разошелся со старым другом. Какой из него друг! Если в нем не прорастает ненависть к врагам — значит, он никогда не любил своих. Любовь — естественное состояние человека, а ненависть в нем зажигается лишь тогда, когда кто-то грозит тому, что он любит.
Характеры, характеры… Есть просто характеры, а есть отвратительные характеры. И Зия не хочет принимать у себя дома гостей с отвратительными характерами.
Ведь они еще и подлые! Когда Зия уже многое понял, но еще имел наивность пытаться говорить о своих мыслях открыто, ему быстро стало ясно: скажи про них хоть слово худое — сразу приплетут Шикльнахера и его компанию. Вы считаете, ютай неправ? Вы что, нацист? Какой ужас, смотрите: он же законченный нацист! Кто бы мог подумать, столько лет прикидывался порядочным человеком…
Он начал интересоваться ютаями специально и совершил еще немало отвратительных открытий. Да вот хоть великий Ванюшин. Оказывается, есть человек, сам ютай, и он всего-то лишь пытается мягко, тактично втолковать: ютаи, как и любой нормальный народ в мире, отнюдь не всегда лишь безвинно страдали, но порой заставляли страдать других. А они не хотят быть просто нормальным народом в числе прочих, пусть даже самых великих, — им это что нож острый. Они в ответ и Ванюшина записали едва ль в нацисты; во всяком случае, приняли в штыки, отмахнулись, и нет буквально никого, кто поддержал бы великого справедливца, кто откликнулся бы на его страстный, пронзительный призыв, хотя каждая строка его работ написана кровью сердца, и каждое слово — истина. Зия, открыв для себя труды Ванюшина, перечитывал их не раз и не два… Поведение ютайства потрясло Зию. Значит, они все и впрямь либо безумцы, либо мерзавцы.
Поэтому, лишь только вылетела в город весть о том, как жена Ванюшина кинула им в меджлисе правду в лицо, Зия понял: сейчас или никогда.
Поэтому Зия в тот страшный вечер первым крикнул: «Захватчики! Оккупанты!» И немногочисленные, но верные сторонники — к тому времени он уж помог некоторым теплисцам прозреть — подхватили его крик; а потом взревела толпа.
Поэтому Зия первым кинул камень в витрину ютайской мебельной лавки — а потом камни запорхали, как ночные бабочки, искря и сталкиваясь в воздухе. И стекла полных товарами витрин, вздрагивая от первого удара, принялись с веселым звоном — будто радовались свободе после тяжкого и подневольного стояния целыми — одно за другим превращаться в жидкие сверкающие струи и опадать хрустальными водопадами, так что скоро улицы были словно застелены колотым хрусталем…
Поэтому, восхищенный мужеством той женщины, Зия — уже зная, что теперь ему житья в Ордуси не будет, что теперь он по всем законам человеконарушителъ и преступник, что мстительные ютаи сживут его со свету непременно, — оторвался от разгулявшихся не на шутку теплисцев и тишком, прячась от начавших прибывать вэйбинов, последовал за возвратившимися к себе в караван-сарай свободоробцами. И, притаившись под открытым окном номера, в коем жил справедливец, Зия слышал — все. И попросил помощи, и получил ее: люди, коим не милы ютаи, как и следовало ожидать, встречались не только в теплисском уезде. И жена Ванюшина первой поняла, что вот уж где не станут искать ярого ютаененавистника — так это в ютайском логове. То есть, конечно, станут вскоре и там, всюду вскоре станут искать — но не сразу. Должны сначала унять беспорядки, чтобы народ, отдышавшись, пришел в себя и изумленно оглянулся по сторонам: да неужто это мы наворотили? Должны опросить всех свидетелей, выявить зачинщиков, обнаружить, что главный зачинщик исчез, объявить его в розыск… И то, когда обнаружат, глазам своим не поверят поначалу. А тем временем…
Насчет того, что именно он сделает «тем временем», у Зии появились соображения еще по дороге в Яффо. Чутьем крепко стоящего на земле человека, помноженным на обостренное чутье затравленного зверя, Зия вычислил из окружения Ванюшина — одного. Одного-единственного, с кем имело смысл попытаться поговорить.
И поэтому теперь они сидели с этим человеком вдвоем в маленьком сквере на улице Бялика, и это был уже третий их серьезный разговор. Может быть, самый серьезный.
Фон Шнобельштемпель, в неизменном своем полосатом бухенвальде и полосатой же легкой шапочке, прикрывавшей голову от палящего средиземноморского солнца, некоторое время задумчиво созерцал кончик своей правой туфли. Правая нога его, положенная на левую, неторопливо и мерно покачивалась в воздухе. Фон Шнобельштемпель размышлял.
Наконец нога перестала раскачиваться, журналист взглянул на Зию и улыбнулся.
— Конечно, ты был бы нам куда полезнее здесь, — признался он. — Но я понимаю… Сыскная полиция Ордуси весьма эффективна.
— Я вернусь в Теплис, — сдерживая страсть, ответил Зия. — Срок давности за злостное хулиганство — пять лет, за разжигание национальной розни — десять. Я вернусь. Но уже совсем иным. Иным и иначе. Деньги можно бить только деньгами. Только деньгами. Камнями — только святости добавляешь этим идолам… Я их по миру пущу… — не сдержавшись, процедил он сквозь зубы. — Всех…
— Ты надеешься разбогатеть на Западе? — поднял бровь фон Шнобельштемпель.
— Я просто обязан это сделать.
Немец чуть усмехнулся.
— Ну, если у тебя это не получится, ты всегда сможешь обратиться по тому адресу, который я тебе дам. Тебе помогут и объяснят, что делать.
— Хорошо.
Сейчас Зия был согласен на все. Он терпел даже фамильярность толстого немца, которого дома не пустил бы и на порог, чтобы не осквернять родовой очаг его жирной, самоуверенной наглостью. Сейчас Зия обещал бы что угодно — хоть Луну с неба, хоть следы на земле целовать… Эти обещания ровно ничего для него не значили. Важно было выбраться.
Впрочем, Зия понимал, что немец видит его насквозь. Но тут уж так — кто кого. По крайней мере никто не скулит о своей тяжкой многовековой судьбе, с ходу требуя за нее полной компенсации со всякого, кто посмотрит с состраданием. Тут честно: охота. Человек и барс. Кто победит, тот и окажется человеком.
— Хорошо, — сказал фон Шнобельштемпель решительно. — Все документы я подготовлю послезавтра. Раньше никак. После этого ты улетишь первым же рейсом. Постарайся продержаться. Поменьше мелькай.
— Разумеется, — ответил Зия и встал.
Немец продолжал сидеть.
На мирной земле полный, добродушный пожилой человек мирно отдыхал в тени двух раскидистых сикомор, расстегнув полотняную рубаху до середины потной груди, а вокруг безмятежно плавился в дневной жаре точно по мановению небес выросший за считанные десятилетия бодрый и гостеприимный город.
— Все же имей в виду, — глядя перед собою, сказал фон Шнобельштемпель с ленцой. — У нас все хотят разбогатеть. Очень сильно хотят. Но получается далеко не у всех. Надо действительно иметь что предложить…
— Думаю, — холодно усмехнувшись, не сдержался Зия, — у меня будет что предложить.
Фон Шнобельштемпель с улыбкою пожал плечами: мол, ну-ну, блажен, кто верует, а я предупредил. И вдруг — улыбку как ветром сдуло — цепко взглянул снизу вверх Зие в глаза и небрежно спросил:
— Баул Ванюшина?
Зию будто кинули в кипяток. Медленно, стараясь не подать виду, насколько ошеломлен, горец перевел дух. Сделал вид, что просто не понял вопроса.
— Я давно чувствую в себе призвание делового человека, — сказал он, постаравшись выставить себя совсем уж дурачком.
Фон Шнобельштемпель отвернулся.
— Итак, послезавтра здесь в это же время, — сказал Зия. — Я правильно понял?
— Угу, — равнодушно ответил фон Шнобельштемпель, уже не глядя на него.
На углу Бялика и Хохляцкой Зия оглянулся и, убедившись, что немец пропал за домами, достал из кармана трубку. Пискнул кнопкой перезвона.
Ответила, разумеется, Магда.
— Алло?
— Это я, — сказал Зия.
Ее нейтральный сухой тон сразу сменился неподдельно теплым.
— Наконец-то! — с искренним облечением сказала она. — Мы уж тут волноваться начали… У вас все хорошо?
— Лучше не бывает, — ответил Зия. — Освободился и готов ехать к вам.
Не только ютаям сочувствуют, подумал он. Находятся и впрямь хорошие люди, которые сочувствуют тем, кому надо, кому это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО надо…
На какое-то мгновение Зие стало тошно от того, как он собирался отплатить им за сочувствие. Но я же не для себя, попытался успокоить он себя. Я же не из корысти… Это нужно всем, это нужно всему моему народу…
Помогло.
Мустафа.
Яффо, Пурим, 14-е адара, день — ранний вечер
Русский сановник позвонил неожиданно и тактично настоял на встрече. Мустафа согласился почти сразу, только не принял предложенного Оуянцевым времени и назвал свой срок — на два часа раньше. Потом Мустафа будет занят. Само дело, как обычно, займет не более пяти минут — но к нему надо готовиться. Честно говоря, Мустафе и самому хотелось знать, что еще надумал приезжий. Лишнее знание никогда не помешает, а всякий разговор — это игра в обе стороны.Кто кого. Кто о ком сумеет понять, почувствовать и выяснить больше. Вопросы иногда оказываются информативнее ответов. В то, что глава этического управления одного из влиятельнейших улусов империи приехал сюда в такое время просто собирать материал для какой-то там книги, верилось с трудом. Книга, скорее всего, только предлог. Вопрос — предлог для чего?
Русский был очень обаятельным и славным человеком. С таким, вероятно, очень хорошо дружить. Но он был опасен. Он был фанатиком золотой середины, Мустафа это понял быстро. Таких людей ни в чем нельзя убедить, отчасти они согласны чуть ли не со всеми, но им кажется, будто лишь они одни ведают полную истину. Такой человек не может быть ничьим сторонником.
А вот противником — может.
А тут еще этот его Лобо… Как в воду канул. У Мустафы не было ни малейшего формального повода объявить Багатура в официальный улусный розыск, а все, что он мог сделать сам, негласно — не дало результатов. В гостиницах не останавливался, на турэкскурсии не записывался… Прилетел, как явствовало из воздухолетной статистики, из Теплиса — тем же, между прочим, рейсом, что и сам Мустафа, значит, даже видеться могли! — и растворился. И это особенно настораживало…
Они встретились в небольшой уютной кофейне неподалеку от городской управы КУБа. Мустафа открыл ее и полюбил двенадцать лет назад. В ней будто остановилось время. Многое менялось, а в Яффо — особенно много и особенно быстро, город рос на глазах, но что-то все же оставалось неизменным, и это грело сердце. Страна сильна традициями. Даже когда ее подарили гостям.
Иерусалимский кубист и александрийский цензор, степенно беседуя о погоде, о глобальном потеплении — есть оно или его придумали ученые, о том, как в Александрии не хватает солнца, а в Яффо — снега (всем: всегда чего-нибудь да не хватает), воздали должное густому, терпкому, ароматному кофе и мало-помалу перешли к главному. Мустафа ожидал подвоха и был настороже, но опасность пришла совсем не с той стороны, с какой он возводил редуты. То ли вовсе бесхитростный, то ли очень хитрый русский — противуположности сходятся, все человеческие качества подобны кусающей свой хвост змее — строил беседу с таким невинным видом и так элегантно, что главный вопрос Мустафа чуть было не пропустил; он уж начал было отвечать, когда сообразил, что, возможно, из-за этого и затеян весь спектакль. Потом Мустафа даже не мог вспомнить точно, как именно их обмен репликами выглядел. Оуянцев все сетовал, что вот, мол, сколь трагично и, казалось бы, несправедливо устроена жизнь: человек хочет как лучше, но, встретив долгое непонимание, закусывает, сам того не замечая, удила и теряет меру, и его «лучше», которое на самом-то деле, может быть, и впрямь «лучше», превращается в нечто куда худшее, нежели то, с чем он праведно борется. В общем, опять говорил о середине. Мол, даже самый искусный водитель повозки должен постоянно чуть-чуть шевелить баранку то вправо, то влево, чтобы повозка ехала прямо. А стоит только перестать отслеживать и парировать малые уклонения и приняться увлеченно забирать, скажем, вправо, когда повозка и так уже отклонилась вправо, — мигом окажешься на обочине, а то и в пропасти… Красивая песня, думал Мустафа, кивая Оуянцеву в ответ, но разве дороги бывают только прямыми? Попробуй-ка этак, вправо-влево, рулить на крутом повороте!
Вот если бы, говорил Оуянцев мечтательно, Ванюшин почаще встречал тех, кто с ним был бы согласен, но лишь до известной степени, без крайностей — наверное, ему было бы легче и он не зашел бы со своими идеями в столь уже неконструктивную, столь разрушительную даль. Но почему-то получается так, что если у Ванюшина и находятся редкие единочаятели, то, напротив, еще более радикальные. «Вы обращали внимание на эту странную закономерность, единочаятель Мустафа? Или у меня лишь впечатление такое составилось, потому что я не располагаю всем материалом, а знаю лишь наиболее вопиющие случаи?»
И наивные светлые глаза со спокойной, доброжелательной пытливостью заглянули из-под смешных очков прямо Мустафе в душу.
«Ну, как вам сказать… — отвечал кубист, не в силах отделаться от тревожного ощущения, будто русский спрашивает о нем самом. — В поле зрения нашего ведомства по определению попадают только вопиющие случаи. Мы ведь не можем, да по сути и задачи такой перед нами не стоит, отслеживать всех, кто, например, просто сочувствует Ванюшину или даже, скажем, просто-напросто его жалеет… Вот казус, например, с сожжением кип у Стены Плача полтора года назад — это да, это конечно сразу… Мальчишки чувствовали себя героями — ах, какие мы храбрые, какие принципиальные, как мы всех потрясли! Что им не мило в ютайстве — об этом у мальчишек были, насколько удалось позже выяснить, самые слабые и поверхностные представления. А те, кто испытывает менее эгоистичные эмоции, — всегда менее заметны… Кип они не жгут».
Часом позже, анализируя беседу, Мустафа сообразил, что как раз тут-то и вляпался в ловко поставленную ловушку. Русскому надо было естественным образом, невзначай перевести разговор на Теплис — и Мустафа, сам того не заметив, ему подыграл.
«Да, это понятно… — вздохнул Оуянцев. — Но, наверное, вполне закономерно. Здесь. Против традиции, против с молоком матери усвоенных взглядов и идей всегда идут лишь самые шумливые да заносчивые… А вот там, где для сочувствия Ванюшину и его идеалам не обязательно идти против традиции, против веры отцов? В таких местах отношение может быть более спокойным и взвешенным… Вот в Теплисе, например… Конечно, после того, что там случилось, казалось бы, нелепо и кощунственно говорить о тамошнем спокойном отношении к ютаям, но мы-то с вами знаем, что это лишь роковое стечение обстоятельств…»
Все еще не понимая, куда Оуянцев клонит, Мустафа осторожно пересказал своими словами официальную точку зрения. Действительно, все получилось на редкость нелепо. Цепь совпадений, приведших к трагедии. Долгое ожидание ответа на сокровенный вопрос перекалило нервы теплисцев; выступление Левенбаума на короткий миг сняло это напряжение, кого-то, по правде сказать, обескуражив и даже разочаровав, кому-то, напротив, дав надежду на благополучный выход из тупиковой, казалось бы, ситуации; во всяком случае, даже из элементарной психологии известно, что если ровное напряжение еще как-то можно терпеть, то возвращение к нему после краткого периода расслабления и надежды частенько надламывает даже крепких людей, заставляя их поступать несообразно. А тут еще эти обалдуи — иного слова не подобрать — со своими халами и свечами…
Следующий вопрос Оуянцева Мустафа поначалу воспринял с облегчением; упорно и целенаправленно, будто и впрямь заботясь только о материалах для своей книги и совершенно не интересуясь теплисским ужасом и нерасторопностью тамошней внешней охраны, сановник сказал: «Нет-нет, я понимаю… С этим все ясно. Но вот нейтральные, спокойные единочаятели… Вы ведь, сколько было возможно в этой каше, постоянно находились неподалеку от почтенного цзиньши Мордехая. Неужели никто не пытался встретиться с ним, поговорить, поддержать добрым словом… рассказать, в чем он с ним согласен, а в чем — нет?…»