— Кгхм? — сипло рыкнула трубка.
   — Колли? — сухо спросил господин Штейман. — Каменный на связи. Узнал? Ну и молодец. Усатого мне!..
   — Мр-мр-мр? — проворковала трубка спустя секунду.
   — Слушай сюда, Коба, — Штейман не стал снисходить до приветствий. — Первое. По поводу петушка. Поболтай с Живчиком. Да. Да. А вот это уже не твое собачье дело, ты понял? Вот и славно, — он помолчал. — Второе. Ноги в руки, и чтобы через пять минут здесь были новые джинсы. А?! Джин-сы. Джин-сы… бля!!! Все! — уже почти отрубив связь, он успел-таки задержать палец. — И кроссовки, усек? Сорок три с половиной!..
   Бросил трубку. Прошелся по кабинету из угла в угол.
   Все в норме. В полной норме, усекли, нет? Проблема с инженериком снята. А по поводу гребаной гориллы будет время подумать без спешки. Это, конечно, не мелочь вроде лахудры-жены, но тоже не такая уже великая шишка…
   Александр Эдуардович нехорошо ухмыльнулся.
   Как бы там ни было, но подполковнику действительной службы Эжену-Виктору Харитонидису следовало бы быть посдержаннее в выражении эмоций. Потому что Каменный Шурик доныне никому никогда и ничего не забывал…
 
3
   ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро. Дни ясного солнца
   — Смотри, Великая Мать: вот принес я тебе жирного нгая, недолго гулявшего по Тверди; съешь его, и пусть нежное мясо укрепит твои старые кости; вот птица грбе, полезная для утомленных жил; съешь ее, Великая Мать, и не узнай усталости, разыскивая целебные травы; а вот и колючий мург; вытопи из него синий жир, Великая Мать, разотри им дряблые мышцы, и да утвердятся твои ноги! Долго преследовал я быстрокрылую грбе; от реки до самого перевала лежала дорога, но не сошел я с тропы и меток был мой лук. Нелегко было отыскать нору мурга, живущего под ликом Тверди; немало дней искал я такую, какую должно, не большую и не маленькую, скрытую травой; и нашел. И тяжелый нгай не так легко дался в руки; смотри: искусано плечо мое, разорван локоть; хотел нгай уйти от меня, чтобы гулять еще под Высью, но крепко держал я нгая, и пальцы мои не выпустили его глотки. Все это, приятное небу и полезное в старости, принес я тебе, Великая Мать. Возьми же и раскинь свои гадальные иньи, пусть скажут они мне о том, что хочу знать…
   Полузакрыв глаза, произнес все это светлокожий юноша и, опустившись на колени перед Мэйли, простер к Великой Матери мускулистые руки, покрытые свежими шрамами. Четыре черно-белых пера, украшающих высокую прическу, взметнулись в воздухе и покорно расстелились по траве, кончиками коснувшись сплетенных из тоненьких лиан сандалий старой женщины.
   Воистину достойные подношения принес Дгобози! Давно не видала Великая Мать мурга столь жирного, и нгая столь голенастого, а грбе, толстошеяя птица снегов, распростерла крылья так, что иной незнающий принял бы ее с первого взгляда за г'ог'ию, хищноклювый ужас небес…
   Удачлив Дгобози, щедр! Как не помочь такому? — Встань, сын мужчины, — с довольным видом кивнула старуха. — Негоже тебе, быстроногому, преклонять колени надолго, неладно тебе, остроглазому, упирать очи в траву! Да будут благосклонны к тебе живущие в Выси, ибо чтишь ты дряхлость и почитаешь седины, и пусть отпрыски иолда твоего будут почтительны к тебе, Дгобози, в пору твоего увядания, как нынче уважителен ты. Я же в меру скромных сил своих не откажу тебе, исполню, о чем просишь…
   Подчиняясь властному жесту худенькой ладошки, светлокожий охотник почти незаметным движением переменил позу: вот, миг тому еще почти лежал он ничком, а вот уже и сидит, поджав ноги, недвижный и бесстрастный, и только лохматые перья слегка покачиваются над головою, колеблемые ласковым восточным ветерком.
   Он ждал. Ждать пришлось недолго.
   Уже облаченная в одежды, назначенные для малых гаданий, Великая Мать явилась из зева пещеры, позвякивая десятками тонких медных браслетов, в пору юности плотно облегавших предплечья, а ныне бессильно спадающих к запястьям; голову ее теперь прикрывала маленькая шапочка, плетенная из высушенных побегов молодой травы нгундуни; в ночь, когда розовая луна сменяет синюю, такая трава вскрикивает и выбрасывает новые стебли, не зеленые, какими им надлежит быть, а ярко-желтые, словно едва вылупившийся цыпленок. Жутко кричит трава, и так ядовита она в этот редкий час, что любой, коснувшись, сокращает жизнь свою ровно на день. Но стоит дня жизни желтая нгундуни, ибо шапочка, сработанная из нее, защищает вопрошающего Высь от подсказок демонов лживых…
   — Дай! — протянула руку к юноше Великая Мать, ничего не поясняя, ибо пояснений не требовалось. И Дгобози покорно чиркнул себя по запястью, выпустив на свет струйку темно-алой влаги тела.
   — Т'тах! — повелительно крикнула Великая Мать, и тугая струя покорно увяла, а ранка сморщилась, и совсем немного свежей крови осталось в пригоршне старой женщины, окрашивая в багрянец пять иньи, гадальных костей из прозрачно-серого горного хрусталя.
   — К-ках! — гортанно вскрикнув, Великая Мать плюнула себе в ладонь, смешав кровь со слюной и жидкой жвачкой из лающих ягод, и то, что было в ладони, вскипело, закрыв от взоров иньи, а когда улеглось кипение, ладонь была суха, а шестигранники приобрели серебристый оттенок.
   — Думай, сын мужчины, — плавно вращая перед собой сжатым кулаком, Мэйли произносила слова ясно и отчетливо, но губы ее, сжатые в ниточку, не шевелились. — Думай, думай, думай! Что ты увидишь, ты не поймешь, что ты услышишь, тебе не узнать; воля высших кладет предел знанию смертных, но священные иньи знают все, кроме того, что ведомо лишь одному из всех, великому Тха-Он-гуа…
   То чуть приподнимаясь, то становясь глуше, плелась-сплеталась цепь наговорных слов, усыпляющая внимание демонов, охраняющих лаз в нору грядущих событий.
   — Думай, сын мужчины, думай!
   Морщинистое лицо старухи неестественно побледнело, и синие круги, намалеванные на впалых щеках, казались черными, будто птенцы птицы грбе после трех раз по пять дней жизни.
   — Йо'йо-йоооооо' й'Тха'анг'Онгуа!
   Уродливо искривив лицо, прокричала последнее из заклинаний Великая Мать, а затем резко вскинула руку к Выси, одновременно разжимая пальцы. Пять прозрачно-серебристых капель взлетели высоко-высоко, рассыпались в воздухе и, собравшись воедино, вернулись в подставленную ладонь.
   — Т'тти!
   Подслеповато щурясь, старуха внимательно разглядывала иньи, поднесенные близко-близко к ослабевшим за годы труда глазам. Потом губы ее дрогнули, ноздри гневно раздулись, и в голосе зазвучало негодование.
   — Ты! Двали! Нельзя тебе думать о таком!
   — Мне — можно, — упрямо насупившись, откликнулся юноша, — я — Дгобози, сын Къяндъ'я г'ге Нхузи, потомок Предка, разве ты забыла, Мэйли?
   Он был прав. А старуха, напуганная кощунственными мыслями вопрошающего, и впрямь забыла то, чего нельзя забывать хранящим обычаи. Нет дггеббузи для потомков Красного Ветра, даже строжайшие из запретов не связывают мужчин и женщин из рода дгаамвами; Дгобози же из тех немногих, в чьих жилах течет кровь Предка, наичистокровнейший; от младшего сына Ветра-Пращура тянется линия его дедов, и только вождь, капля от чресел старшего сына Ветра, превосходит юношу благородством.
   По лицу Великой Матери пробежала тень. Двали он или не давали, но юнец посрамил старуху. Поймал ее на забывчивости. Стоит ему обмолвиться словом кому-то из длинноязыких женщин, и среди людей дгаа побежит слух о том, что-де Мэйли излишне стара, тело ее устало жить и не пора ли помочь травнице? Не пришло ли время отблагодарить ее за долгую службу народу дгаа быстрым и легким уходом?..
   Нет, этого Мэйли не хотела. Как ни сладок мед в голубых редколесьях Выси, она еще не утомилась ходить по исполненной тягот и страданий Тверди, она еще может быть полезна племени, и память подводит ее редко!
   — Не скрывай от меня то, что можно знать, Великая Мать Мэйли, — вкрадчиво и почтительно попросил юноша. — Это поможет мне забыть то, о чем знать не надо…
   Напряженный лик старухи разгладился. Она и сама была когда-то молода, и ее добивались многие, но немногим позволяла юная Мэйли-нггу, девочка Мэйли, доставлять ей наслаждение в густой траве, входя через разрешенное. Ей ли, помнящей о жгучем пламени, что пылает в глазах жаждущего, не понять упорство храброго и разумного Дгобози?
   — Дай! — голосом, вновь приобретшим силу, приказала Великая Мать, указывая на чашу, стоящую поодаль.
   Дгобози повиновался.
   — Йло!
   Первая иньи, помеченная двумя линиями, взбулькнув, утонула в прозрачной воде, заполняющей чашу. Пусть длинное станет коротким!
   — Ила!
   Вторая иньи, несущая крест, последовала за первой. Пусть туманное станет ясным!
   — Илу!
   Третья иньи, хранящая тройной круг, ушла под воду. Пусть далекое станет близким!
   — Йлэ!
   Четвертая иньи, испятнанная звездами, разбросала пузырьки по колеблющейся глади. Пусть неявное станет явным!
   — Или!
   Последний шестигранник, сверкнув серебряной брызгой, упал в воду громко, словно причмокнул.
   Пусть уснут на время демоны лживые, пусть пропустят вопрошающего в грядущее духи прямосердые!
   — Смотри! — резко вскрикнула Великая Мать.
   И Дгобози поспешно наклонился над чашей, жадно вглядываясь в быстро мутнеющую влагу; она сейчас серебрилась, словно пропитанная лунным сиянием, и туманилась, будто десятки десятков незримых паучков суетились по донцу и стенкам сосуда, все гуще и гуще переплетая паутиновые сети.
   Все напряженнее становилось склоненное над каменной гадальной чашей лицо двали. Все резче заострялись черты. С каждым мгновением юный охотник делался все более похожим на яркоглазую г'ог'ию, терпеливо высматривающую с недостижимых высот ничего не подозревающую добычу. Там, в подергивающейся, шелестящей воде священного ключа Лламмввати ГгеТью, Несущего Знание, творилось нечто, заставившее юного Дгобози превратиться в хищника, жаждущего убийств…
   —Нет!
   Отшатнувшись, словно в лицо ему улыбнулась сама Ваарг-Таанга, сын Къяндъ'я г'ге Нхузи, Собирающего Головы, с трудом удержал равновесие, и лишь случайность помогла ему избежать позорного для воина дгаа падения на заднее место; губы его подергивались и кривились, на обострившихся скулах плясали желваки… Он по-прежнему походил на ужас небес, но эта г'ог'ия не была опасна, она бессильно билась на Тверди, пытаясь взмахнуть перебитым крылом.
   — Агх… Агх… Кхха-а…
   Дгобози захлебывался, словно в груди его воздух превратился в травяной кляп, и этот кляп никак не желал выходить наружу, он давил и душил, исторгая из распахнутого рта комки густой слюны и невнятные всхлипы.
   Baaрг-Таанга и впрямь подбиралась к нему.
   — Ило! Ила! Илу! Йлэ! Или! — скрючив пальцы, Великая Мать вцепилась в ничто, раздирая его в лохмотья, и лицо ее помолодело от напряжения. — Ийяйя вван'гр'гийя, Хха!
   Ничто не поддавалось. Оно тянулось, вырывалось из рук, оно никак не желало оставлять в покое подпрыгивающую на измятой траве птицу.
   — Ак'койа т'таВаанг-Н'гур-анъяньи!!
   Упряма безликая, но и на нее есть управа. Если услышит мольбу слепой брат ее, Ваанг-H'ryp, если пожелает откликнуться и если еще не исчислены дни того, кто пойман в сети Ваарг-Таанги, тогда придет он и успокоит сестру…
   — Иойо! Иойэ! Ак'койа мме дденгели!
   Хрустнуло ничто, треснуло под крепкими ногтями травницы, и невнятное, неразборчиво-успокаивающее бормотание вместе с холодноватым порывом ветра пробежало над поляной, всколыхнув ветви. Прекратив щебетать, притихли птицы в высоких кронах. Змеиное шипение откликнулось ветру, оно явилось ниоткуда и шелестело, словно возражая уговорам, сперва настойчиво, угрожающе, потом — тише, словно бы с сомнением, и еще тише, будто соглашаясь…
   И вдруг снова заверещали птицы.
   Бессильно, словно соломенное чучело, рухнул на траву Дгобози, отфыркиваясь и жадно глотая свежий воздух распяленным окровавленным ртом.
   Мэйли же стояла над ним, не имея сил даже присесть, и была в этот миг много старше своих почтенных лет…
   Но сильнее великой слабости и могущественней всесильного страха женское любопытство, способное твердое источить, а мокрое высушить. Седая и морщинистая, Великая Мать оставалась всего лишь женщиной, и суетливое естество властно подталкивало ее взглянуть в чашу, где еще не успокоилась тихо бурлящая колдовская вода. Это нестрашно, нашептывала женская суть, безликая ушла, она не придет больше: и это было верно, ведь известно, что Ваарг-Таанга жестока, но отходчива, она приходит нежданно, но исчезает надолго… Силы, которых не было, появились неведомо откуда.
   Сделав мелкий шажок, старуха приблизилась к чаше.
   Осторожно нагнулась, готовая в любой миг отпрянуть.
   Всмотрелась, щуря близорукие глаза.
   И поняла.
   А потом раздался голос Дгобози, и голос этот был клекотом Мг, Смерти, ибо мало было в нем людского.
   — Ты видела?
   Нечего было отвечать. Ни к чему.
   — Тогда помоги мне, Великая Мать! Так не должно быть!
   Глупый двали! Разве кто-то когда-нибудь помог в подобном просящему? Есть вещи, посильнее Mг…
   — Не качай головой, Великая Мать, — хищноклювая г'ог'ия вновь встала на крыло, и яркие глаза ее полыхали безумными овалами. — Не отказывай мне!
   Он не успокоится, не получив ответа, поняла Мэйли. И ответила:
   — Она — женщина, мальчик. Она решает сама,..
   — Так прикажи! Ведь это в твоей власти!
   Верно. Во власти Великой Матери воспретить любой из длиннокосых многое, ибо ей открыто, каким будет потомство сошедшейся пары. Но и не верно, ибо не все длинноносые одинаковы.
   — Она — вождь, мальчик, — покачала головой Мэйли. — Некому ей приказать. И даже для меня скрыто, каким будет потомство вождя.
   — Тогда солги!
   Он уже не сознавал, что говорит, и Великой Матери оставалось лишь молчаливо ждать, когда же хоть сколько-то разума осветит выкаченные из орбит глаза Дгобози.
   — Солги ей, старуха! — крепкие руки ухватили Мэйли за плечи, причиняя боль костям, обтянутым сухой кожей. — Солги, или все узнают, что твоя память ушла!
   Многое можно понять, видя искреннюю боль. Многое следует терпеть, разделяя чуждое страдание. Но у всего есть пределы, и переступающий их не достоин сочувствия.
   — Двал-н'ге! — ярость, вырвавшаяся из глубин души, поразила даже саму Великую Мать. — Младенец! Пусть твой язык уподобится женскому! Пойди и скажи: Мэйли стара! Но знай!
   Звон браслетов сопроводил колдовской знак, выписанный старухой в застонавшем воздухе, и синие молнии спрыгнули в траву с ее пальцев.
   — Увянет твой иолд, как ветка дьгги в пору синей луны! Усохнет твоя мьюфи, как роса под первым лучом! Одним лишь потомком будешь ты одарен, и пустота заиграет в его глазах!
   Взлетало каждое слово в Высь и рассыпалось мириадами голубых искр, сплетающихся в сияние вокруг Великой Матери, Впервые за всю жизнь пришла к ней предельная сила, не посещавшая никогда ранее, и каждое из проклятий, если подтвердить его заклинанием, обрело бы ныне плоть…
   Это отрезвило Дгобози.
   В очи его вернулся разум, и он перестал быть г'ог'ией, не понимающей слов.
   — Да не задержится гнев в сердце твоем, Великая Мать, и да не повторится подобное с почтительным внуком, — сейчас он опять стал сыном Къяндъ'я г'ге Нхузи, юношей рассудительным и приветливым. — Во искупление своей вины принесу я тебе много жирного мяса и много легкого пуха, и увидишь ты, что Дгобози умеет признавать вину…
   Приложив ладони к щекам в знак раскаяния, он почтительно поклонился Мэйли, и старая травница ответила жестом милующим и отпускающим, ибо раскаяние смывает провинности.
   — Но знай, Великая Мать…
   Юноша умолк, давясь переполняющей печень болью, но это была боль человека, и Мэйли обязана была слушать.
   — Знай: моя мьюфи прольется в ее запретное, и я накину ей на плечи венок из гаальтаалей. Так будет, даже если сам Тха-Онгуа встанет на моем пути!
   Он сам верил в то, что говорил. И Великая Мать, жалея несчастного, не улыбнулась. Но вспомнила вслух о многих и многих, твердивших подобное, но осознавших и смирившихся… И о немногих не смирившихся не стала вспоминать она, ибо выходом для таких становился прыжок с обрыва и не следовало сейчас указывать Дгобози на эту тропу… Долго еще глядела старая Мэйли вслед Дгобози, удалившемуся нетвердыми шагами, пока не скрылась светлокожая фигура в зарослях кустарников, ведущих к поселку. А когда исчез юноша из виду, вновь подошла к успокаивающейся уже чаше и, прошептав доброе напутствие, тихонько подула в нее.
   — Эг'йе, Гдламини…
   Дуновение подхватило доброе напутствие, бросило его в слабо пузырящуюся воду, смешало слова с брызгами, обернулось слабым ветерком; ветерок окреп, налился теплом, промчался над трепещущими кронами деревьев и утих, ласково коснувшись волос девушки.
   Гдламини расслабилась.
   Темное, жуткое, необъяснимое, миг тому еще наползавшее со всех сторон, ушло, сгинуло, не оставив следов, словно смытое негромким налетевшим и тут же угасшим порывом теплого ветерка, нежданного в этот тихий вечер.
   — Обними меня, тхаонги, — попросила она.
   И Дмитрий, не понимающий, отчего только что испуганно озиралась побледневшая Гдлами, послушно выполнил просьбу вождя, прижав нежное, ставшее за недолгие дни пронзительно знакомым тело к себе.
   — Что с тобой, малыш?
   — Я не знаю… — девушка прижалась теснее. — Только что было что-то плохое. Оно ушло, я знаю. Все хорошо, тхаонги…
   Дмитрий кивнул.
   Все сегодня было не так, как обычно. В такую даль Гдлами никогда еще не уводила его. Она, как обычно, шла впереди, указывая путь, а он брел за нею, не спрашивая куда. Знал: не ответит. Нельзя задавать вопросы дга-амвами.
   Над ярко-голубым лесным озером стояли сейчас они, и совсем близко было до зыбких волн, бесшумно накатывающих на сиреневый песчаный берег. На вид озеро казалось таким холодным, что при одном лишь взгляде на него пробивала дрожь, однако пестрых длинношеих птиц, плавно скользящих по пенистой зыби, это, похоже, не беспокоило. И Гдламини тоже. Вот только что была она рядом, доверчиво приникнув к Дмитрию, а вот уже бежит вниз по косогору, и тьянь, набедренная повязка, сброшенная на бегу, плавно парит над кустами, медленно снижаясь; вот девушка уже у самой воды, но не останавливается, а с ходу бросается в синеву; смуглое тело, словно стрела, мелькает над водой и почти без брызг исчезает, растворившись в лазури, похожей на пролившееся наземь небо.
   — Д'митри-ии-и-и!
   Призывный, полный ликования крик сдернул его с места, как петля срывает со стены неосторожного часового…
   Вода показалась не просто холодной, и не студеной, и даже не ледяной. Дмитрий вошел в нее с прыжка, а когда ожил, почувствовал себя брошенным в домну; руки работали сами, и ноги тоже; он плыл вперед со скоростью невероятной, побивая все известные рекорды; тело неслось торпедой, стремясь поскорее добраться до противоположного берега, на который уже выбиралась, сверкая серебром и отряхиваясь, Гдламини, а вода вокруг мучительно медленно превращалась из расплавленного металла в нормальный, вполне терпимый кипяток; когда же она вдруг резко оказалась теплой и даже вполне приятной, берег, вроде бы еще далекий, возник ни с того ни с сего близко-преблизко, а всего несколько рывков спустя выяснилось, что воздух на берегу значительно холоднее воды.
   Гдлами, вся в мелких, бисерно стекающих по матовой коже капельках, смеясь, протягивала ему руку, словно подзадоривая: ну-ка, земани, сам выберешься или как?..
   А далеко за спиной, распуганные пловцами, возмущенно клекотали, выгибая под самыми странными углами шеи, пестрые птицы.
   Водяным демоном выскочив из пенистого прибоя, Дмитрий прыгнул вперед, и Гдлами, неуспевшая отскочить, была опрокинута и прижата к песку. Огненный ли холод воды тому виной, холодный пламень воздуха или зычное, будоражащее негодование длинношеих, бьющих крыльями о синеву, — трудно сказать, но сейчас он невероятно хотел ее. Собственно говоря, он хотел ее всегда, ежеминутно, с того самого, первого раза, на обрыве, даже кончив трижды подряд, он опять хотел — в четвертый, в пятый, в шестой, и когда уже вообще ничего не мог, все равно рвался в нее, желанием преодолевая сопротивление рассудительного тела, каждой клеточкой вопящего, что он, очевидно, не в своем уме… Однако здесь, на песке, на самой кромке зыбких волн, она была такой, какой не бывала ни в один из прошлых разов: мокрая, скользко-неподатливая, стократно желанная… Но губы ее, хотя и ответили на поцелуй, были необычно сдержанны, а когда он сам повел губами вниз от шеи через покрытые знобкими пупырышками соски, через впадину живота, через пупок, не забыв пощекотать его языком, то с удивлением ощутил, что хотя сопротивления нет, но нет и отклика… А ведь к этому мгновению обычно вся она уже выгибалась и змеилась, подставляя поцелуям низ живота, и еще ниже, где курчавились маленьким, почти прямым треугольничком странно золотистые нежные волосы… Сейчас что-то было не так, как обычно. Это еще больше возбуждало. Но и настораживало. — Гдлами?..
   Улыбнувшись одними глазами, она освободилась из объятий, гибко выскользнула, поднялась…
   — Не теперь, тхаонги. Иди за мной.
   С того самого вечера на обрыве она старалась не говорить с ним наедине голосом вождя. Но сейчас в построжевшем лице ее, в коротком жесте, не предполагающем ослушания, было нечто столь безусловно властное, что Дмитрий, не позволяя себе ни медлить, ни удивляться, последовал за нею.
   Спустя полтора десятка шагов кусты поредели, расступились, открыв взгляду немаленькое, почти в рост взрослого мужчины, идеально круглое отверстие в заросшем яркими цветами пригорке. Провал не был укреплен, но края его ничуть не осыпались, словно время от времени чьи-то заботливые руки подравнивали его.
   И — удивительное дело! — там, в подземном коридоре, вовсе не было темноты. Непонятный, ласкающий глаза мягко-розоватый свет, струящийся невесть откуда, слегка трепетал, а по стенкам, выровненным до того гладко, что они казались не земляными, а мраморными, прихотливо вились, образуя невероятнейшие узоры, многоцветные расплывчатые разводы: то алые, словно пламя возмужавшего костра, то тягуче-зеленые, как созревшая к середине лета листва редколесья, то волгло-коричневые, смахивающие на зыбучую ряску затянутых коварной тиной болот. Изредка сквозь наплывы цвета выглядывали некие подобия лиц, и Дмитрий несколько раз порывался остановиться, вглядеться попристальнее, но Гдламини, держащая его ладонь в своей, досадливо встряхивала волосами и увлекала его все дальше по узкому переходу, ведущему, казалось, уже к самому ядру планеты…
   Он подчинился, понимая: ей лучше знать. А потом девушка остановилась. Попятилась, И оказалась рядом.
   — Смотри, земани!
   Те же слова сказала она, что и тогда, над обрывом. И в то же время иные. Ведь у слов, таковы уж они, своя жизнь, и умеют они звучать по-разному. Не гордость и не вызов звенели сейчас в тихом шепоте, но только лишь безмерное, неподдельное и ничуть не скрываемое благоговение, слегка подкрашенное почтительным страхом.
   — О-о-о… — не прошептала, а почти простонала Гдлами. Идеально круглый зал раскрылся перед ними, и вряд ли был он очень уж велик, но колышущееся жемчужное марево, затянувшее неразличимые стены, мешало вошедшему с Тверди верно оценить истинные размеры помещения. Свет здесь менялся, делался гуще, насыщеннее, нежный рассвет плавно переходил в пурпур заката, словно где-то глубоко-глубоко под отполированным до зеркального блеска полом пещерки неслышно ярилось ровное, никогда не ослабевающее пламя, принуждая неподатливую землю рдеть и кроваветь.
   На первый взгляд зал казался пустым, но первый взгляд лгал и морочил: прямо напротив овального входа переступивших порог поджидала Она… У Дмитрия перехватило дыхание. Высокая нагая женщина с развевающимися пышными волосами, мучительно изогнув гибкий стан, рвалась к ним навстречу из укутанной теплым сиянием стены, и звенящие нити света, удерживающие Ее, искрились и вспыхивали, словно от неимоверной натуги. Не было сомнений: пожелай женщина сделать последний рывок, и не нашлось бы силы, способной сдержать Ее порыв; сеть лопнула бы в тот же миг, словно перетлевшая нить… Но именно этого, окончательного усилия Она и не совершила…
   Женщина стремилась на волю, но свобода, столь желанная, уже на самом пороге показалась внезапно более пугающей, чем извечный плен, и Она сама остановила себя, не выпустила из привычной обители, но все же, вопреки себе самой, продолжала тянуться вперед, к выходу из подземелья…
   Она казалась… да нет, Она не казалась живой. Она просто жила, и глаза ее, что ни мгновение меняясь, то вспыхивали яростным гневом, то леденили безразличием, то лучились тихим призывным всепрощением. Она манила — и отторгала, звала — и отталкивала, Она непритворно радовалась гостям — и злобствовала, негодуя не нежданный визит…
   Дмитрий чувствовал сейчас, что ноги сделались неприятно тряпичными, и солоноватый привкус, появившийся во рту, помог ему понять, что губы прокушены до крови.
   Она не давала оторвать от себя глаз.
   Взгляд Ее, бешеный и страстный одновременно, никто не сумел бы выдерживать долго, но и оторваться от него без Ее позволения никому не хватило бы воли. Заглядывая в самые темные закоулки души, Она отметала второстепенное и добывала из мутных глубин то, о чем не хочется помнить, потому что, помня, жить невозможно, но что потерять вовсе не представимо, ибо, утратив, незачем больше быть.