Низкий, рокочущий звук прокатился вдоль урочища, отражаясь от заросших кустарником склонов, и сразу же покойный вечерний воздух содрогнулся от могучих мужских голосов.
   — Йа-н'-нгаа-ааааааа! Иэй'йа-аааааа! Й'эй-йяааа!
   Это была дикая, исступленная песня. Грохот каменных лавин, хлесткий вой зимнего ветра, несущего грозу, рокот лесных ливней сплелись в ней воедино, и даже неробкие сердца сжимались сейчас в безотчетном ужасе. Это была песня обращения к Незримым, песня Наибольшей-из-Жертв.
   Крик вскинулся в небо и тотчас смолк, резко, словно обрубленный. Дгаанга, все чаще и сильнее ударяя в барабан, вихрем завертелся вокруг столба. Уже не только туго натянутая на спиленной макушке сухого черепа кожа гулко грохотала, но и челюсти ударялись одна о другую, добавляя в рокот дребезжащее подстукивание. Развевался алый плащ, прыгали и колыхались багряные перья, украшавшие маску, и, казалось, вокруг обмершего пленника бесится и мельтешит сам Красный Ветер, прародитель и покровитель высокого народа дгаа, вырвавшийся на короткое время из пределов Закатного Края.
   Многие из стоящих вокруг огня были еще несмышлеными детишками, когда в последний раз рвалась и билась в небо Великая Пляска, ибо нельзя слишком часто тревожить ею покой Незримых. Лишь в час наиважнейший позволено дгаанге уподобиться предку и воплотить его в себе…
   Но не таков ли день нынешний?
   Нет таких, кто посмел бы отрицать!
   Ибо видели все, кто не слеп: шесть раз кряду за четыре истекающих лета вздрагивали и мелко тряслись горы, стряхивая со склонов камни, и неслись вниз валуны, проламывая вязкие просеки в рыдающей от нежданной боли сельве.
   Ибо слышали все, кто не глух, как весну за весной все печальнее выл и тосковал ветер, наполняя черной нездешней пылью душистый воздух предгорных ущелий.
   И злее, чем прежде, сделались ливни, и ужаснее грозы, и кровавые сполохи лесных пожаров, случалось, день и ночь висели над горизонтом, пятная мутным багрянцем неприкосновенную даже для Незримых белизну горных высей…
   Да, много было знамений, но немногие внимали им, и никто из мужей не прислушивался к сбивчивому лепету бестолковых, отживших свое старух!
   — Ий-я-йя-йя-й-а-аах!!! — рухнув на четвереньки, дгаанга припал к земле у самых ступней пленника и, задрав лик Красного Ветра к небесам, испустил протяжный, вибрирующий вой.
   — И-й-й-й-й-яа-а-а!!!!!!!!!!!!
   Он знал, знал, знал свою вину перед племенем, и он был готов на все, если нужно, — даже на уход к Незримым, ради искупления столь тяжкого греха. Он, дгаанга, никто иной, обязан был прозреть и предвидеть! — но он оказался слаб; обучавший его, тот, который ушел два лета тому, великий и мудрый, конечно, сумел бы различить предвестия беды; он смог бы, не в пример нерадивому преемнику своему, предостеречь народ дгаа о приходе Великого Лиха…
   Нынче же вся надежда на милость Незримых!
   — … ааааааааа!.. …ааа… а…
   Вой замер, угас, и тотчас к столбу неторопливо вышли два широкоплечих воина, также облаченных в маски с прорезями для глаз; Ветер Боли и Ветер Страха шли к пленнику, на ходу разминая пальцы, и в раскосых глазах привязанного белым пламенем вспыхнула мука последнего ожидания.
   И потом был крик, и не было в крике ничего людского.
   Сделав два неглубоких надреза слева и справа, удостоенные доверия дгаанги медленно, умело, так, чтобы пленник не потерял рассудка и сознания, выламывали ему ребра.
   Крик и треск. Треск и крик.
   Звуки, страшные слуху слабых, привычные воинам, сладкие Незримым. И очень много говорящие Посвященному.
   — Слыыыышу! — утробно прорычал дгаанга, и блики костра расцветили неподвижные уста Красного Ветра радостью.
   Крик и треск. Треск и крик.
   Так кричат деревья под лезвием топора, так трещат их ветви, заживо обрубаемые дровосеком. Й-я! Йя-хэй! Зачем люди равнин пришли в сельву, зачем убивают деревья, пугают зверье, мутят воду в источниках? Нет правды в том, и не бывало такого раньше! Много их на равнине, как черных муравьев, но разве плохо кормит их жирная ровная земля? Отчего перестали скуластые бояться леса?
   Скажите, Незримые!
   Треск и крик. Крик и треск.
   Так трещат болтливые палки, неведомо откуда взявшиеся у равнинных, пришедших в сельву, так кричат красногубые, надзирающие за ними. Хэй-йя, йяй! Зачем тянут в горы твердые лианы, зачем торят путь Железному Буйволу, плюющемуся горячим паром, обжигающим ноздри обитающим в облаках? Нет в таком добра, и не хотят такого люди дгаа! Пусть, как раньше, тревожат равнинные мохнорылых, пусть не идут выше, в зеленые горы; пускай мохнорылые решают, как быть, пускай обороняют свои Хижины-за-Изгородями, чистят получше свои громовые палки; вот если станется так, то будет хорошо, но станется ли так, нет ли?
   Ответьте, Незримые!
   Крик пленника тем временем перешел в надсадное бульканье, но он все еще жил, он видел и чувствовал все, и так должно было быть, ибо мертвое неугодно тем, кто хранит потомков; он жил и обязан был жить долго.
   — Уй-ю-й-йюуу!
   Повинуясь ясному приказу, Ветер Страха и Ветер Боли на несколько мгновений оставили жертву в покое. Приблизив маску к расширенным глазам пленника, дгаанга замер, впитывая мольбы взгляда.
   — Йя? — почти прошептал он. — Й-я-й-а?
   Уста промолчат, глаза ответят. Что тебе нужно было в предгорьях, человек равнины? Чего хотят пославшие тебя и многих, подобных тебе?..
   Прислушался. Взвыл, словно благодаря несчастного за некое откровение. Высоко подпрыгнул, перекувырнулся в пламенном воздухе, успев трижды ударить в барабан. Замер, выбросил руку в повелительном жесте.
   Теперь помогающим Красному Ветру предстояла нелегкая кропотливая работа.
   Всякий ли сможет не острой бронзой, не редким и дорогим серым железом, а древним каменным ножом вскрыть от груди до самых чресел живот привязанного, да так, чтобы искра жизни не угасла, а в глазах все так же трепетало понимание? Нет, не каждому, далеко не каждому такое по силам, и это подтвердит любой, если только он — не лишенная разума женщина! Тонкое это дело, многотрудное, тут нужны навык и сноровка, но и нетерпеливому, пусть даже рука его верна, а глаз точен, тоже нечего делать у жертвенного столба…
   Вот почему много десятков вздохов сделали стоящие вокруг, прежде чем Гневные Ветры извлекли из распахнутого брюха пленника моток внутренностей, нежным розовым перламутром отсвечивающий в полыхании костра. Дгаанга плясал и стучал в барабан, дгаанга кувыркался, перескакивая через головы помогающих ему, а те разматывали скользкие кишки и правильными кольцами выкладывали их у ног хрипящего пленника.
   Одно кольцо за другим: два, пять, еще пять, три.
   Хорошее число!
   Десяток и три; по числу сыновей Красного Ветра, по числу поселков народа дгаа…
   Легкие улыбки возникли на миг на бронзовых лицах воинов, чуть качнули головами мудрые старцы, и даже те, стоящие в сумраке, хоть и не могли ничего видеть сами, но почуяли доброе и зашевелились, зашептались пуще прежнего.
   Один лишь человек из стоящих перед костром ничем не проявил своих чувств. Девушка, почти девочка, высокая и тоненькая, едва заметная рядом с гигантами, украшенными многоцветными рисунками доблести, глядела на происходящее широко распахнутыми глазами, и под ресницами ее буйствовало такое же белое пламя, что и в глазницах привязанного к столбу. Она жалела пленника! Это было почти кощунством, это было оскорблением для Незримых, и дгаанга понимал все, — но ему приходилось терпеть, ибо место вождя — впереди воинов, близ костра, а девушка — о Предок-Ветер, смилуйся! — девушка была вождем по праву рождения и по воле небес.
   — Айёйёйёйё-ё-ооооооо! — взвизгнул пляшущий.
   Он не мог смириться с таким нарушением заветов, он не понимал, как допустил Красный Ветер подобное надругательство. Длинноязыкое, несущее вымя, лишенное мужского иолда, дарующего семя, бестолковое создание — может ли оно восседать во главе Совета, когда сильнейшие из вождей дгаа совместно с мудрейшими из старцев решают, каким быть завтрашнему дню? Разве хуже был бы на ее месте непобедимый Н'харо, убийца семи леопардов? Или могучий Мгамба, или Дгобози, чей род восходит по материнской линии к самому Красному Ветру?
   Некогда — в те дни старый вождь, отец девчонки, только-только ушел, а сама она хоть и сидела во главе Совета, но лишь хлопала глазами да ковырялась в носу — он, еще не дгаанга, посмел спросить у наставника: почему? И тот, мудрый и великий, разъяснил. От сына к сыну, сказал он, передают потомки первенца Красного Ветра жезл вождя, и не дано смертным менять заповеданное. Если уж так пожелали Незримые, чтобы сыны вождя ушли раньше отца, значит, так тому и быть, что место ушедшего займет дочь — до того дня, когда сможет уступить резной табурет своему сыну…
   И молодой тогда еще не дгаанга принял объяснение.
   Но сейчас, когда в глазах девушки рыдала жалость, он вдруг усомнился в правоте предшественника. Все может быть по воле тех, кто наверху, но — сочувствовать посылаемому в небеса и даже не скрывать того… Ой-ё!… Возможно ли себе представить худшее святотатство?! Что, если все — не так, и воля Красного Ветра много весен тому истолкована неверно, и беды нагрянули на край Дгаа в отмщение за власть девчонки?!
   — Йий-я-ааа! — вскрикнул беседующий с Незримыми.
   Искра, прыгнувшая от костра, впилась в маску, прожгла перья и укусила мокрую от пота кожу. Это был знак: он не ошибается, сомневаясь. Сомнения подтвердились, отливаясь в истину, и дгаанга понял, что следует делать. Если обитающие в облаках не откликнутся на его зов, он скажет воинам, и старейшинам, и всем, кто стоит здесь, что Наибольшая-из-Жертв недостаточна; он скажет об этом здесь же, во всеуслышание и потребует иного дара — Жертвы вождя…
   Что с того, что с давних, как горы, времен не приносилась эта жертва? Что с того, что последним из вождей, вставших к столбу, был внук Праотца, могучий Темный Вихрь, и случилось это еще до той ночи, когда первые дгаа покинули Закатный Край? Все бывшее когда-нибудь повторяется, и его долг возвестить об этом. А решают пускай мужи битвы. Если же, в ослеплении, они обратят гнев против него, дгаанги, что ж — он готов и на это, во имя племени и завтрашнего дня…
   — Эй-йя! — озабоченно прорычал Ветер Боли, вглядевшись в глаза пленника.
   Ноздри дгаанги вздрогнули.
   Приближалась развязка, и затягивать было нельзя.
   Медленными шажками подошел он к столбу, застыл, трепеща всем телом, давая двум Ветрам время уйти прочь, сгинуть в толпе зрителей. Тоненько взвизгнул. А затем темный указательный палец, увенчанный длинным, тщательно обпиленным ногтем, вонзился в разъятую, жарко кровоточащую грудь пленника.
   Привязанный вздрогнул и на миг замер в мучительной судороге. Затем лицо его обмякло, наполнившись ни с чем не сравнимым блаженством, голова поникла, ноги чуть содрогнулись, и он замер навсегда. Ушел на облака, прислуживать Незримым и питаться крохами с обильного стола их, если сумеет заслужить поощрение ревностным и прилежным трудом.
   Вздох облегчения вырвался из сотен глоток.
   Но дгаанга не услышал его. Еще не закончен был ритуал, и важнейшее оставалось впереди.
   Сорвав маску и скинув плащ, обнаженный, весь в потеках растопленной потом и жаром костра краски, говорящий с Незримыми бился в конвульсиях на мокрой от крови чужака земле. Затылок его с силой ударял в твердь, ноги и руки содрогались, гигантский мужской иолд хлестал из стороны в сторону, словно обрывок взбесившейся лианы, а с покрытых сизой пеной искусанных губ рвался в небеса захлебывающийся визг. Дгаанга вопрошал Незримых.
   Слившись душой с Пресущим, он молил блаженствующих за тучами о знамении. О недвусмысленном и ясном ответе, в значении которого не усомнится никто, об ответе, испепеляющем страхи и указующем верный путь народу дгаа.
   Визг был подобен игле, добела раскаленной жарким пламенем и пронзающей облачный полог. Никто, даже давно ушедшие, не мог бы не услышать его и не откликнуться, хотя бы ради того, чтобы прекратился, наконец, этот пронзительный плач, способный обрушить Изначальную Твердь.
   А вслед за дгаангой, один за другим, сперва тихо, затем — громче и, наконец, во всю глотку закричали стоящие у костра. Люди вопили, выли, орали, помогая бьющемуся в судорогах вымаливать ответ, и слитный крик этот был подобен рычанию бури, но и самая грозная буря не смогла бы заглушить надрывный, мучительный визг того, кто бился у огня.
   — Ответа! Знамения! — просил, настаивал, требовал визг.
   И знамение пришло, и не было среди собравшихся ни одного, кто сказал бы после, что не видел, и не было среди видевших такого, кто усомнился бы в его смысле.
   Возникнув ниоткуда, прорезала облака большая белая звезда и косо двинулась к земле, но не стремительно, как падающие звезды, а замедленно, словно выбирая, куда бы упасть поудобнее. И не сгорела она, как бывает с меньшими сестрами ее в жаркую пору, но лишь увеличивалась в размерах. Наискось перечеркнула небеса белая звезда, оставив за собою серебристый, тихо тающий след, и сгинула далеко за горизонтом.
   И тогда стало тихо.
   Умолкли воины, и старейшины, и слабые, прячущиеся в сумраке, тоже затихли, потрясенные. И дгаанга уже не визжал больше. Нелепо разбросав руки, он тихо и неподвижно лежал на земле, противоестественно вывернув шею, зубы его щерились в оскале, глаза остановились, и жизни в нем, ставшем внезапно плоским, словно лист бумьяна, было не больше, чем в другом, грузно повисшем на ремнях, обвивающих столб.
   Щуплый юноша, три последних лета прислуживавший дгаанге, растирающий для него зелья и проветривающий шкуры, несмело, почти ползком приблизился к лежащему, приложил ухо к груди, заглянул в глаза — и молча ударил себя в грудь, как велит обычай поступать тому, кто навеки утратил отца.
   И все, стоящие вокруг, повторили горестный жест, приветствуя нового, совсем юного взывающего к Незримым и скорбя об ушедшем дгаанге, великом и мудром, не пожалевшем себя, но свято исполнившем свой долг перед народом дгаа…
   А потом девушка, стоявшая в окружении лучших воинов, выступила вперед и вскинула руку в подчиняющем жесте, как человек, привыкший повелевать.
   — Люди дгаа! — голос ее был звонок, словно горный поток, и столько же холода струилось в нем. — Вы видели звезду, посланную из-за туч?
   Легким благоговейным гулом отозвалась толпа.
   — Есть ли среди вас такой, кто скажет: не народу дгаа послана звезда, не народу дгаа принадлежит?
   Возмущенный ропот в ответ, красноречивее любых слов.
   — Тогда я велю! — Изящная и нежноликая, она казалась в этот миг воплощением самой Молнии, и глаза ее сверкали алым, словно угли, рдеющие в догорающем костре. — Пусть воины пойдут по следам звезды, к равнинам. Пусть найдут ее и принесут нам посланное Незримыми. Я сказала! Пойдешь ты, Н'харо…
   Темнолицый свирепоглазый воин покорно склонил большую курчавую голову.
   — … Ты, Мгамба…
   Совсем еще юный парнишка встал рядом с темнолицым; на вид он был почти мальчик, но любой, увидевший шрамы от когтей леопарда на впалой груди, поостерегся бы заступить ему дорогу.
   — И ты, Дгобози!
   Еще один воин, стройный и светлокожий, шагнул вперед; забыв о приличиях, не отрываясь, глядел он на точеный девичий лик, и огонь, бушующий во взоре, мог бы без труда расплавить гранитный валун.
   — Возьмите необходимое. Отправляйтесь немедля. Красный Ветер укажет тропу. Пусть рукой моей на головах ваших будет бесстрашный Н'харо!
   Белейшие зубы засияли на темном лице названного первым, свирепость уступила место радостной гордыне, и стало ясно, что Н'харо, Убийца Леопардов, хоть и зрелый муж с виду, на деле прожил немногим больше весен, чем стоящие рядом с ним.
   — Н'харо слышал, вождь! Н'харо повинуется!
   — Мгамба будет копьем славного Н'харо, вождь! — ударил себя в безволосую грудь юноша, прославленный шрамами.
   — Дгобози из рода Красного Ветра порадует тебя, дочь дяди, — все так же откровенно и беззастенчиво любуясь девушкой, добавил третий, чья кожа была светла. И прежде чем шагнуть в проход, образованный расступившимися воинами дгаа, вслед за уходящими Н'харо и Мгамбой, добавил — совсем тихо, так, чтобы чужое ухо не уловило слов: — Но помни, Гдлами: я…
   Пухлые девичьи губы затвердели, и живые черты сделались маской из тонкой бронзы.
   — Ты? — Она и не подумала смирить голос, ей было все равно, слышат ее стоящие вокруг или нет. — Ты? Кто — ты?
   Красивое лицо юноши исказила гримаса муки.
   — Дгобози стоит перед тобой, вождь, — медленно и отчетливо, с немалым трудом выдавил он, и огненный взор на краткий миг подернулся мутью.
   — Дгобо-о-ози? — нараспев, с подчеркнутым недоверием протянула девушка.
   Недоуменно покачала головой, всколыхнув волну темных, ниспадающих ниже пояса волос, и золотые серьги тао-мвами, символ высшей власти, мелодично звякнули.
   — Если ты — Дгобози, почему ты еще не в пути?
 
3
   Сельва. Восемь дней спустя
   Сперва тропа была легка, и лишь вечные сумерки сельвы, не знающие прямых солнечных лучей, тревожили и давили, пока не сделались привычными. Здесь, под сенью сплошного шатра, сотканного из ветвей и листвы, время текло незаметно, уносясь в никуда однообразной серой струей. Дмитрий шел вперед единожды избранным путем, заботясь лишь об одном: не сбиться с узенькой, едва заметной стежки, ведущей неведомо куда. У всех тропинок есть начало и есть конец; вот и эта рано или поздно выведет к тем, кто протоптал ее.
   Он шел не медленно и не быстро, ровным походным шагом, позволяющим экономить силы, и бамбуковый посох, как мог, помогал человеку. А вокруг, обманчиво-равнодушные, словно хорошо вышколенные часовые, высились дородные мангары, упирающиеся макушками в высь. Их мохнатые мшистые бороды пахли сыростью, гнилью, а еще почему-то арбузными корками, которые в детстве Димка любил выгрызать начисто, до самой безвкусной цедры. Мангары хранили тропу, не позволяли ей увильнуть, и человек шел, раздвигая путаницу лиан, тонких, как стальные тросы, и толстых, почти в голень мужчин. Глухо чмокала в такт шагам прелая листва, и яркие мясистые цветы, прильнувшие к земле, охали и разбрызгивали прозрачную жидкость, лопаясь под рифлеными подошвами тяжелых десантных ботинок.
   А сельва следила за идущим тысячами внимательных глаз, таящихся в несчитанных складках зеленой завесы; вот этот слитный неотступный взгляд мешал больше всего, он жег и давил, и человеку стоило немалого труда заставить себя не впасть в ненужную панику, не завертеться, оглядываясь по сторонам. Да еще непривычный, гнилостно-сладковатый аромат, дурманящий, путающий мысли, мешающий дышать полной грудью…
   Потом Дмитрий притерпелся, и дыхание сельвы сделалось привычным, а неотступный провожающий взор уже не тревожил, а просто смешил. Мягкий хруст ветвей под ногами, шелест и чавканье почвы, шуршание кустов успокаивали, негромкое цвирканье птиц, порхающих в кронах, подбадривало, помогало идти, и, когда почудилось, что вот проскочил в отдалении, неясной тенью в сплетении ветвей, некто быстрый, неразличимый — идущий сквозь сельву даже не вздрогнул, напротив, помахал рукой, посылая попутчику приветствие.
   Хуже всего была духота. Вкрадчивая, парная, какой нет ни на Земле, ни на курортной Карфаго, ни даже в полудиких джунглях далекого Конхобара, где третьему курсу Академии довелось проходить трехнедельную практику выживания. Душно! Словно комья влажной, пропитанной горячим паром ваты забились под комбинезон, не позволяя телу дышать. И липкий пот, избавить от которого не в силах даже почти мгновенно вышедший из строя терморегулятор…
   Сельва не любит чужих.
   Но уважает терпеливых.
   Долго ли он шел в тот, первый свой переход? Наверное, да. Пока не дунуло — резко и совсем неожиданно — прохладой; но в нее поверилось не сразу, и, уже жадно глотая воду из холодного лесного ручья, Дмитрий тем не менее все еще опасался, что это — лишь бред помутненного духотой рассудка. А осознав явь, .захохотал, заколотил по тихо журчащей глади раскрытыми ладонями, поднимая фонтаны брызг.
   Он не сломался! Он стал частью сельвы, и Дед, незримо шедший рядом все это время, улыбался, гордясь внуком!
   И рухнула ночь, первая из ночей на этой планете.
   Упала камнем, без предупреждений, словно тушь разлилась из опрокинутого пузырька. Втиснувшись меж могучих корней мангара, надежно прикрывающих фланги, он приготовился к ночлегу. А сельва уже ворочалась, дышала во всю грудь, болтала и бормотала на сотни голосов, стряхивая сонное оцепенение дня. Там и здесь: вздохи, стоны, щелканье, цоканье, стрекотанье, бульканье; справа пронзительно верещали, словно там вовсю трудилась циркулярная пила, слева громко и требовательно причмокивали; отовсюду наплывали таинственные шорохи, шепотки, всхлипывания…
   Вдалеке грозно зафыркал некто большой и сильный, по голосу очень похожий на леопарда, меньшого владыку тропических краев. Фырканье заглохло в протяжном рыке: большой владыка остерегал малого собрата, заявляя о своем пробуждении. Лепетом и визгом откликнулась на рев хозяина сельвы зубастая мелочь. Над головой заверещали юркие зверьки, похожие на обезьянок. И дикий вопль кого-то гибнущего оборвал все.
   Содрогалась земля, трещали кусты. Целое стадо быстрых и пугливых пронеслось мимо. И снова потекли мгновения зыбкой, дрожащей тишины, сплетаясь в бесконечные часы стонущего и утробно причмокивающего безмолвия. Вокруг безраздельно властвовал и правил бал обманчивый покой, вслушиваться в который хорошо лишь тогда, когда ни на миг не выпускаешь из потной ладони ребристую рукоять «дуплета»…
   Впереди было немало ночевок, и все они походили одна на другую, но та, первая ночь навсегда запомнилась Дмитрию, и даже пожелай он того, все равно бы не смог забыть…
   Она была вкрадчива и неуловимо опасна. Она колдовала над ним, шаманила, обволакивала то кислыми запахами плесени, то сладковатыми ароматами тления; она иногда накидывала душную удавку, запирая воздух в груди, но тотчас отпускала и успокаивала, лаская прохладными пальцами…
   Сперва мрак был всесилен и абсолютен. Затем откуда-то из-под земли мягко заструился слабый рассеянный свет, и ему показалось, что это хоббиты, в которых некогда свято верил маленький веснушчатый Димка, зажгли в своих утепленных норках зеленовато-серебряные светильники.
   На мгновение поверилось: вот стоит закрыть глаза, забыться, и тут они, рядом, все вместе — старый Бильбо и славный парень Фродо со своим неразлучным Сэмом. Он так остро почувствовал их близость, что зажмурился-таки, сам усмехаясь собственной блажи. А когда открыл глаза, естественно, никого не было. И впрямь, откуда им, хоббитам, появиться здесь, в чужой сельве, где даже эльфам пришлось бы худо от сырости? Несусветно далек отсюда родимый Шир Бэггинсов, и почти четыреста лет минуло со дня, когда успокоился в зеленой британской земле мастер Джон Роналд Руэл…
   Уплыли на закат последние корабли, и не место здесь, в инопланетной сельве, старым сказкам ушедшего в никуда Димкиного детства. Не фонарики это, не светильники, горящие в круглых окошках, а всего только мерцающие грибы-гнилушки, изобильно рассыпанные по влажной прели…
   Странное это было состояние, сумеречное и лживое.
   Сон перетекал в забытье, забытье в явь, явь вдруг оборачивалась сном, и лейтенант-стажер Коршанский, хоть и фиксировал все, происходящее вокруг, не смог бы наверняка поручиться что есть что.
   В какой-то момент ему показалось, будто он снова, как много лет назад, остался один в затхлом, покинутом погребе, крышка которого захлопнулась порывом ветра. Света нет и не будет, проводка давно оборвана, а вокруг, в замшелых стенах, шуршат, пытаясь выбраться на волю, заточенные в камень, не имеющие облика порождения тьмы…
   Страха, впрочем, не ощущалось вовсе, как и тогда, в погребе. Был только непривычный, выстуженный ознобом интерес и туманящее голову предвкушение встречи с неведомым…
   А потом перед глазами возник ниоткуда и запрыгал, закривлялся лесной дух.
   Вместо глаз — два огненных шара, щербатый рот оскален в беззвучном ехидном смешке, на шишковатой голове остренькие выступы, не понять, то ли уши, то ли рожки, голенастые ноги похожи на нелепые ходули.
   — Привет, красавчик, — гостеприимно сказал Дмитрий, и огнеглазый шутовски, с реверансом и подскоком, раскланялся, приложив лапки к впалой груди.
   Призрак был записным шутником, но вовсе не злобным, напротив: он вовсю подмигивал, ободрительно хихикал, приплясывал. А потом вдруг подпрыгнул, кувыркнулся по-цирковому, с двойным поворотом, взмемекнул под стать шаловливому козлику и сгинул, бесенок, в никуда, точно так же, как и явился ниоткуда.
   Вот это скорее всего был уже настоящий сон, потому что сразу после него стало светло.
   И был новый день, а потом закат, и еще одна ночь, уже почти не страшная, и рухнувший внезапно рассвет.
   И снова змеилась под ногами, порой ненадолго исчезая, узенькая прихотливая тропинка, опять и опять удручающе монотонно чередовались похожие одна на другую колдобины, камни, корневища, лианы, сучья…
   Дмитрий не сразу, но притерпелся к сельве, и она тоже попривыкла к нему. Чужак уже не был забавной новинкой, он стал частью леса; идет, решила вековечная зелень, ну и пусть себе идет: у каждого, в конце концов, своя дорога.
   Шаги сплетались в часы, и не было вокруг ничего, кроме зеленого мельтешения, однообразного, до оскомины на зубах бесконечного. И когда на четвертые… да нет, пожалуй, уже на пятые сутки марша в глаза ударило смолянистой чернью, Дмитрий сперва даже не сумел понять: что там, впереди?