Страница:
– Ну так сходи, найди что-нибудь, – ответил Сиротка.
– Я вчера принес.
– Это было вчера, а сегодня тоже надо жрать.
– Пошли вместе, – сказал Чума, застегивая одну-единственную пуговицу на своем грязном плаще.
– Нет, я не пойду, – сказал Сиротка, – там дождь, холод. Лучше пересидеть здесь, хоть не капает.
– Пожрать было бы хорошо.
Чума протер ладонью пыльное стекло и поморщился. Его рука попала в голубиный помет.
– Чертовы птицы! Чтоб они все подохли!
– Ну, ладно тебе.
– Что ладно? – выходя из себя, кашляя и извергая потоки мата, закричал Чума. – Ты вечно косишь. Как жрать – так первый, а как идти за едой – так не хочешь.
– Ладно, не кричи, – сказал Сиротка, – схожу. Вот только дождь перестанет.
– Иди сейчас, пока во дворе никого нет. Чума смотрел в пустынный двор, где поблескивали под дождем машины.
– Ой, что б ты сдох, – тяжело вздохнул Сиротка и опустился на свой скрипучий матрас.
– Ты тут не устраивайся. Нечего лежать, надо добывать пищу. Иди.
Чума подошел и толкнул Сиротку ногой в спину. Тот упал.
– Ну, зачем драться, Игорь Всеволодович? Я и так согласен, – подняв обе руки, сказал Сиротка и, порывшись в куче хлама, нашел дерматиновую сумку, закинул ее на плечо и направился к выходу.
– Только осторожнее, – бросил вслед Чума и закашлялся.
– А ты не кашляй, а то придут жильцы, и тогда мы лишимся такого убежища.
– Какое к черту убежище! Здесь холодно, как в морге!
– А ты что, был когда-нибудь в морге? – поинтересовался Сиротка.
– Конечно, был. И не один раз. Знаешь, сколько солдат стреляется в армии, травится, вешается? Их же всех везут в морг, а потом я ездил забирать их оттуда. Ну и вонища же там! Как вспомню, так рвать тянет.
– Не порти аппетит, – ласково сказал Сиротка, и Чума услышал, как заскрипел чердачный люк.
«Может, что-нибудь и принесет. Тогда пожрем». Все интересы этих двух выброшенных из жизни людей сводились к одному – найти пищу и выпивку. Они воровали, побирались, рылись в мусорках, и с этого жили. Они уже забыли о том, что можно по утрам принимать душ, пить кофе, читать газеты, а затем спешить на работу, ехать в троллейбусе, автобусе, даже на такси. Все это было в прошлой жизни, так далеко, что ни Чума, ни Сиротка не верили, что это было на самом деле.
Чума сел на свой диван, нашел кусок брезента, натянул его на плечи. Его знобило, от табака драло в горле. Чувствовал он себя отвратительно.
Но точно так же чувствовал себя Чума каждый день. И этот день не был исключением. Отставной капитан привык к такому состоянию и не обращал на него внимания. Когда-то у него была квартира здесь же, в Москве, двухкомнатная, в кирпичном доме. Были жена и сын, была и дача в шестидесяти километрах от Москвы, если ехать с Павелецкого вокзала. Дачу Чума спалил после того, как развелся с женой. А затем скрылся.
Время от времени он приходил к своему дому, смотрел на окна своей квартиры. Иногда видел на балконе жену, видел сына с гантелями. Но эти картинки не радовали Чуму. Он ненавидел жену, ненавидел сына и считал их виновниками всех своих злоключений и несчастий. Именно из-за жены он был вынужден воровать, на воровстве попался, и его выгнали из армии. В отличие от Сиротки, Чума не стал искать правду, понимая, что она будет не на его стороне. А на работу он никогда не мог устроиться. Да и кому нужен офицер, который ничего не умеет делать, кроме как грязно ругаться и драться, кричать, приказывать. В общем, он оказался выброшенным из жизни, и в свои сорок пять Чума выглядел на все семьдесят. Небритый, грязный, опустившийся тип. От него шарахались на улице, боясь ненароком прикоснуться. И не удивительно: от этого бомжа по кличке Чума исходило зловоние, ведь он месяцами не мылся.
А когда его ловила милиция, Игорь Всеволодович Машин принимался колотить себя в грудь, выкрикивать команды, пытался приказывать. За это его люто били и, подержав какое-то время в милиции, выпускали…
Чума порылся в карманах, нашел засохший кусок хлеба. Своими большими зубами Чума принялся грызть этот кусок с таким хрустом, будто не человек грызет хлеб, а крыса. Из уголков рта текла слюна, руки дрожали. Хлеб был твердым, как камень. Чума ругался и грыз.
Главными врагами бомжей, живущих на чердаке, была не милиция, а дети, которые издевались над бомжами, время от времени совершая на них нападения.
Подростки избивали люто – так, как даже не бьют в милиции. Они появлялись неожиданно, поздним вечером. Вспыхивали фонарики, и бомжи, как крысы, пытались зашиться в самые дальние углы. Но подростки их находили. Правда, в этом доме во дворах проспекта Мира, ни Сиротку, ни Чуму пока еще никто не трогал. И бомжи радовались этому так, как нормальный человек радуется хорошей погоде, славному настроению и всяким мелким удачам.
Понемногу светало. Мутный свет проникал на чердак. Чума нашел газету и, подойдя к грязному окну, где было посветлее, принялся читать. Правда, в текст он не вникал. Он просто шевелил губами, прочитывая темные заголовки, и ему было все равно, свежая это газета или двух-, трех-, а может быть, пятилетней давности. Новости его абсолютно не интересовали.
А вот Сиротка любил, не в пример Чуме, порассуждать о политике, о Президенте, о том, что происходит в верхнем эшелоне власти. Чуму это смешило, и он смотрел на своего приятеля по несчастью как на умалишенного.
А Сиротка, возбуждаясь от прочитанного, размахивал руками и кричал:
– Коррупция! Коррупция! Вокруг коррупция! Все продажны, любого можно купить. Вот, смотри, Чума, слушай, что пишут…
И, захлебываясь, брызжа слюной. Сиротка читал какую-нибудь разоблачительную статью и радовался, хлопал в ладоши, подскакивал. А Чума смотрел на него и молчал. Только время от времени говорил:
– Ну и козел же ты, Сиротка! Ты грязь, даже хуже, чем грязь, а берешься рассуждать о том, чего абсолютно не понимаешь.
– Надо идти на выборы, – кричал Сиротка, – надо защищать демократию!
– Какие выборы, мать твою!.. – говорил Чума. – Ведь у тебя никакого документа нет.
– Надо звать народ на баррикады.
Сиротка вообще, в отличие от Чумы, был настроен революционно. Он даже пошел защищать Белый дом, когда в город въехали танки. Правда, пользы от спившегося и полуживого бомжа было мало, но Сиротка гордился актом своего гражданского мужества. И когда был пьян, всегда рассказывал о том, как горели костры у Белого дома, как он с гражданами свободной России строил баррикады, ел кашу и курил сигареты, которыми угощали всех. Это были светлые воспоминания бомжа по кличке Сиротка.
А вот Чума во время путча сидел в подвале. И ему было плевать, танки в городе или самолеты над городом, ввели войска или нет. У него страшно болел желудок, его рвало, и он думал, что отдаст концы и сдохнет, как помоечный кот, в подвале дома…
– Скорее бы он приперся! – глядя во двор, бурчал Чума.
Он сидел на диване, который когда-то принадлежал одному известному кинорежиссеру. Когда режиссер. умер от старости и тысячи болезней, родственники выбросили диван. Правда, они решили не тащить его вниз, а отнести на чердак в надежде, что, может быть, потом они отвезут его на дачу. Таким образом, у Чумы появилось лежбище диван, на котором кинорежиссер обдумывал свои фильмы. Чума, разумеется, не знал ни фамилии, ни имени того режиссера, да и диван ему не нравился. Он был старый, разбитый, пружины больно кололи бока и спину. Но все равно диван лучше, чем ничего, даже лучше, чем матрас, на котором спал Сиротка.
Отставной капитан нашел еще один приличный окурок, раскурил его и, откинувшись на спинку дивана, принялся жадно курить. Если смотреть на него со стороны, то Чума, в этом призрачном утреннем свете, был похож на приличного человека, отдыхающего после тяжелого рабочего дня. Казалось, он вот только что вошел с улицы и, не раздеваясь, присел в угол дивана, чтобы перевести дух и немного расслабиться. Но это если не брать во внимание, что диван стоит на чердаке и, что он и его теперешний владелец выброшены из жизни, выброшены на свалку как ненужные…
Всю ночь во сне он резал и резал теплую плоть, вскрывал тела, проводил операции. А потом во сне его благодарили за проделанную работу, жали руки, целовали в щеку. Синеглазов раскланивался, как артист.
– Хорошая ночь, хорошие сны, – пробормотал Синеглазов, вскакивая с постели и нащупывая ногами тапки.
Он включил музыку и направился в ванную. Напустил полную ванну воды, сделал пену и, сбросив пурпурный махровый халат с монограммой на нагрудном кармане, погрузился в теплую воду. Его ничуть не беспокоило, а даже наоборот, приносило неописуемое удовольствие, то, что еще на так давно в этой ванне лежали трупы, что она вся была залита кровью. Лежа в теплой воде, он воображал, что лежит в густой липкой крови. Он тер лицо, стопы ног, он наслаждался жизнью.
И даже когда зазвонил телефон – а Синеглазов слышал это отчетливо, – он не вылез из ванны, а остался лежать с полуприкрытыми глазами, находясь в состоянии блаженства. Он принимал ванну долго, почти час. Он даже взял вчерашнюю газету и просмотрел ее. Но ничего любопытного не нашел. Было несколько статей о Чечне, о валютных проститутках и о китайских браконьерах, которых расстреляли российские пограничники.
Синеглазов бросил газету на пол, а сам прикрыл глаза, и, покусывая от восторга мокрые губы, стал в подробностях вспоминать, как мучилась и стонала одна из его последних жертв.
– Я так люблю детей, – шептал Синеглазов, – так люблю… Особенно девочек, маленьких девочек, лет восьми-десяти. Они куда красивее и притягательнее женщин. Они такие нежные, такие ласковые, такие чистые. Они даже пахнут не так, как взрослые самки. От них исходит запах фиалок и чистых трусиков. Они прекрасны, как цветы…
Синеглазов вытащил пробку, и вода, с хлюпаньем, начала медленно исчезать. Синеглазов лежал на дне ванны и рассматривал свое тело в хлопьях белой пены. Затем он поднялся, встал во весь рост и принял холодный душ. Он фыркал, урчал, как большое сильное животное, разбрызгивал воду, хохотал. Он чувствовал себя прекрасно, ему хотелось маленькую девочку. Все его тело содрогалось.
Чтобы хоть как-то унять это безумное возбуждение, он набросил на себя халат, выбрался из ванной и, шлепая мокрыми босыми ногами по паркету, забежал в большую комнату, извлек из секретера папку с фотоснимками, разложил их на ковре и стал рассматривать.
– О, какие вы замечательные! Вы прелестны! Как визжала, как таращила глаза! Какой у тебя был нежный и мягкий зад!
Синеглазов рассматривал фотографии, его губы были мокрыми от слюны, щеки дергались, пальцы дрожали.
– О, мои маленькие цветочки, мои маленькие проказницы! – бормотал маньяк, бегая рядом с фотографиями, но не наступая на них.
Затем, когда возбуждение немного улеглось, Синеглазов аккуратно, одну к одной, сложил фотографии и изящным бантиком завязал тесемки папки.
– Ну все, лежите тихо, не беспокойте меня, – поворачивая ключ секретера, прошептал Синеглазов и направился в кухню.
Он решил плотно позавтракать и только после этого ехать на работу. Во время завтрака Синеглазов включил приемник, пытаясь услышать что-нибудь о пропавших детях и о разбойных нападениях маньяка. Но ничего представляющего интерес радио не передало, и Синеглазов огорчился.
– Наверное, я плохо работаю, обо мне никто не знает. А мне хочется стать известным, причем известным на весь мир. Мне хочется, чтобы меня боялись, чтобы мое имя произносили с трепетом и дрожью в голосе. И я этого добьюсь! – прихлебывая горячий кофе с молоком, шептал Синеглазов. – Обо мне еще узнают. Я своего добьюсь, я свой шанс не упущу!
Закончив завтрак, Синеглазов почистил зубы и надушился. Затем надел свежую сорочку, повязал галстук, затянул брючный ремень. От прикосновения к ремню глаза маньяка затуманились, словно в каждый капнули масла.
– На работу… на работу, черт бы ее побрал! – пробормотал Синеглазов и, надев плащ, взяв кожаную папку, вышел из квартиры.
Вскоре он оказался в офисе. Направляясь к кабинету шефа, он увидел свою подругу и подмигнул ей. Девушка опустила голову и не ответила на приветствие коллеги. Ей все еще было не по себе. Она все еще не простила Синеглазову его ночной визит, не простила того, как грубо и нагло он овладел ею на полу. Но она прекрасно понимала, что никому на Синеглазова пожаловаться не может. Ведь она сама виновата в том, что произошло.
Рабочий день складывался как нельзя лучше. И единственным огорчением для Григория Синеглазова было то, что шеф отправлял его в Питер, где необходимо было досконально проверить все документы одной из фирм.
Ехать в Питер Синеглазову не хотелось. Но когда шеф сказал, что Синеглазов едет не один, на лице Григория промелькнула улыбка.
– Поезжай, поезжай, это дело важное. И мы сможем сорвать неплохой куш, если все получится. Правда, операция рискованная, но у нас под нее есть деньги, – быстро просматривая бумаги, говорил шеф. – Ты, Гриша, работник толковый и во всяких таких делах человек просто-таки незаменимый. Получишь деньги и поезжай сегодня же вечером. А завтра позвонишь мне из Питера, расскажешь что да как. И если они вдруг откажутся от лизинга, ты должен будешь придумать, как их прижать.
– Я все понял, – кивнул Григорий и, взяв свою кожаную папку, покинул кабинет шефа.
Больше на работе ему делать было нечего. И уже к одиннадцати часам дня Синеглазов мог вернуться в свою двухкомнатную квартиру на проспекте Мира. Так оно и произошло.
Синеглазов въехал во двор, оставил машину у подъезда и, вытащив почту из ящика, стал подниматься вверх. И вдруг услышал детский смех. Он весь напрягся так, как напрягается охотничий пес, услышав свист птичьих крыльев.
Синеглазов подобрался, его пальцы сжали гладкие перила до хруста суставов.
Детский смех раздавался между пятым и четвертым этажами. Смеялись девочки.
У Синеглазова похолодело внутри, и сердце бешено забилось, казалось, оно вот-вот выскочит из груди. Он сжал зубы, по щекам заходили желваки.
– Ну же, ну же, скорее спускайтесь! – прошептал Синеглазов, запрокидывая голову.
По лестнице не спеша, распевая нехитрую песенку, смеясь, спускались две сестрички. Девочки были близнецами. Звали их Даша и Наташа. Синеглазов, еще ничего не придумав и конкретно ничего не решив, подбежал к своей двери, быстро отпер ее, распахнул и застыл на площадке.
– Здравствуйте, – в один голос сказали девочки, увидев Григория Синеглазова.
Мужчина осклабился. Девочки застыли на площадке и зашушукались. Они были похожи как две капли воды и одеты абсолютно одинаково.
«Как же их различает мать? – мелькнула в голове у Синеглазова глупая мысль. – Наверное, на теле есть какие-нибудь особые приметы…» – и Синеглазов уперся взглядом в худенькие детские коленки.
Девочкам было лет по девять. На них были одинаковые курточки, одинаковые юбки и одинаковые кроссовки.
– Пойдем, Даша, пойдем, – Наташа дернула сестренку за руку.
Но та упрямилась.
– Давай подождем маму. Она сказала, что через десять минут будет.
Синеглазов молча пожирал девочек взглядом. И тут он понял: остановиться не сможет. Его начало мутить. Он скрежетал зубами, не отводя взгляда от детей.
Он готов был броситься на них прямо сейчас и прямо здесь, на лестнице, сорвать с них одежду, изнасиловать их, а затем кромсать, резать, расчленять.
Глаза Григория налились кровью, и он почувствовал, как дрожат его руки, как нервная судорога сводит пальцы. Он посмотрел девочкам прямо в глаза, а затем поманил пальцем к себе.
Сестренки переглянулись и, наивно решив, что сосед с третьего этажа о чем-то хочет спросить, спустились к нему. Ничего не говоря, Синеглазов махнул рукой, приглашая войти в свою квартиру.
– Маму подождем, – опять сказала одна из сестренок.
– Да нет же, она придет через десять минут. И к тому же, как говорит папа, она всегда опаздывает.
Девочки переступили порог. Синеглазов дрожал от возбуждения, он чувствовал, как его плоть вся трепещет. Он чувствовал, как сгибаются пальцы, готовые впиться в хрупкие детские тела. Девочки были белокурые, с тонкими косичками.
– Как вас зовут? И кто из вас кто? – как можно ласковее улыбнулся Григорий Синеглазов, захлопывая дверь.
– Я – Даша, а она – Наташа, – сказала одна из сестренок.
– Даша и Наташа… Вот замечательно! – пробормотал Синеглазов. – Проходите, проходите, я угощу вас конфетами.
– Нам нельзя конфеты. От сладкого у нас диатез, – сказала Даша и взглянула на сестру.
А та улыбнулась.
– Это ей нельзя, это у нее диатез. А мне можно.
– Проходите, проходите, – торопил Синеглазов и, положив ладонь на плечо Даши, подтолкнул ее в большую комнату. – И ты проходи, – он обернулся к сестренке и ввел ее за руку в комнату.
Девочки уселись на диване, а Синеглазов бросился к сервировочному столику, где лежала большая коробка ассорти. Он раскрыл ее и поставил между девочками на диван. Те посмотрели на коробку, и по их лицам Синеглазов понял, что им нестерпимо хочется конфет, что, скорее всего, заботливые родители ограничивают девочек в сладком, опасаясь диатеза. Девчонки набросились на конфеты. Они ели одну за другой, облизывая перепачканные шоколадом и ликером пухленькие розовые губы. И пальцы и щеки через пять минут были в шоколаде.
Еще два ряда конфет оставалось в огромной коробке, когда одна из сестренок посмотрела на Синеглазова и спросила:
– А можно я возьму с собой две конфетки?
– Конечно, бери. Ты кто?
– Я Наташа, а она Даша.
– И как вас родители не путают? – удивился Синеглазов.
Девочки посмотрели на него с легким недоумением.
– Это же так просто! Я Наташа, а она Даша. Мы же разные.
– Не вижу никакой разницы, – заулыбался Синеглазов, скрестив на груди руки.
Он чувствовал, как судорога сводит ноги, смотрел на девочек так, как жаждущий смотрит на стакан воды. Ему хотелось тут же, немедленно броситься на них и овладеть прямо здесь, даже не затаскивая в ванную, даже не привязывая к змеевику.
– А хотите послушать музыку?
Одна из девочек, засунув в рот конфету, кивнула. Зазвучала музыка.
– А мы умеем танцевать, – сказала Наташа и взглянула на Дашу. Та кивнула.
– Ну что ж, потанцуйте, – предложил Синеглазов, – а я посмотрю.
Девочки вышли на середину комнаты и принялись танцевать. Танцевали они смешно.
Синеглазов постанывал, давя в себе желание зарычать, броситься на детей и, сорвав с них одежду, начать их терзать.
– Быстрее, быстрее, – хрипло выкрикнул Синеглазов, – еще быстрее!
Девочки закружились быстрее. Наконец песня окончилась, и Даша сказала:
– Спасибо за конфеты. Наверное, мама нас уже потеряла. Мы пойдем.
Она взяла сестренку за руку.
– Погодите, погодите, девочки. Подожди, Даша, подожди, Наташа, – давясь сладкой слюной, пробормотал Синеглазов. – Я вас угощу апельсинами. У меня есть, замечательные апельсины, испанские.
– Мы не любим апельсин.
– Так вы же говорили, что и конфеты не любите.
– Конфеты мы любим, – сказала Наташа.
– Но нам их нельзя, – поддержала ее Даша.
– А вот апельсины мы просто не любим и лимоны тоже. Они фу какие кислые! – сказала Наташа.
– Эти апельсины очень сладкие. Пойдемте, пойдемте со мной, я дам вам по два апельсина.
Синеглазов схватил девочек за руку и потащил за собой на кухню. Дети почувствовали что-то недоброе в глазах мужчины, в его резких, нервных движениях, и на их лицах появилось беспокойство.
– Нам надо идти, нас ждет мама… Она боится, когда нас нет.
– Да-да, – сказала вторая девочка, – она на нас ругается, когда мы задерживаемся. И папа на нас ругается. Мы слушаемся родителей, мы пойдем.
– Да погодите же вы! Стойте! – крикнул на них Синеглазов.
Девочки от этого крика опешили, их губы начали кривиться, и казалось, сестренки вот-вот расплачутся. Они хотели пойти к двери, но Синеглазов перекрыл им дорогу.
– Вы никуда отсюда не уйдете. Я сам вас отведу к маме.
– Нет! Нет! – закричала Даша. – Мы хотим к маме, хотим сейчас!
– Замолчи! – рявкнул Синеглазов.
Девочки заплакали.
Глава 6
– Я вчера принес.
– Это было вчера, а сегодня тоже надо жрать.
– Пошли вместе, – сказал Чума, застегивая одну-единственную пуговицу на своем грязном плаще.
– Нет, я не пойду, – сказал Сиротка, – там дождь, холод. Лучше пересидеть здесь, хоть не капает.
– Пожрать было бы хорошо.
Чума протер ладонью пыльное стекло и поморщился. Его рука попала в голубиный помет.
– Чертовы птицы! Чтоб они все подохли!
– Ну, ладно тебе.
– Что ладно? – выходя из себя, кашляя и извергая потоки мата, закричал Чума. – Ты вечно косишь. Как жрать – так первый, а как идти за едой – так не хочешь.
– Ладно, не кричи, – сказал Сиротка, – схожу. Вот только дождь перестанет.
– Иди сейчас, пока во дворе никого нет. Чума смотрел в пустынный двор, где поблескивали под дождем машины.
– Ой, что б ты сдох, – тяжело вздохнул Сиротка и опустился на свой скрипучий матрас.
– Ты тут не устраивайся. Нечего лежать, надо добывать пищу. Иди.
Чума подошел и толкнул Сиротку ногой в спину. Тот упал.
– Ну, зачем драться, Игорь Всеволодович? Я и так согласен, – подняв обе руки, сказал Сиротка и, порывшись в куче хлама, нашел дерматиновую сумку, закинул ее на плечо и направился к выходу.
– Только осторожнее, – бросил вслед Чума и закашлялся.
– А ты не кашляй, а то придут жильцы, и тогда мы лишимся такого убежища.
– Какое к черту убежище! Здесь холодно, как в морге!
– А ты что, был когда-нибудь в морге? – поинтересовался Сиротка.
– Конечно, был. И не один раз. Знаешь, сколько солдат стреляется в армии, травится, вешается? Их же всех везут в морг, а потом я ездил забирать их оттуда. Ну и вонища же там! Как вспомню, так рвать тянет.
– Не порти аппетит, – ласково сказал Сиротка, и Чума услышал, как заскрипел чердачный люк.
«Может, что-нибудь и принесет. Тогда пожрем». Все интересы этих двух выброшенных из жизни людей сводились к одному – найти пищу и выпивку. Они воровали, побирались, рылись в мусорках, и с этого жили. Они уже забыли о том, что можно по утрам принимать душ, пить кофе, читать газеты, а затем спешить на работу, ехать в троллейбусе, автобусе, даже на такси. Все это было в прошлой жизни, так далеко, что ни Чума, ни Сиротка не верили, что это было на самом деле.
Чума сел на свой диван, нашел кусок брезента, натянул его на плечи. Его знобило, от табака драло в горле. Чувствовал он себя отвратительно.
Но точно так же чувствовал себя Чума каждый день. И этот день не был исключением. Отставной капитан привык к такому состоянию и не обращал на него внимания. Когда-то у него была квартира здесь же, в Москве, двухкомнатная, в кирпичном доме. Были жена и сын, была и дача в шестидесяти километрах от Москвы, если ехать с Павелецкого вокзала. Дачу Чума спалил после того, как развелся с женой. А затем скрылся.
Время от времени он приходил к своему дому, смотрел на окна своей квартиры. Иногда видел на балконе жену, видел сына с гантелями. Но эти картинки не радовали Чуму. Он ненавидел жену, ненавидел сына и считал их виновниками всех своих злоключений и несчастий. Именно из-за жены он был вынужден воровать, на воровстве попался, и его выгнали из армии. В отличие от Сиротки, Чума не стал искать правду, понимая, что она будет не на его стороне. А на работу он никогда не мог устроиться. Да и кому нужен офицер, который ничего не умеет делать, кроме как грязно ругаться и драться, кричать, приказывать. В общем, он оказался выброшенным из жизни, и в свои сорок пять Чума выглядел на все семьдесят. Небритый, грязный, опустившийся тип. От него шарахались на улице, боясь ненароком прикоснуться. И не удивительно: от этого бомжа по кличке Чума исходило зловоние, ведь он месяцами не мылся.
А когда его ловила милиция, Игорь Всеволодович Машин принимался колотить себя в грудь, выкрикивать команды, пытался приказывать. За это его люто били и, подержав какое-то время в милиции, выпускали…
Чума порылся в карманах, нашел засохший кусок хлеба. Своими большими зубами Чума принялся грызть этот кусок с таким хрустом, будто не человек грызет хлеб, а крыса. Из уголков рта текла слюна, руки дрожали. Хлеб был твердым, как камень. Чума ругался и грыз.
Главными врагами бомжей, живущих на чердаке, была не милиция, а дети, которые издевались над бомжами, время от времени совершая на них нападения.
Подростки избивали люто – так, как даже не бьют в милиции. Они появлялись неожиданно, поздним вечером. Вспыхивали фонарики, и бомжи, как крысы, пытались зашиться в самые дальние углы. Но подростки их находили. Правда, в этом доме во дворах проспекта Мира, ни Сиротку, ни Чуму пока еще никто не трогал. И бомжи радовались этому так, как нормальный человек радуется хорошей погоде, славному настроению и всяким мелким удачам.
Понемногу светало. Мутный свет проникал на чердак. Чума нашел газету и, подойдя к грязному окну, где было посветлее, принялся читать. Правда, в текст он не вникал. Он просто шевелил губами, прочитывая темные заголовки, и ему было все равно, свежая это газета или двух-, трех-, а может быть, пятилетней давности. Новости его абсолютно не интересовали.
А вот Сиротка любил, не в пример Чуме, порассуждать о политике, о Президенте, о том, что происходит в верхнем эшелоне власти. Чуму это смешило, и он смотрел на своего приятеля по несчастью как на умалишенного.
А Сиротка, возбуждаясь от прочитанного, размахивал руками и кричал:
– Коррупция! Коррупция! Вокруг коррупция! Все продажны, любого можно купить. Вот, смотри, Чума, слушай, что пишут…
И, захлебываясь, брызжа слюной. Сиротка читал какую-нибудь разоблачительную статью и радовался, хлопал в ладоши, подскакивал. А Чума смотрел на него и молчал. Только время от времени говорил:
– Ну и козел же ты, Сиротка! Ты грязь, даже хуже, чем грязь, а берешься рассуждать о том, чего абсолютно не понимаешь.
– Надо идти на выборы, – кричал Сиротка, – надо защищать демократию!
– Какие выборы, мать твою!.. – говорил Чума. – Ведь у тебя никакого документа нет.
– Надо звать народ на баррикады.
Сиротка вообще, в отличие от Чумы, был настроен революционно. Он даже пошел защищать Белый дом, когда в город въехали танки. Правда, пользы от спившегося и полуживого бомжа было мало, но Сиротка гордился актом своего гражданского мужества. И когда был пьян, всегда рассказывал о том, как горели костры у Белого дома, как он с гражданами свободной России строил баррикады, ел кашу и курил сигареты, которыми угощали всех. Это были светлые воспоминания бомжа по кличке Сиротка.
А вот Чума во время путча сидел в подвале. И ему было плевать, танки в городе или самолеты над городом, ввели войска или нет. У него страшно болел желудок, его рвало, и он думал, что отдаст концы и сдохнет, как помоечный кот, в подвале дома…
– Скорее бы он приперся! – глядя во двор, бурчал Чума.
Он сидел на диване, который когда-то принадлежал одному известному кинорежиссеру. Когда режиссер. умер от старости и тысячи болезней, родственники выбросили диван. Правда, они решили не тащить его вниз, а отнести на чердак в надежде, что, может быть, потом они отвезут его на дачу. Таким образом, у Чумы появилось лежбище диван, на котором кинорежиссер обдумывал свои фильмы. Чума, разумеется, не знал ни фамилии, ни имени того режиссера, да и диван ему не нравился. Он был старый, разбитый, пружины больно кололи бока и спину. Но все равно диван лучше, чем ничего, даже лучше, чем матрас, на котором спал Сиротка.
Отставной капитан нашел еще один приличный окурок, раскурил его и, откинувшись на спинку дивана, принялся жадно курить. Если смотреть на него со стороны, то Чума, в этом призрачном утреннем свете, был похож на приличного человека, отдыхающего после тяжелого рабочего дня. Казалось, он вот только что вошел с улицы и, не раздеваясь, присел в угол дивана, чтобы перевести дух и немного расслабиться. Но это если не брать во внимание, что диван стоит на чердаке и, что он и его теперешний владелец выброшены из жизни, выброшены на свалку как ненужные…
* * *
Григорий Синеглазов проснулся рано. Он потряс головой, прогоняя кошмарно-сладкие сновидения, в которых он видел себя хирургом, лечащим детей.Всю ночь во сне он резал и резал теплую плоть, вскрывал тела, проводил операции. А потом во сне его благодарили за проделанную работу, жали руки, целовали в щеку. Синеглазов раскланивался, как артист.
– Хорошая ночь, хорошие сны, – пробормотал Синеглазов, вскакивая с постели и нащупывая ногами тапки.
Он включил музыку и направился в ванную. Напустил полную ванну воды, сделал пену и, сбросив пурпурный махровый халат с монограммой на нагрудном кармане, погрузился в теплую воду. Его ничуть не беспокоило, а даже наоборот, приносило неописуемое удовольствие, то, что еще на так давно в этой ванне лежали трупы, что она вся была залита кровью. Лежа в теплой воде, он воображал, что лежит в густой липкой крови. Он тер лицо, стопы ног, он наслаждался жизнью.
И даже когда зазвонил телефон – а Синеглазов слышал это отчетливо, – он не вылез из ванны, а остался лежать с полуприкрытыми глазами, находясь в состоянии блаженства. Он принимал ванну долго, почти час. Он даже взял вчерашнюю газету и просмотрел ее. Но ничего любопытного не нашел. Было несколько статей о Чечне, о валютных проститутках и о китайских браконьерах, которых расстреляли российские пограничники.
Синеглазов бросил газету на пол, а сам прикрыл глаза, и, покусывая от восторга мокрые губы, стал в подробностях вспоминать, как мучилась и стонала одна из его последних жертв.
– Я так люблю детей, – шептал Синеглазов, – так люблю… Особенно девочек, маленьких девочек, лет восьми-десяти. Они куда красивее и притягательнее женщин. Они такие нежные, такие ласковые, такие чистые. Они даже пахнут не так, как взрослые самки. От них исходит запах фиалок и чистых трусиков. Они прекрасны, как цветы…
Синеглазов вытащил пробку, и вода, с хлюпаньем, начала медленно исчезать. Синеглазов лежал на дне ванны и рассматривал свое тело в хлопьях белой пены. Затем он поднялся, встал во весь рост и принял холодный душ. Он фыркал, урчал, как большое сильное животное, разбрызгивал воду, хохотал. Он чувствовал себя прекрасно, ему хотелось маленькую девочку. Все его тело содрогалось.
Чтобы хоть как-то унять это безумное возбуждение, он набросил на себя халат, выбрался из ванной и, шлепая мокрыми босыми ногами по паркету, забежал в большую комнату, извлек из секретера папку с фотоснимками, разложил их на ковре и стал рассматривать.
– О, какие вы замечательные! Вы прелестны! Как визжала, как таращила глаза! Какой у тебя был нежный и мягкий зад!
Синеглазов рассматривал фотографии, его губы были мокрыми от слюны, щеки дергались, пальцы дрожали.
– О, мои маленькие цветочки, мои маленькие проказницы! – бормотал маньяк, бегая рядом с фотографиями, но не наступая на них.
Затем, когда возбуждение немного улеглось, Синеглазов аккуратно, одну к одной, сложил фотографии и изящным бантиком завязал тесемки папки.
– Ну все, лежите тихо, не беспокойте меня, – поворачивая ключ секретера, прошептал Синеглазов и направился в кухню.
Он решил плотно позавтракать и только после этого ехать на работу. Во время завтрака Синеглазов включил приемник, пытаясь услышать что-нибудь о пропавших детях и о разбойных нападениях маньяка. Но ничего представляющего интерес радио не передало, и Синеглазов огорчился.
– Наверное, я плохо работаю, обо мне никто не знает. А мне хочется стать известным, причем известным на весь мир. Мне хочется, чтобы меня боялись, чтобы мое имя произносили с трепетом и дрожью в голосе. И я этого добьюсь! – прихлебывая горячий кофе с молоком, шептал Синеглазов. – Обо мне еще узнают. Я своего добьюсь, я свой шанс не упущу!
Закончив завтрак, Синеглазов почистил зубы и надушился. Затем надел свежую сорочку, повязал галстук, затянул брючный ремень. От прикосновения к ремню глаза маньяка затуманились, словно в каждый капнули масла.
– На работу… на работу, черт бы ее побрал! – пробормотал Синеглазов и, надев плащ, взяв кожаную папку, вышел из квартиры.
Вскоре он оказался в офисе. Направляясь к кабинету шефа, он увидел свою подругу и подмигнул ей. Девушка опустила голову и не ответила на приветствие коллеги. Ей все еще было не по себе. Она все еще не простила Синеглазову его ночной визит, не простила того, как грубо и нагло он овладел ею на полу. Но она прекрасно понимала, что никому на Синеглазова пожаловаться не может. Ведь она сама виновата в том, что произошло.
Рабочий день складывался как нельзя лучше. И единственным огорчением для Григория Синеглазова было то, что шеф отправлял его в Питер, где необходимо было досконально проверить все документы одной из фирм.
Ехать в Питер Синеглазову не хотелось. Но когда шеф сказал, что Синеглазов едет не один, на лице Григория промелькнула улыбка.
– Поезжай, поезжай, это дело важное. И мы сможем сорвать неплохой куш, если все получится. Правда, операция рискованная, но у нас под нее есть деньги, – быстро просматривая бумаги, говорил шеф. – Ты, Гриша, работник толковый и во всяких таких делах человек просто-таки незаменимый. Получишь деньги и поезжай сегодня же вечером. А завтра позвонишь мне из Питера, расскажешь что да как. И если они вдруг откажутся от лизинга, ты должен будешь придумать, как их прижать.
– Я все понял, – кивнул Григорий и, взяв свою кожаную папку, покинул кабинет шефа.
Больше на работе ему делать было нечего. И уже к одиннадцати часам дня Синеглазов мог вернуться в свою двухкомнатную квартиру на проспекте Мира. Так оно и произошло.
Синеглазов въехал во двор, оставил машину у подъезда и, вытащив почту из ящика, стал подниматься вверх. И вдруг услышал детский смех. Он весь напрягся так, как напрягается охотничий пес, услышав свист птичьих крыльев.
Синеглазов подобрался, его пальцы сжали гладкие перила до хруста суставов.
Детский смех раздавался между пятым и четвертым этажами. Смеялись девочки.
У Синеглазова похолодело внутри, и сердце бешено забилось, казалось, оно вот-вот выскочит из груди. Он сжал зубы, по щекам заходили желваки.
– Ну же, ну же, скорее спускайтесь! – прошептал Синеглазов, запрокидывая голову.
По лестнице не спеша, распевая нехитрую песенку, смеясь, спускались две сестрички. Девочки были близнецами. Звали их Даша и Наташа. Синеглазов, еще ничего не придумав и конкретно ничего не решив, подбежал к своей двери, быстро отпер ее, распахнул и застыл на площадке.
– Здравствуйте, – в один голос сказали девочки, увидев Григория Синеглазова.
Мужчина осклабился. Девочки застыли на площадке и зашушукались. Они были похожи как две капли воды и одеты абсолютно одинаково.
«Как же их различает мать? – мелькнула в голове у Синеглазова глупая мысль. – Наверное, на теле есть какие-нибудь особые приметы…» – и Синеглазов уперся взглядом в худенькие детские коленки.
Девочкам было лет по девять. На них были одинаковые курточки, одинаковые юбки и одинаковые кроссовки.
– Пойдем, Даша, пойдем, – Наташа дернула сестренку за руку.
Но та упрямилась.
– Давай подождем маму. Она сказала, что через десять минут будет.
Синеглазов молча пожирал девочек взглядом. И тут он понял: остановиться не сможет. Его начало мутить. Он скрежетал зубами, не отводя взгляда от детей.
Он готов был броситься на них прямо сейчас и прямо здесь, на лестнице, сорвать с них одежду, изнасиловать их, а затем кромсать, резать, расчленять.
Глаза Григория налились кровью, и он почувствовал, как дрожат его руки, как нервная судорога сводит пальцы. Он посмотрел девочкам прямо в глаза, а затем поманил пальцем к себе.
Сестренки переглянулись и, наивно решив, что сосед с третьего этажа о чем-то хочет спросить, спустились к нему. Ничего не говоря, Синеглазов махнул рукой, приглашая войти в свою квартиру.
– Маму подождем, – опять сказала одна из сестренок.
– Да нет же, она придет через десять минут. И к тому же, как говорит папа, она всегда опаздывает.
Девочки переступили порог. Синеглазов дрожал от возбуждения, он чувствовал, как его плоть вся трепещет. Он чувствовал, как сгибаются пальцы, готовые впиться в хрупкие детские тела. Девочки были белокурые, с тонкими косичками.
– Как вас зовут? И кто из вас кто? – как можно ласковее улыбнулся Григорий Синеглазов, захлопывая дверь.
– Я – Даша, а она – Наташа, – сказала одна из сестренок.
– Даша и Наташа… Вот замечательно! – пробормотал Синеглазов. – Проходите, проходите, я угощу вас конфетами.
– Нам нельзя конфеты. От сладкого у нас диатез, – сказала Даша и взглянула на сестру.
А та улыбнулась.
– Это ей нельзя, это у нее диатез. А мне можно.
– Проходите, проходите, – торопил Синеглазов и, положив ладонь на плечо Даши, подтолкнул ее в большую комнату. – И ты проходи, – он обернулся к сестренке и ввел ее за руку в комнату.
Девочки уселись на диване, а Синеглазов бросился к сервировочному столику, где лежала большая коробка ассорти. Он раскрыл ее и поставил между девочками на диван. Те посмотрели на коробку, и по их лицам Синеглазов понял, что им нестерпимо хочется конфет, что, скорее всего, заботливые родители ограничивают девочек в сладком, опасаясь диатеза. Девчонки набросились на конфеты. Они ели одну за другой, облизывая перепачканные шоколадом и ликером пухленькие розовые губы. И пальцы и щеки через пять минут были в шоколаде.
Еще два ряда конфет оставалось в огромной коробке, когда одна из сестренок посмотрела на Синеглазова и спросила:
– А можно я возьму с собой две конфетки?
– Конечно, бери. Ты кто?
– Я Наташа, а она Даша.
– И как вас родители не путают? – удивился Синеглазов.
Девочки посмотрели на него с легким недоумением.
– Это же так просто! Я Наташа, а она Даша. Мы же разные.
– Не вижу никакой разницы, – заулыбался Синеглазов, скрестив на груди руки.
Он чувствовал, как судорога сводит ноги, смотрел на девочек так, как жаждущий смотрит на стакан воды. Ему хотелось тут же, немедленно броситься на них и овладеть прямо здесь, даже не затаскивая в ванную, даже не привязывая к змеевику.
– А хотите послушать музыку?
Одна из девочек, засунув в рот конфету, кивнула. Зазвучала музыка.
– А мы умеем танцевать, – сказала Наташа и взглянула на Дашу. Та кивнула.
– Ну что ж, потанцуйте, – предложил Синеглазов, – а я посмотрю.
Девочки вышли на середину комнаты и принялись танцевать. Танцевали они смешно.
Синеглазов постанывал, давя в себе желание зарычать, броситься на детей и, сорвав с них одежду, начать их терзать.
– Быстрее, быстрее, – хрипло выкрикнул Синеглазов, – еще быстрее!
Девочки закружились быстрее. Наконец песня окончилась, и Даша сказала:
– Спасибо за конфеты. Наверное, мама нас уже потеряла. Мы пойдем.
Она взяла сестренку за руку.
– Погодите, погодите, девочки. Подожди, Даша, подожди, Наташа, – давясь сладкой слюной, пробормотал Синеглазов. – Я вас угощу апельсинами. У меня есть, замечательные апельсины, испанские.
– Мы не любим апельсин.
– Так вы же говорили, что и конфеты не любите.
– Конфеты мы любим, – сказала Наташа.
– Но нам их нельзя, – поддержала ее Даша.
– А вот апельсины мы просто не любим и лимоны тоже. Они фу какие кислые! – сказала Наташа.
– Эти апельсины очень сладкие. Пойдемте, пойдемте со мной, я дам вам по два апельсина.
Синеглазов схватил девочек за руку и потащил за собой на кухню. Дети почувствовали что-то недоброе в глазах мужчины, в его резких, нервных движениях, и на их лицах появилось беспокойство.
– Нам надо идти, нас ждет мама… Она боится, когда нас нет.
– Да-да, – сказала вторая девочка, – она на нас ругается, когда мы задерживаемся. И папа на нас ругается. Мы слушаемся родителей, мы пойдем.
– Да погодите же вы! Стойте! – крикнул на них Синеглазов.
Девочки от этого крика опешили, их губы начали кривиться, и казалось, сестренки вот-вот расплачутся. Они хотели пойти к двери, но Синеглазов перекрыл им дорогу.
– Вы никуда отсюда не уйдете. Я сам вас отведу к маме.
– Нет! Нет! – закричала Даша. – Мы хотим к маме, хотим сейчас!
– Замолчи! – рявкнул Синеглазов.
Девочки заплакали.
Глава 6
Каждый визит к генералу Кречетову давался полковнику Студийскому все с большим трудом. Ему было страшно смотреть в глаза своего непосредственного начальника и рассказывать о собственных неудачах. Чего стоил один разговор насчет сгоревшего фургона с подслушивающей аппаратурой! Шутка ли, два трупа – и не на кого свалить! Единственное, чем мог оправдаться полковник Студинский, так это тем, что в доме по Дровяному переулку расположилась структура более могущественная, чем ФСБ, и свои тайны они охраняют более ревностно.
Виталий Константинович Кречетов в сером в елочку пиджаке сидел низко склонив седеющую голову, уперев взгляд в какую-то бумагу, лежащую на столе. Его правая рука двигалась по листу, словно смахивая невидимую пыль. Затем пальцы потянулись к авторучке с золотым пером. Колпачок упал на стол, и авторучка принялась вычерчивать непонятные знаки. Они были похожи то на кресты, то на странных человечков, держащихся за руки. Это были цепи каких-то иероглифических значков от одного края листа до другого. Генерала Кречетова ничуть не смущало, что на бумаге, лежащей перед ним, стояли печати, виза и гриф «Совершенно секретно». Не обращая на это ни малейшего внимания, генерал продолжал рисовать цепь за цепью. Потом кресты начали превращаться в звезды.
Дверь отворилась. Генерал даже не поднял головы.
– Разрешите, Виталий Константинович? Седеющая голова дернулась, но генерал не оторвал взгляда от золотого пера авторучки.
Полковник прошел к столу и замер, не решаясь присесть без приглашения.
Генерал снова качнул головой, давая понять, что полковник может опуститься в кресло. Полковник сел, положил перед собой кожаную коричневую папку и тихонько постучал по ней подушечками пальцев.
– Ну что, опять провал? – глядя на иероглифы, пробормотал генерал Кречетов и наконец поднял голову, откинувшись на спинку кресла.
– Вы уже знаете?
– Я все знаю. Я знал это даже до того, как оно случилось.
– Откуда?
– Ты что же, думаешь, что там сидят болваны, которые глупее нас с тобой? Там тоже интеллектуалы и тоже думают. И думают получше тебя, мудак.
Полковник втянул голову в плечи, явно не найдя что ответить. Да он и опасался отвечать на замечания своего шефа.
– Вот что я хочу сказать, – генерал подобрался и мгновенно превратился в человека, готового к действию.
Он скомкал листок и швырнул в мусорницу. Стол был абсолютно чист, только ручка поблескивала золотым пером. – Я вас слушаю.
– Хорошо, что хоть девка не убежала. Если бы и она скрылась, я бы тебя уничтожил. Ты это понимаешь?
– Так точно.
– Что ты мне точнаешь, болван? – генерал ударил кулаком по столу так сильно, что затем ему пришлось массировать кулак. – Давно бы тебя выгнал, но другие еще глупее. Я тебя держу, прикрывая твою задницу, даю деньги. А ты мышей не ловишь, скотина!
– Да это все шофер…
– Знаю я, кто в этом виноват. И если мы не сможем выкрутиться, то твоя голова слетит первой. Ты понял меня, полковник, или нет? – генерал вскочил из-за стола.
Полковник судорожно сжался. Он прекрасно понимал, что не только его голова под угрозой, что голова генерала может слететь даже раньше, чем слетит его. И эта мысль немного грела.
Генерал стремительно прошелся по своему обширному кабинету, остановился у двери и по-армейски развернулся через левое плечо.
– Что ты думаешь делать? – стоя у дальней стены и держа в руках стакан с водой, спросил генерал.
Это не был вопрос, это был приказ. И полковник открыл свою кожаную папку, словно там хранились ответы на любые вопросы, словно она была волшебной.
– Не надо мне читать никакие справки. Меня не интересуют отчеты, меня интересуют действия.
Генерал подошел к полковнику и стал за его спиной. Владимир Анатольевич Студинский почувствовал себя школьником, которого застал строгий учитель за списыванием контрольной. Он захлопнул папку, затем как-то воровато положил ее себе на колени.
– Вот так-то будет лучше. Твои бумажки меня абсолютно не интересуют.
Бумажки покажешь тому, кто у тебя о них будет спрашивать. Запомни: я в этом деле не замешан. Хотя, насколько мне известно, полетит не только твоя голова.
Полетят такие головы, что тебе, Студинский, наверняка не жить. И не помогут ни связи, ни счета за границей. Ты в лучшем случае погибнешь в автомобильной катастрофе, и тебя похоронят за казенный счет. Ты меня понял?
Полковник медленно повернулся. Взгляд генерала Кречетова был холоден, его землистое лицо напоминало маску, а седеющие волосы выглядели как не очень аккуратно приклеенный шиньон.
– Где твой человек?
– Здесь, у нас, – сказал Студинский и встал.
– Сидеть! – приказал генерал, и полковник покорно опустился в кресло. – Я не люблю, когда ты стоишь передо мной навытяжку. Сиди и думай. Хотя лучше думать буду я. Вернее, я не буду даже думать, я уже все решил. Возьмешь этого своего бойца, этого камикадзе, потому что своих специалистов я тебе больше не дам, и действуй так, чтобы мы как можно скорее получили результат. А результатом должны стать документы. Я хочу иметь этот доклад, который готовят в доме по Дровяному переулку. И если я не получу эти бумаги, полковник, ты меня знаешь – разговаривать мы больше не будем.
Виталий Константинович Кречетов в сером в елочку пиджаке сидел низко склонив седеющую голову, уперев взгляд в какую-то бумагу, лежащую на столе. Его правая рука двигалась по листу, словно смахивая невидимую пыль. Затем пальцы потянулись к авторучке с золотым пером. Колпачок упал на стол, и авторучка принялась вычерчивать непонятные знаки. Они были похожи то на кресты, то на странных человечков, держащихся за руки. Это были цепи каких-то иероглифических значков от одного края листа до другого. Генерала Кречетова ничуть не смущало, что на бумаге, лежащей перед ним, стояли печати, виза и гриф «Совершенно секретно». Не обращая на это ни малейшего внимания, генерал продолжал рисовать цепь за цепью. Потом кресты начали превращаться в звезды.
Дверь отворилась. Генерал даже не поднял головы.
– Разрешите, Виталий Константинович? Седеющая голова дернулась, но генерал не оторвал взгляда от золотого пера авторучки.
Полковник прошел к столу и замер, не решаясь присесть без приглашения.
Генерал снова качнул головой, давая понять, что полковник может опуститься в кресло. Полковник сел, положил перед собой кожаную коричневую папку и тихонько постучал по ней подушечками пальцев.
– Ну что, опять провал? – глядя на иероглифы, пробормотал генерал Кречетов и наконец поднял голову, откинувшись на спинку кресла.
– Вы уже знаете?
– Я все знаю. Я знал это даже до того, как оно случилось.
– Откуда?
– Ты что же, думаешь, что там сидят болваны, которые глупее нас с тобой? Там тоже интеллектуалы и тоже думают. И думают получше тебя, мудак.
Полковник втянул голову в плечи, явно не найдя что ответить. Да он и опасался отвечать на замечания своего шефа.
– Вот что я хочу сказать, – генерал подобрался и мгновенно превратился в человека, готового к действию.
Он скомкал листок и швырнул в мусорницу. Стол был абсолютно чист, только ручка поблескивала золотым пером. – Я вас слушаю.
– Хорошо, что хоть девка не убежала. Если бы и она скрылась, я бы тебя уничтожил. Ты это понимаешь?
– Так точно.
– Что ты мне точнаешь, болван? – генерал ударил кулаком по столу так сильно, что затем ему пришлось массировать кулак. – Давно бы тебя выгнал, но другие еще глупее. Я тебя держу, прикрывая твою задницу, даю деньги. А ты мышей не ловишь, скотина!
– Да это все шофер…
– Знаю я, кто в этом виноват. И если мы не сможем выкрутиться, то твоя голова слетит первой. Ты понял меня, полковник, или нет? – генерал вскочил из-за стола.
Полковник судорожно сжался. Он прекрасно понимал, что не только его голова под угрозой, что голова генерала может слететь даже раньше, чем слетит его. И эта мысль немного грела.
Генерал стремительно прошелся по своему обширному кабинету, остановился у двери и по-армейски развернулся через левое плечо.
– Что ты думаешь делать? – стоя у дальней стены и держа в руках стакан с водой, спросил генерал.
Это не был вопрос, это был приказ. И полковник открыл свою кожаную папку, словно там хранились ответы на любые вопросы, словно она была волшебной.
– Не надо мне читать никакие справки. Меня не интересуют отчеты, меня интересуют действия.
Генерал подошел к полковнику и стал за его спиной. Владимир Анатольевич Студинский почувствовал себя школьником, которого застал строгий учитель за списыванием контрольной. Он захлопнул папку, затем как-то воровато положил ее себе на колени.
– Вот так-то будет лучше. Твои бумажки меня абсолютно не интересуют.
Бумажки покажешь тому, кто у тебя о них будет спрашивать. Запомни: я в этом деле не замешан. Хотя, насколько мне известно, полетит не только твоя голова.
Полетят такие головы, что тебе, Студинский, наверняка не жить. И не помогут ни связи, ни счета за границей. Ты в лучшем случае погибнешь в автомобильной катастрофе, и тебя похоронят за казенный счет. Ты меня понял?
Полковник медленно повернулся. Взгляд генерала Кречетова был холоден, его землистое лицо напоминало маску, а седеющие волосы выглядели как не очень аккуратно приклеенный шиньон.
– Где твой человек?
– Здесь, у нас, – сказал Студинский и встал.
– Сидеть! – приказал генерал, и полковник покорно опустился в кресло. – Я не люблю, когда ты стоишь передо мной навытяжку. Сиди и думай. Хотя лучше думать буду я. Вернее, я не буду даже думать, я уже все решил. Возьмешь этого своего бойца, этого камикадзе, потому что своих специалистов я тебе больше не дам, и действуй так, чтобы мы как можно скорее получили результат. А результатом должны стать документы. Я хочу иметь этот доклад, который готовят в доме по Дровяному переулку. И если я не получу эти бумаги, полковник, ты меня знаешь – разговаривать мы больше не будем.